Клудж. Книги. Люди. Путешествия - Лев Данилкин 3 стр.


СССР не произвел на него благоприятного впечатления, но на отношение к русской культуре XIX века это, слава богу, не повлияло, и двадцать лет спустя в сборнике "Лимонный стол" даже появится целая повесть, действие которой будет разворачиваться на Курском вокзале, в Орле и Мценске – именно там Тургенев сообщит своим читателям, в чем состоит его бизнес. Разумеется, Барнса интересуют "русские старого образца", которые убивают друг друга на дуэлях и воплощают собой романтический бунт, анти-Метроленд; Россия для Барнса – как Кавказ для Лермонтова. В "Метроленде" есть замечательный пассаж на эту тему, когда Крис, выбравший путь буржуа, оправдывается: "Когда я надраиваю машину на подъездной дорожке… не думайте, что я не слышу внутренний голос, который живет в глубине каждого из нас… кто-то, кто тоже ты или когда-то был тобой, до сих пор мчит на санях сквозь березовый лес в России, и за ним по пятам гонятся волки".

Удивительнее всего то, что произошла и обратная реакция. Именно Барнс стал в России воплощением "современного английского писателя"; на русский не переведены разве что списки покупок, которые он составляет перед поездкой в супермаркет; из живых англичан так полно представлен только Фаулз, писатель совсем другого поколения. В довершение всего Барнс обзавелся в России "народным Букером". Впервые эта утка крякнула с обложки "Истории мира в 10 1/2 главах", изданной "Иностранкой", – тот самый экземпляр, что я ему показывал. Оттуда она перекочевала на обложки всех прочих его романов в "черной" серии АСТ. Это ошибка, но ошибка показательная.

Разумеется, читателей завораживают его артистизм, юмор, психологические туше, персонажи, которые в состоянии поддерживать интеллектуальный градус беседы на зависть нам с Бриджит Джонс – Крис из "Метроленда", Оливер из "Как все было" и "Любовь и так далее", Марта Кокрейн из "Англии, Англии". Однако все это скорее норма для современных английских авторов, чьими усилиями Россия нулевых годов методично превращается в интеллектуальную колонию Британии. Любопытно, почему именно Барнс стал Кортесом и Киплингом этой конкисты?

Не потому ли, что в России Барнс, гротескным образом, воспринимается как воплощение "английской вменяемости", буржуазности, житейской социальной нормы? Слух энтузиастов мелкобуржуазных ценностей услаждает "Метроленд", история про отказ главного героя от романтики бунта, конфликта с родителями и метафор – в пользу семейного счастья, респектабельности и прямой номинации, которой, оказывается, можно выразить не менее тонкие нюансы, чем самой яркой метафорой. Русские Марты Кокрейн чувствуют в барнсовских протагонистах родственные душонки и покупают "Англию, Англию" как одновременно литературный аналог паспорта с открытой английской визой и – ампулу с противоядием от действительности; Барнс для них – живое доказательство того, что, выполняя важную этическую миссию – говорить правду, писатель не обязан отказываться от психологически и материально комфортной частной жизни и сочинять толстые, навязчивые, претенциозные, с космическими амбициями романы, в которых нет ни одной шутки.

– Вы можете сказать, как Флобер: "Madame Bovary – c’est moi" – Марта Кокрейн – c’est moi?

– Нет, нет. Тут, во-первых, встает вопрос о различных интерпретациях того, что он имел в виду, когда говорил "Madame Bovary – c’est moi". Сейчас попробую вспомнить. Это могло быть истинное утверждение. Это могла быть шутка. Это могло быть отсылкой к тому эпизоду, когда Сервантеса спросили: Дон Кихот – это он? Это могла быть отговорка: к нему же приставали все кому не лень, чтобы он указал прототип – это она? а может, вон та, другая? – и он ответил: да нет же, это я. Это могло быть намерение выразить близость, которую автор чувствует по отношению к своей героине. Нет, между тобой и твоими персонажами всегда есть какая-то дистанция. Мне нравится Марта Кокрейн, но не думаю, чтобы она могла заменить меня.

