то не должно забывать, что все это принадлежит более к недостаткам языка, чем к недостаткам поэзии; а во время Батюшкова никто и не думал видеть в этом какие бы то ни было недостатки. Если перевод III элегии Тибулла и уступит в достоинстве переводу первой, тем не менее он читается с наслаждением; но XI элегия переведена Батюшковым более неудачно, чем удачно: немногие хорошие стихи затоплены в ней потоком вялой и растянутой прозы в стихах. Она довольно велика, но в ней можно указать на одно только место:
Дни мира, вы любви игривой драгоценны!
Под знаменем ее воюем с красотой.
Ты плачешь, Ливия? но победитель твой -
Смотри! у ног твоих, колена преклоняет.
Любовь коварная украдкой подступает,
И вот уж среди вас размолвивших сидит!
Пусть молния богов бесщадно поразит
Того, кто красоту обидел на сраженьи!
Но счастлив, если мог в минутном исступленья
Венок на волосах каштановых измять
И пояс невзначай у девы развязать!
Счастлив, трикрат счастлив, когда твои угрозы
Исторгли из очей любви бесценны слезы!
Кроме двенадцати пьес из греческой антологии и трех элегий из Тибулла, памятником сочувствия и уважения Батюшкова к древней поэзии остается только переведенная им из Мильвуа поэма "Гезиод и Омир, соперники". Не имея под руками французского подлинника, мы не можем сравнить с ним русского перевода; но не много нужно проницательности, чтоб понять, что под пером Батюшкова эта поэма явилась более греческою, чем в оригинале. Вообще, эта поэма не без достоинств, хотя в то же время и не отличается слишком большими достоинствами, как бы этого можно было ожидать от ее сюжета.
Что мешало Батюшкову обогатить русскую литературу превосходными произведениями в духе древней поэзии и превосходными переводами, мы скажем об этом ниже.
Страстная, артистическая натура Батюшкова стремилась родственно не к одной Элладе: ей, как южному растению, еще привольнее было под благодатным небом роскошной Авзонии. Отечество Петрарки и Тасса было отечеством музы русского поэта. Петрарка, Ариост и Тассо, особливо последний, были любимейшими поэтами Батюшкова. Смерти Тассо посвятил он прекрасную элегию, которую можно принять за апофеозу жизни и смерти певца "Иерусалима"; стихотворение "К Тассу" – род послания, довольно большого, хотя и довольно слабого, также свидетельствует о любви и благоговении нашего поэта к певцу Годфреда; сверх того, Батюшков перевел, впрочем довольно неудачно, небольшой отрывок из "Освобожденного Иерусалима". Из Петрарки он перевел только одно стихотворение – "На смерть Лауры", да написал подражание его IX канцоне – "Вечер". Всем трем поэтам Италии он посвятил по одной прозаической статье, где излил свой восторг к ним, как критик. Особенно замечательно, что он как будто гордится, словно заслугою, открытием, которое удалось ему при многократном чтении Тассо: он нашел многие места и целые стихи Петрарки в "Освобожденном Иерусалиме", что, по его мнению, доказывает любовь и уважение Тассо к Петрарке.
И при всем том, Батюшков так же слишком мало оправдал на деле свою любовь к итальянской поэзии, как и к древней. Почему это – увидим ниже.
Страстность составляет душу поэзии Батюшкова, а страстное упоение любви – ее пафос. Он и переводил Парни и подражал ему; но в том и другом случае оставался самим собою. Следующее подражание Парни – "Ложный стыд" – дает полное и верное понятие о пафосе его поэзии:
Помнишь ли, мой друг бесценный,
Как с Амурами, тишком,
Мраком ночи окруженный,
Я к тебе прокрался в дом?
Помнишь ли, о друг мой нежной!
Как дрожащая рука
От победы неизбежной
Защищалась – но слегка?
Слышен шум – ты испугалась;
Свет блеснул – и вмиг погас;
Ты к груди моей прижалась.
Чуть дыша… блаженный час!
Ты пугалась; я смеялся.
"Нам ли ведать, Хлоя, страх?
Гименей за все ручался,
И Амуры на часах.
Все в безмолвии глубоком,
Все почило сладким сном!
Дремлет Аргус томным оком
Под морфеевым крылом!"
Рано утренние розы
Запылали в небесах…
Но любви бесценны слезы.
Но улыбка на устах,
Томно персей волнованье
Под прозрачным полотном,
Молча новое свиданье
Обещали вечерком.
Если б зевсова десница
Мне вручила ночь и день:
Поздно б юная денница
Прогоняла черну тень!
