Клудж. Книги. Люди. Путешествия - Лев Данилкин 5 стр.


Чтобы понять Эфиопию, нужно быть не лингвистом, не историком и не антропологом, а математиком. Кто еще может понять, как взаимодействуют между собой все эти аксумские стелы, лалибельские траншеи, фрески танских монастырей и гондэрские цитадели? Никакого общего знаменателя, стилистического или идеологического, не обнаруживается. Нет никаких оснований – кроме географической близости – утверждать, что это артефакты родственных друг другу культур. Стили здесь не прогрессируют, метаморфозы – необъяснимы, проследить наращивание цивилизационных характеристик невозможно. Одно просто заменяется совершенно другим – и кому могло взбрести в голову заменить это именно на то? Происходит обвал (театральный, как будто пыльные декорации вдруг рушатся) представлений об исторической преемственности. Артефакты, которыми набита Эфиопия, ломают исторически ясную картину мира: сначала Египет, потом Греция, потом Рим, потом Средние века… Ну да, а теперь попробуйте интегрировать в эту знакомую стрелу времени Эфиопию. Она и с Египтом-то не координируется. Как могли египтяне не подняться по Нилу, а эфиопы – не спуститься? Чтоб из пункта "Э" никто не вышел в пункт "Е" и наоборот, при том что единственная реальная дорога на этом участке – река, соединяющая "Э" и "Е"! Однако данных о контактах Луксора с Аксумом, по сути, нет.

Чтобы проникнуть на территорию гор Симиен, надо зарегистрироваться; полистав на КПП журнал посетителей, понимаю, что я здесь первый русский за месяцы, а может, и больше: терпения не хватило пальцем по строчкам водить. А ведь еще совсем недавно Эфиопия кишела русскими. В начале XX века Абиссиния сделалась в России чем-то вроде модного поветрия, декадентской легенды. Соткался миф о "наших черных единоверцах", появились исследования об эфиопских корнях национального гения – Пушкина, вспомнили, что Ломоносов якобы получил звание академика за составленную им грамматику амхарского языка, пошли разговоры о признаках духовного родства (ортодоксия, империя, мессианские амбиции, комплекс избранничества, претензии на Небесный Иерусалим); признаки находили в чем угодно, возникла даже эксцентричная теория о сходстве амхарского алфавита с глаголицей. Африканским анклавом православия заинтересовались сначала частные лица, а затем и государство. Записок о русских экспедициях в Эфиопию так много, и они так разнообразны, что можно подумать, те отправлялись туда по какому-то расписанию с пугающей регулярностью. Появились русские, один эксцентричнее другого, которые переезжали в Эфиопию и становились еще большими эфиопами, чем туземцы. Эфиопия стала восприниматься как своего рода вторая Россия, запасный выход, какая-то наша древняя союзница – и, как знать, потенциальный плацдарм в Африке. Русские собирали здесь этнографические коллекции, помогали воевать против итальянцев, строили университеты и НПЗ. Факт: ни одна экзотическая страна в мире так не магнетизировала русских, как Эфиопия, и ни одна нация (включая португальцев, англичан и итальянцев) так плотно не интересовалась Эфиопией, как русские. Русские никогда не претендовали на то, чтобы колонизировать эту часть Африки, но все время что-то здесь искали.

Попробуйте поехать в Эфиопию – вы непременно почувствуете, что там что-то есть, что-то, о чем вам смутно известно – ощущение дежавю, у вас словно активируется историческая память. Вы будто обнаруживаете источник некоего невроза, подавленное воспоминание о травме, которая была нанесена – и которая может быть исцелена, если найти там нечто. Но что? Подлинный Гроб Господень? Может быть, Ковчег?

Откуда-откуда они там вынесли его? Из Израиля? Точно?

Грэм-хэнкоковское расследование "дела о Ковчеге" заканчивается тем, что автор пробирается в охваченный гражданской войной Аксум, чтобы поприсутствовать на январской церемонии Тимкат: кульминацией празднования Крещения является вынос "табота" – так на древнем языке геэз называется Ковчег (или его копия). Хранители так и не позволили Хэнкоку сунуть ботинок в дверную щель – однако тот и сам уже не особо рвется: ему и так ясно, что притязания Эфиопии на обладание утраченным Ковчегом истинны. Не так уж важно, что на самом деле находится в ларце под замком; и пусть даже то, что хранится там, утратило свою способность наводить ужас на врагов, расщеплять скальную породу и поднимать тяжести; даже и так, его свойство – приподнимать и развеивать традиционные тяжеловесные представления об истории, да и прочие научные "истины" – несомненно. Ковчег – символ, материальный знак некой идеи.

Дело на самом деле даже не в Ковчеге; в любом случае Эфиопия больше, чем просто место, где хранится некий украденный в другом месте важный ящик.