Воспоминания о бенефисе в "Бриджит Джонс" и советских гаишниках действуют на мистера Барнса размягчающе. Он чаще начинает улыбаться, демонстрируя мне свои зубы, – как выражаются в таких случаях деликатные американцы, "английские". Мало-помалу он, кажется, забывает об инциденте с гномами и приходит в более благодушное настроение, принимаясь самостоятельно импровизировать на предложенные ранее темы.

– Есть, мне кажется, своя прелесть в том, что, пока я пишу художественные произведения, моя биография становится все более и более вымышленной. Я даже не имел бы ничего против, если бы для каждой страны существовало особенное описание моего характера, для русских одно, для французов другое. Где-то Барнс будет этаким сахар-медовичем, а где-то – агрессивным циником.

Я соглашаюсь с ним, что такое, в принципе, можно было бы устроить.

Неожиданно он не без удовлетворения вспоминает о своем российском Букере:

– Едва ли это столь уж существенно для русских читателей. Однако, возможно, мне следовало бы убедить моих английских издателей снабдить этой информацией и мои домашние публикации.

Реплика сопровождается чем-то вроде "хихикания"; в целом, пожалуй, в разговоре он не так остроумен, как его герои. Будь я стопроцентно уверен в том, что понимаю все, что он говорит, то назвал бы его несколько пресноватым: английский бутерброд с огурцом.

Уже на пороге, в последний раз разглядывая лепнины со львами и готовясь нырнуть в хэмпстедскую тьму, я думаю о том, что раз уж мне сошел с рук вопрос про гномов, то можно высказать ему и все остальное:

Э-эх, я-то думал, вы циник с гномами и попугаем, а вы-то ни в городе Богдан ни в селе Селифан.

Сходство с Альтовым, ранее казавшееся разительным и особенно усугублявшееся в те моменты, когда он сам начинал прихохатывать над своими собственными репликами, окончательно пропадает; ничего, решительным образом ничего смешного. Ни о каком рукопожатии на прощание и речи быть не может.

– Что ж, пожалуй, вы правы. Наверное, вам лучше все-таки придумать какой-то другой текст для моих обложек. Прощайте.

Эфиопика

В 1983 году Грэм Хэнкок, специальный корреспондент The Economist в Восточной Африке, пошел в кино. Дело было в Найроби, в зале давали премьеру спилберговского фильма об Индиане Джонсе – "Индиана Джонс: В поисках утраченного Ковчега". Герой Харрисона Форда, археолог и авантюрист, охотится за некоей святыней древних иудеев. Неожиданно тема показалась Хэнкоку любопытной, и он решил разузнать, что на самом деле случилось с этим Ковчегом. К его изумлению, выяснилось, что Ковчег Завета – тот самый, со скрижалями, выданными Яхве Моисею у подножия Синая, – в самом деле существует и, более того, хранится совсем рядом, в соседней Эфиопии. Так утверждает церковь, и никто никогда не оспаривал это. Следующие несколько лет Хэнкок посвятил журналистскому расследованию – и, пожалуй, преуспел; во всяком случае, на задней обложке его книги о приключениях Ковчега в Эфиопии вынесена цитата не то из Times, не то из Guardian: "Харрисон Форд, лопни от зависти".