Поздно б солнце выходило
На восточное крыльцо;
Чуть блеснуло б и сокрыло
За лес рдяное лицо;
Долго б тени пролежали
Влажной ночи на полях;
Долго б смертные вкушали
Сладострастие в мечтах.
Дружбе дам я час единый,
Вакху час и сну другой;
Остальною ж половиной
Поделюсь, мой друг, с тобой!
В прелестном послании к Ж*** и В*** "Мои пенаты" с такой же яркостию высказывается преобладающая страсть поэзии Батюшкова:
И ты, моя Лилета,
В смиренный уголок.
Приди под вечерок
Тайком, переодета!
Под шляпою мужской
И кудри золотые
И очи голубые,
Прелестница, сокрой!
Накинь мой плащ широкой,
Мечом вооружись
И в полночи глубокой
Внезапно постучись…
Вошла – наряд военный
Упал к ее ногам,
И кудри распущенны
Взвевают по плечам,
И грудь ее открылась
С лилейной белизной:
Волшебница явилась
Пастушкой предо мной!
И вот с улыбкой нежной
Садится у огня;
Рукою белоснежной
Склонившись на меня,
И алыми устами,
Как ветер меж листами,
Мне шепчет: "Я твоя,
Твоя, мой друг сердечной!.."
Блажен, в сени беспечной
Кто милою своей,
Под кровом от ненастья
На ложе сладострастья,
До утренних лучей
Спокойно обладает,
Спокойно засыпает
Близ друга сладким сном!..Уже потухли звезды
В сиянии дневном,
И пташки теплы гнезды,
Что свиты под окном,
Щебеча покидают
И негу отрясают
Со крылышек своих;
Зефир листы колышет
И всё любовью дышит
Среди полей моих;
Все с утром оживает,
И Лила почивает
На ложе из цветов…
И ветер тиховейной
С груди ее лилейной
Сдул дымчатый покров…
И в локоны златые
Две розы молодые
С нарциссами вплелись,
Сквозь тонкие преграды
Нога, ища прохлады,
Скользит по ложу вниз…
Я Лилы пью дыханье
На пламенных устах.
Как роз благоуханье,
Как нектар на пирах!
Окончательные стихи этой прелестной пьесы представляют изящный эпикуреизм Батюшкова во всей его поэтической обаятельности;
Пока бежит за нами
Бог времени седой
И губит луг с цветами
Безжалостной косой,
Мой друг! скорей за счастьем
В путь жизни полетим;
Упьемся сладострастьем
И смерть опередим;
Сорвем цветы украдкой
Под лезвием косы
И ленью жизни краткой
Продлим, продлим часы!
Когда же Парки тощи
Нить жизни допрядут
И нас в обитель нощи
Ко прадедам снесут -
Товарищи любезны!
Не сетуйте о нас!
К чему рыданья слезны,
Наемных ликов глас?
К чему сии куренья,
И колокола вой,
И томны псалмопенья
Над хладною доской?
К чему?.. Но вы толпами
При месячных лучах
Сверитесь и цветами
Увейте мирный прах;
Иль бросьте на гробницы
Богов домашних лик,
Две чаши, две цевницы,
С листами павилик:
И путник угадает
Без надписей златых.
Что прах тут почивает
Счастливцев молодых!
Нельзя не согласиться, что в этом эпикуреизме много человечного, гуманного, хотя, может быть, в то же время много и одностороннего. Как бы то ни было, но здравый эстетический вкус всегда поставит в большое достоинство поэзии Батюшкова ее определенность. Вам может не понравится ее содержание, так же как другого может оно восхищать; но оба вы, по крайней мере, будете знать – один, что он не любит, другой – что он любит. И уж, конечно, такой поэт, как Батюшков, – больше поэт, чем, например, Ламартин с его медитациями и гармониями, сотканными из вздохов, охов, облаков, туманов, паров, теней и призраков… Чувство, одушевляющее Батюшкова, всегда органически-жизненно, и потому оно не распространяется в словах, не кружится на одной ноге вокруг самого себя, но движется, растет само из себя, подобно растению, которое, проглянув из земли стебельком, является пышным цветком, дающим плод. Может быть, немного найдется у Батюшкова стихотворений, которые могли бы подтвердить нашу мысль; но мы не достигли бы до нашей цели – познакомить читателей с Батюшковым, если б не указали на это прелестное его стихотворение – "Источник":
Буря умолкла, и в ясной лазури
Солнце явилось на западе нам:
Мутный источник, след яростной бури,
С ревом и с шумом бежит по полям!
Зафна! приближься: для девы невинной
Пальмы под тенью здесь роза цветет;
Падая с камня, источник пустынной
С ревом и с пеной сквозь дебри течет!Дебри ты, Зафна, собой озарила!
Сладко с тобою в пустынных краях,
Песни любови ты мне повторила -
Ветер унес их на тихих крылах!