Как Дарвин обнаружил на Галапагосских островах нечто такое, что позволило ему сформулировать идею эволюции, так и в Эфиопии есть особая атмосфера, погрузившись в которую, осознаешь, что существующая картина мира может быть пересмотрена. Эта страна – гигантский театр, в котором каждый день дается представление, наводящее зрителя на важные, и при этом противоречащие циркулирующим в качестве общеизвестных, идеи.

В Эфиопии особенно хорошо видно, что история искусства не является подтверждением (наглядным пособием) принятой модели хронологии, просто потому что одно никак не вытекает из другого. Никакие натянутые параллели с западной историей не в состоянии объяснить эти колоссальные взрывы энергии – и сменяющие их многовековые затемнения: глухую шахтную темень.

Так или иначе, герметичность стала источником если не процветания, то оригинальности. Мы видим здесь, какие удивительные эндемики – культурные, политические и биологические – возникают благодаря изоляции. Это страна, где растут кусты с ядовитыми помидорами и карликовые кактусовые деревья, а под ними расхаживают неведомые прочему миру обезьяны с красными треугольниками на груди, будто они узники концлагеря. Страна, которой правил император, в молодости пожимавший руку Гумилеву, в старости целовавшийся с Брежневым, а после смерти ставший иконой целой религии – растафарианства. Страна, которая – единственная из всех африканских – никогда не была колонизирована. Страна, где в церквях, похожих на хижины людоедов, под фресками, изображающими пророка Мухаммеда в адском огне, толкутся православные попы, выглядящие как саудовские ваххабиты. Страна, в которой в 2012 году все живут в 2004-м – просто потому, что у них принята другая точка отсчета времени; говорят, что каждый год в Эфиопию отправляются контейнеры с нераспроданными календарями, которые затем на особых складах консервируются на семь лет и восемь месяцев, после чего вновь поступают в продажу. Формально эфиопы живут не по григорианскому, а по юлианскому календарю, на деле эта огромная страна – гигантская машина уничтожения времени, ломающая все принятые на Западе представления о хронологии. Страна, которая умудрилась потеряться в чужой – мировой – истории, несмотря на обилие древностей и географическую близость к традиционным центрам. Страна, которую искусственно изолировали, а она от этого только выиграла.

Тут понимаешь, что в изоляции (не только географической, но и исторической) могут развиться самые удивительные культурные признаки и способности; не просто "консервация древних традиций", репликация экзотического примитива, а исключительно оригинальные технологии обработки камня, стили живописи и архитектуры. Что изоляция, закрытое общество, многовековое подавление демократии, отсутствие инфраструктуры, а не глобализация, не коллаборация, не участие в социальных сетях, не открытая конкуренция и не "свободные выборы" дают самые поразительные достижения.

Диагностика пармы

За последние пятнадцать лет нынешний хозяин Медной горы, властелин Великого Полоза и укротитель муравьев в золотых лапоточках Алексей Иванов вырезал из самоцветных уральских слов четыре романа: "Общага-на-Крови", "Географ глобус пропил", "Сердце пармы", "Золото бунта" и двухтомный путеводитель по реке Чусовой. После пяти дней в обществе 37-летнего писателя удалось выяснить, похож ли он на Географа, обнаружить прототип Осташи Перехода, переплыть Чусовую, Каму, Койву, Сылву, Усьву и Лысьву, спуститься в Ледяную пещеру, подняться на Костер-гору и своими глазами увидеть бойцы (опасные камни или скалы на реке) Шайтан, Собачьи Ребра, Печка, Узенький и Востренький.

У сверкающей импортными бутылками стойки бара отеля "Урал" околачивается человечек в очках – смотрит не на этикетки, а куда-то выше; он чуточку привстал на цыпочки. Я определенно уже видел его – две недели назад, случайно, в Ленинграде. Там между нами произошел обстоятельный разговор рекогносцировочного характера: "А в Пермь лучше на поезде или на самолете?" – "На самолете". – "А долго лететь?" – "Не очень". – "А какая в Перми погода?" – "Как в Москве". – "Ясно". Тут этот говорящий электроприбор почему-то оттаял и, в первый раз заглянув мне в глаза, протянул руку: "Увидимся в аду".

– Знаете, что нарисовано над стойкой кафе? – вдруг оборачивается ко мне Иванов.

Я машинально начинаю вглядываться – там намалеван какой-то коричневый хлам, нечто местно-аутентичное, бусы, что ли?

– Это кости, Лев. Скелет. Чудская княгиня. Хорошо долетели?

– Э, ты очумел, что ли, совсем?! Ты куда пошел с сигаретой, окаянный!

Расплачиваюсь на лукойловской заправке и вполуха слушаю вопли операционистки в микрофон: местные сцены. Заправка непонятно где – то ли на окраине Перми, то ли на Старошайтанском тракте, между Усть-бла-бла-бла и Сольква-ква-ква, – запомнить все эти былинные топонимы так же невозможно, как понять, где заканчиваются административные границы города: дорожный знак с перечеркнутым словом "Пермь" обнаруживается в самых неожиданных местах, чуть ли не за сотни километров от моей гостиницы.