Я наткнулся на нее случайно в Сринагаре, где, кстати, находится гробница Иисуса Христа; шкаф хозяина одной тамошней гостиницы ломился от книжек, подробно описывавших пребывание Христа в Кашмире; среди этих серьезнейших трудов обнаружился и томик Хэнкока, оказавшийся там, по-видимому, в силу того, что в эфиопской Лалибеле – сюрприз – тоже есть могила Христа; наверное, кто-то побывал там, затем узнал про сринагарский Розабал и привез сюда эту книгу. Между странными, отвергнутыми официальной наукой местами, очевидно, возникает мистическая связь; маяки во тьме "общеизвестных истин", они указывают друг на друга и образуют некое подобие пути – если, конечно, вы реагируете на еретические книжки. Я – нет, но Sign and Seal оказалось самым увлекательным журналистским расследованием из всех, что мне попадались; это история человека, скептика от природы, одержимого странной (но невероятно правдоподобной) идеей. В тот момент, когда я дочитал первую главу "Знака и Печати", я уже был ни в каком не Сринагаре, а в Лалибеле.

Просыпаюсь в аспидной тьме от театрального ощущения – вибрирующий воздух полон звуков… и шелеста, и шепота, и пенья; они приятны, нет от них вреда… словно сотни инструментов звенят в моих ушах… Этот странный аудиокоридор приводит меня сначала к подножию горы Абуни Йозефа, а затем к северной группе лалибельских церквей; там, в предрассветных сумерках, я застаю совершенно дантевскую картину: по глубоким каменным траншеям стелются призраки в белых одеждах, их десятки, может быть, сотни, они скользят по вырубленным в скале лестницам, застывают на папертях, ютятся в нишах, облепляют края ям. Это души, слетевшиеся не то на Страшный суд, не то на загробный пир. Существа молятся и поют, поодиночке и хорами, по книгам и наизусть, на серебряном эльфийском языке; восходящие потоки воздуха разносят дивные звуки по округе, и иллюзия, будто звон издают сами церкви – каменные эоловы арфы, – вовсе не кажется обманом чувств. Сухая трава, которой покрыты конические крыши круглых хижин-тукулей, вспыхивает золотом – из самого глубокого колодца, как пинбольный шарик, выскакивает солнце.

* * *

До Эфиопии надо додуматься – идея просто взять да и поехать туда, как в любую другую экзотическую страну, обычно натыкается на ментальный блок: все восьмидесятые в новостях гоняли кадры с провалившимися детскими животами, шевелящимися в иссохших глазницах насекомыми, ООНовскими палатками посреди марсианского пейзажа… Именно такой – иконой голода – Эфиопия осталась в коллективном сознании Запада, и кому какое дело, что ни гражданских войн, ни засух здесь не было уже лет двадцать. Вряд ли сейчас найдутся лучшие – менее шокирующие европейца – ворота в Африку; кроме того, Эфиопия – редкое в Черной Африке место, где, оказавшись единственным белым на весь город, ты не чувствуешь себя, как собака, забежавшая в корейский ресторан; аборигены, конечно, реагируют на появление инородного объекта, но скорее сдержанно, чем агрессивно, сервильно или с экзальтацией; эфиопы воспринимают себя как избранный народ, и поэтому им свойственно определенное высокомерие, даже презрение к иностранцам, к белым в том числе. Пожалуй, про них можно сказать, что они ведут себя как люди, которые, несмотря на то что сейчас дела у них идут не слишком блестяще, по-прежнему обладают чем-то таким, чего у других не было и не будет.

Никто не попадает в Эфиопию просто так. Хэнкока привел туда Индиана Джонс. Великому русскому эфиописту Болотову в молодости выдали в библиотеке вместо заказанной книги грамматику, содержавшую амхарский шрифт. Гумилев оказался там, потому что знал, что туда уехал Артюр Рембо. Вавилов отправился туда искать мировой центр распространения культурных растений. Шотландский путешественник Брюс – истоки Нила. Англичанин Тахир Шах – копи царя Соломона. Португальцы посылали туда посольства, чтобы найти христианское царство священного Иоанна, слухи о котором будоражили средневековую Европу. Сами эфиопы палец о палец не ударяют, чтобы приманить к себе посторонних, хотя совершенно очевидно, что одна рекламная кампания – фотография Имет-Гого на Пикадилли и Бета-Георгис на заборе парка "Зарядье", – и здесь будет туристов больше, чем во всех африканских странах, вместе взятых. Половина туристов сбежит на второй день, потому что в Эфиопии лютуют блохи, но половина останется. Ну а что блохи? Говорил же Давид Саулу: "За кем ты гоняешься? За мертвым псом, за одною блохою" (1 Цар. 21:15).