Голос твой, Зафна, как утра дыханье,
Сладостно шепчет, несясь по цветам:
Тише, источник! прерви волнованье,
С ревом и с пеной стремясь по полям!
Голос твой, Зафна, в душе отозвался;
Вижу улыбку и радость в очах!..
Дева любви! – я к тебе прикасался,
С медом пил розы на влажных устах!
Зафна краснеет?.. О друг мой невинный,
Тихо прижмися устами к устам!..
Будь же ты скромен, источник пустынный
С ревом и с шумом стремясь по полям!Чувствую персей твоих волнованье,
Сердца биенье и слезы в очах;
Сладостно девы стыдливой роптанье!
Зафна! о Зафна! – смотри, там, в водах
Быстро несется цветок розмаринный;
Воды умчались, – цветочка уж нет!
Время быстрее, чем ток сей пустынный
С ревом который сквозь дебри течет.Время погубит и прелесть и младость!..
Ты улыбнулась, о дева любви!
Чувствуешь в сердце томленье и сладость,
Сильны восторги и пламень в крови!..
Зафна, о Зафна! – там голубь невинный
С страстной подругой завидуют нам…
Вздохи любови – источник пустынный
С ревом и шумом умчит по полям!
Нужно ли объяснять, что лежащее в основе этого стихотворения чувство, в начале тихое и как бы случайное, в каждой новой строфе все идет crescendo, разрешаясь гармоническим аккордом вздохов любви, унесенных пустынным источником… И сколько жизни, сколько грации в этом чувстве!
Но не одни радости любви и наслаждения страсти умел воспевать Батюшков: как поэт нового времени, он не мог, в свою очередь, не заплатить дани романтизму. И как хорош романтизм Батюшкова: в нем столько определенности и ясности. Элегия его – это ясный вечер, а не темная ночь, вечер, в прозрачных сумерках которого все предметы только принимают на себя какой-то грустный оттенок, а не теряют своей формы и не превращаются в призраки… Сколько души и сердца в стихотворении "Последняя весна", и какие стихи!
В полях блистает май веселый!
Ручей свободно зажурчал
И яркой голос филомелы
Угрюмый бор очаровал:
Все новой жизни пьет дыханье!
Певец любви, лишь ты уныл!
Ты смерти верной предвещанье
В печальном сердце заключил; -
Ты бродишь слабыми стопами
В последний раз среди полей,
Прощаясь с ними и с лесами
Пустынной родины твоей.
"Простите, рощи и долины,
Родные реки и поля!
Весна пришла, и час кончины
Неотразимой вижу я!
Так! Эпидавра прорицанье
Вещало мне: в последний раз
Услышишь горлиц воркованье
И гальционы тихий глас;
Зазеленеют гибки лозы,
Поля оденутся в цветы.
Там первые увидишь розы,
И с ними вдруг увянешь ты.
Уж близок час… цветочки милы,
К чему так рано увядать?
Закройте памятник унылый,
Где прах мой будет истлевать;
Закройте путь к нему собою
От взоров дружбы навсегда,
Но если Делия с тоскою
К нему приблизится: тогда
Исполните благоуханьем
Вокруг пустынный небосклон
И томным листьев трепетаньем
Мой сладко очаруйте сон!"
В полях цветы не увядали,
И гальционы в тихий час
Стенанья рощи повторяли;
А бедный юноша… погас!
И дружба слез не уронила
На прах любимца своего;
И Делия не посетила
Пустынный памятник его:
Лишь пастырь в тихий час денницы,
Как в поле стадо выгонял,
Унылой песнью возмущал
Молчанье мертвое гробницы.
Грация – неотступный спутник музы Батюшкова, что бы она ни пела – буйную ли радость вакханалии, страстное ли упоение любви или грустное раздумье о прошедшем, скорбь сердца, оторванного от милых ему предметов. Что может быть грациознее этих двух маленьких элегий?
О память сердца! ты сильней
Рассудка памяти печальной,
И часто сладостью своей
Меня в стране пленяешь дальней.
Я помню голос милых слов,
Я помню очи голубые,
Я помню локоны златые
Небрежно вьющихся власов.
Моей пастушки несравненной
Я помню весь наряд простой,
И образ милой, незабвенной
Повсюду странствует со мной.
Хранитель гений мой – любовью
В утеху дан разлуке он:
Засну ль? – приникнет к изголовью
И усладит печальный сон.– -
Зефир последний свеял сон
С ресниц, окованных мечтами:
Но я – не к счастью пробужден
Зефира тихими крылами.
Ни сладость розовых лучей,
Предтечи утреннего Феба,
Ни кроткий блеск лазури неба,
Ни запах, веющий с полей.
Ни быстрый лет коня ретива
По скату бархатных лугов,
И гончих лай, и звон рогов
Вокруг пустынного залива:
Ничто души не веселит,
Души, встревоженной мечтами,
И гордый ум не победит
Любви холодными словами.
Замечательно, что у Батюшкова есть прекрасная небольшая элегия, которая не что иное, как очень близкий и очень удачный перевод одной строфы из четвертой песни Байронова "Чайльда-Гарольда". Вот по возможности близкая передача в прозе этой строфы (CLXXVIII): "Есть удовольствие в непроходимых лесах, есть прелесть на пустынном берегу, есть общество вдали от докучных, в соседстве глубокого моря, и в ропоте волн его есть своя мелодия. Я тем не менее люблю человека, но я тем более люблю природу вследствие этих свиданий с нею, на которые я спешу, забывая все, чем бы я мог быть или чем был прежде, для того чтобы сливаться со вселенною и чувствовать то, что я никогда не буду в состоянии выразить, но о чем однакож не могу и молчать". – Вот перевод Батюшкова:
Есть наслаждение и в дикости лесов,
Есть радость на приморском бреге,
И есть гармония в сем говоре валов,
Дробящихся в пустынном беге.
Я ближнего люблю – но ты, природа-мать,
Для сердца ты всего дороже!
С тобой, владычица, привык я забывать
И то, чем был, как был моложе,
И то, чем ныне стал под холодом годов;
Тобою в чувствах оживаю:
Их выразить душа не знает стройных слов,
И как молчать об них, не знаю.
Козлов перевел и следующие пять строф и выдал это за собственное произведение: по крайней мере, в третьем издания его сочинений не означено, откуда взято первое стихотворение во второй части "К морю", посвященное Пушкину. К довершению всего, перевод так водян, что в нем нет никаких признаков Байрона. Сравните три последние стиха первого куплета с переводом Батюшкова:
Природу я душою обнимаю.
Она милей; постичь стремлюся я
Все то, чему нет слов, но что таить нельзя.
То ли это?..
Беспечный поэт-мечтатель, философ-эпикуреец, жрец любви, неги и наслаждения, Батюшков не только умел задумываться и грустить, но знал и диссонансы сомнения, и муки отчаяния. Не находя удовлетворения в наслаждениях жизни и нося в душе страшную пустоту, он восклицал в тоске своего разочарования:
. . . . . . . . . .
Минутны странники, мы ходим по гробам;
Все дни утратами считаем;
На крыльях радости летим к своим друзьям,
И что ж? – их урны обнимаем!
. . . . . . . . . .
Так все здесь суетно в обители сует!
Приязнь и дружество непрочно!
Но где, скажи, мой друг, прямой сияет свет?
Что вечно чисто, непорочно?
Напрасно вопрошал я опытность веков
И Клии мрачные скрижали;
Напрасно вопрошал всех мира мудрецов:
Они безмолвны пребывали.
Как в воздухе перо кружится здесь и там,
Как в вихре тонкий прах летает,
Как судно без руля стремится по волнам
И вечно пристани не знает:
Так ум мой посреди волнений погибал.
Все жизни прелести затмились;
Мой гений в горести светильник погашал,
И музы светлые сокрылись.
Бросая общий взгляд на поэтическую деятельность Батюшкова, мы видим, что его талант был гораздо выше того, что сделано им, и что во всех его произведениях есть какая-то недоконченность, неровность, незрелость. С превосходнейшими стихами мешаются у него иногда стихи старинной фактуры, лучшие пьесы не всегда выдержаны и не всегда чужды прозаических и растянутых мест. В его поэтическом призвании Греция борется с Италиею, а юг с севером, ясная радость с унылою думою, легкомысленная жажда наслаждения вдруг сменяется мрачным, тяжелым сомнением, и тирская багряница эпикурейца робко прячется под власяницу сурового аскетика. Отсюда происходит, что поэзия Батюшкова лишена общего характера, и если можно указать на ее пафос, то нельзя не согласиться, что этот пафос лишен всякой уверенности в самом себе и часто походит на контрабанду, с опасением и боязнью провозимую через таможню пиэтизма и морали. Батюшков был учителем Пушкина в поэзии, он имел на него такое сильное влияние, он передал ему почти готовый стих, – а между тем, что представляют нам творения самого этого Батюшкова? Кто теперь читает их, кто восхищается ими? В них все принадлежит своему времени и почти ничего нет для нашего. Артист, художник по призванию, по натуре и по таланту, Батюшков неудовлетворителен для нас и с эстетической точки зрения. Откуда же эти противоречия? Где причина их? – Не трудно дать ответ на этот вопрос.