Эфиопы всерьез относятся к библейской истории (настолько, что до 1974 года в конституции страны было записано, что власть в стране должна принадлежать представителю династии, основателем которой был сын царя Соломона и царицы Савской) и сознательно увековечивают ветхо и новозаветные события на своей земле. В теории городок Лалибела является проекцией Иерусалима – хотя на практике гораздо больше похож на Иерусалим оригинальный, чем то, что демонстрируют в Израиле. Гондар выглядит ирреально, в Аксуме есть нечто зловещее, а вот Лалибела источает благообразие. Иноки в свеженамотанных тюрбанах, похожие на факиров, метелками смахивают с ковриков несуществующие пылинки и протирают скалы влажными ветошками; старые карги с вязанками хвороста бредут – не иначе как со съемок "Двенадцати месяцев" в "Гензель и Гретель" – по горным тропам; школьницы с молитвенниками позируют для обложек журнала "Благочестивая отроковица". Вокруг церквей чистота такая, как будто ты попал не то что даже в Голландию, а внутрь иконы; это странное ощущение усугубляется тем, что ландшафт копирует "иконные горки", а паломники выглядят воскресшими Лазарями.

Архитектурные фантасмагории – подземные парфеноны и петры под парусными навесами ЮНЕСКО – могли бы сойти и за дворцы Ирода, и за покои царицы Савской, и за чертоги мифического Иоанна (если бы тот в самом деле существовал, ему-то уж точно следовало устроить себе резиденцию в Лалибеле). Здесь есть река Иордан, есть своя Голгофа, есть Гроб Господень, есть могила Адама (таблички на двух языках, не перепутаете), есть даже свой "ад" – длинный тоннель, соединяющий одну часть лабиринта с другой: тьма кромешная, светить мобильным телефоном запрещается. Циркулирующая в качестве наиболее правдоподобной – за неимением лучшего – легенда, описывающая проект постройки ансамбля церквей, напоминает классические истории о похищениях инопланетянами: жил-был царь Лалибела, которого однажды взяли на небо, где продемонстрировали ему некие похожие постройки, после чего он и сам принялся за дело – и за 23 года справился с поставленной "наверху" задачей; никаких конкретных описаний технологий не прилагается.

Существует теория, будто бы все древние здания, сложенные из гигантских каменных блоков – Баальбек, пирамиды Гизы, Карнак, – в действительности выстроены из геополимерного бетона; в Аксуме гиды иногда рассказывают версии о "технологии плавления камней", но даже если в самом деле такая технология существовала, Лалибела все равно исключение. Траншеи и ямы – огромные, метров 50 на 50, глубиной когда в пять, а когда и во все десять человеческих ростов, – прорублены в настоящих скалах, тянущихся на многие километры вокруг; ну, нет, никто не стал бы выстраивать из бетона фоновый ландшафт. И ладно бы только сама яма: посреди ее оставляется участок, который затем, сверху вниз, обрабатывают так, чтобы он обрел некую заранее заданную форму, например трехмерного креста; сначала, соответственно, возникает крыша, а уж затем появляется основание, – так археологи выкапывают свои трои. Затем эти монолитные многогранники – кубы, призмы, параллелепипеды – выдалбливаются изнутри, чтобы ими можно было пользоваться, как любыми другими зданиями; причем всё – вплоть до алтарного возвышения, вплоть до подоконников – вытесывается из той же самой скалы.

Таких "ям" с монолитными церквями в Лалибеле тринадцать, одна отдельно, шесть и еще шесть – северная и южная группы разделены рекой Иордан; между собой они связаны системой проходов, пещер, каналов и перемычек. Кроме видимой, должна быть еще и невидимая часть лабиринта – отводные каналы, чтобы дождевая вода не накапливалась в котлованах. Не то паломники, не то монахи, не то обретшие видимость души ползают по всем этим полостям скалы во всех направлениях, из-за чего возникает чувство головокружения. Запомнить план этого микрогорода с первого раза и уж тем более объяснить, каким образом обитатели Эфиопии сумели в XII веке вырубить в скалах эти церкви, невозможно.

У людей XII века, какими их представляет историческая наука, не могло быть ни технологий, ни инструментов, чтобы так обрабатывать скальную породу. Попробуйте, не имея стального долота, не то что продолбить в куске скалы яму, а хотя бы просто расколоть какой-нибудь булыжник. Сказочное объяснение – царю Лалибеле помогали строить ангелы – кажется единственной рабочей версией. И это мы еще не задавали вопрос, а зачем вообще они выбрали такой катастрофически сложный способ строительства? Почему нельзя было строить, как все, – снизу вверх, зачем было рубить яму сверху вниз, как могилу и бомбоубежище, и выдалбливать потом внутренности? Зачем?

Размером и весом Ковчег Завета напоминал стиральную машину – то есть можно поднять и вдвоем, однако если вы собрались тащить его на длинную дистанцию, например с Ближнего Востока в Центральную Африку, то пара, а то и еще одна, лишних рук совсем не помешает. Радикальное, однако ж, отличие Ковчега от стандартной крупногабаритной бытовой техники, облегчающей жизнь, состояло в том, что, согласно иудейским легендам, он был способен время от времени поднимать и тех, кто его нес, и самого себя над землей. Для Менелика, сына царицы Савской и царя Соломона, укравшего Ковчег у отца в Израиле и унесшего его к матери в Эфиопию, это была проблема; как с ней справлялись, источники умалчивают. Для нас существенно, что, по сути, этот ящик мог действовать как устройство, генерирующее отмену гравитации; своего рода роутер, включение и выключение которого, однако ж, происходило весьма несистемно; никто, кроме фирмы-изготовителя (и нынешней эфиопской православной церкви), не мог похвастаться, что он стал хозяином этого "вундерваффе". Действие похожего "прибора невесомости" описано в формально "детской" – впрочем, так и Библию недолго объявить детской – книжке Н. Н. Носова "Незнайка на Луне"; столкнувшись с необходимостью существовать там, где земное притяжение перестало действовать, герои прибивают к полу калоши, чтобы перемещаться в пространстве без риска улететь. Не являются ли, пришло мне в голову, лалибельские монолиты аналогами этих эрзацев гравитации – своего рода каменными "калошами", которые гарантированно не улетят в условиях невесомости, в отличие от "обычных" зданий – ведь те в любой момент могут приподняться над землей. Зачем еще, спрашивается, было выдалбливать здания "вниз", зачем тратить колоссальные усилия на то, чтобы они сами и были "землей", если у вас нет какой-то угрозы обычному способу существования, зато есть Ковчег, который в любой момент может сработать, и тогда – держитесь за поручни.

Представьте, что Эфиопия – поле для пинбола. Аддис-Абеба – гнездо, откуда катапульта выстреливает шарик, который затем скачет наверху, на севере. Цель – загнать шарик в основные лунки: Аксум, Гондар, Лалибелу, озеро Тана, горы Симиен. Протяженность Северного кольца – примерно три с половиной тысячи километров. Совсем недавно на преодоление этой дистанции мог потребоваться год, теперь самолеты "Эфиопиан эйрлайнз" прыгают от одного пункта к другому на манер кузнечиков. Вы еще раздумываете, что больше идет эфиопским женщинам, скатерть или форма стюардессы, а уже пора опять пристегиваться: спускаемся. На эфиопский пинбол можно потратить год, достопримечательностей хватит, однако призовые очки за лунки первого ряда легко набрать и за десять дней.

Назад Дальше