– Совсем головы нет, пропил всю, ирод? Тут же бензин, на воздух враз взлетит! Ну, народ, ну, совсем без головы ведь, а? – переживает потрясенная тетка в аккуратной, евровида, униформе.

И тут я наконец обращаю внимание, на кого она орет: типично местного вида деградант в кожушке и нелепой скуфейке, с сигареткой, торчащей из-под рукавца, семенит к "Ниве" – той самой, на которую я заказал полный бак.

– Так это с вами, что ли? Он чего у вас – совсем невменяемый? – наскакивает на меня тетка, и я не знаю, что ей ответить. "Самый яркий русский писатель XXI века"? "Золотовалютные резервы русской литературы"?

– Ну… – мямлю я и тут же спохватываюсь, я ведь уже усек, что "ну" здесь говорят вместо "да".

– Смотри, Джузеппе, машина поехала, такая же грязная, как у тебя, – кажется, любой фрагмент окружающей действительности в состоянии подарить Иванову материал для того, чтобы поиронизировать над своим братом, который вообще-то представлен мне как Вадим, но в дальнейшем фигурирует исключительно как Джузи. Джузи младше, зато рослее и плечистее; у него тоже заволжское скуластое лицо, но по-другому – с более резкими и высокими скулами; он блондин и отдаленно напоминает Осташу с обложки "Золота бунта"; он поэт – в частности, автор стихотворения про часы с микрокалькулятором в "Географе"; у него есть собственный бизнес – магазин походного снаряжения, новенькая "шевроле-Нива" и права.

Мы продвигаемся по Перми – через бесконечные промзоны, алкогольные супермаркеты "Норман" и вино-водочные лавки "Норма". Здания пастернаковского разлива ("Дом Лары", ресторан "Живаго"), безалаберно застроенные какими-то закоулками площади, которые вдруг как будто проваливаются в карстовые воронки…

– "…Мифический народ, который, по легенде, по приходу русских ушел в подземные убежища, где подрубил опорные столбы сводов и сам себя похоронил". Чудь белоглазая – может, слыхали? – интересуется Иванов. – А этот скелет у вас в гостинице – он из захоронения VIII–XI веков, из могильника села Редикор в Чердынском районе. Раритет сейчас в витрине Чердынского краеведческого музея.

– О, как интересно, – оживляюсь я.

– Очень интересно, – подтверждает Иванов. – Но мы туда не поедем. На больших площадях администрация города собиралась поставить гигантские макеты пермских звероящеров, – продолжает он. – Я их высмеивал в газетах… теперь все средства брошены на празднование годовщины 90-летия проживания в Перми Пастернака… В марте на конференцию прилетает Быков.

Я отвлекаюсь на удивительную лачугу с еврофасадом и вывеской "Гапочка. Брюки"; на стекле – цветовая блямба с истеричным выкриком: "Новинка!!! Женские брюки!"

В самой Перми Иванов довольно вялый экскурсовод, обычно он только ворчит что-то вроде: "Город абсолютно неприспособлен для жизни… Сорокина нового за пятьсот рублей… Горланова… почтовых голубей Черномырдину… супермаркет, губернаторский… мягкий дискаунтер…" – и если комментирует какие-то особенности городского ландшафта, то довольно однообразно: "Чтоб тут ходить, надо запасную голову иметь". Когда мы едем мимо какого-нибудь цеха с повыбитыми стеклами больше десяти минут, он выдает сведения скорее энциклопедического характера:

"Пермь – побратим Оксфорда", но видно, что даже его фантазии не хватает, чтобы прокомментировать этот потрясающий факт, и вот тут на помощь брату приходит Джузи: "Ага, ПТУ у нас много".

На одной из разбомбленных ковровыми снегопадами улиц Иванов указывает на ничем не примечательное здание – белесое, двухкорпусное, спаренное, 9-этажное, без балконов:

– Общага.

– Та самая? На крови?

– Нет, та самая – в Ебурге, но это типовой советский проект, они везде одинаково выглядят.

В общаге Иванов прожил полдесятилетия. В первый год – это когда он еще учился на журфаке Уральского университета – его вместе с другом поселили в комнату с тремя монголами; о степени коммунальности этого существования можно судить по тому, что Иванов до сих пор без малейшей запинки произносит их имена: Сампилдэндэвид Надмид, Чулондоржийин Мунхабаяр и Бямбядорж Гуриин. Кроме монголов здесь учились Башлачев (чуть раньше) и Денежкина (чуть позже).

Два с половиной года – бросив журфак и не поступив еще на искусствоведение – он кантовался в общаге нелегалом. О том, что это такое, можно судить по роману – это когда у тебя нет собственного спального места, живешь ты милостью знакомых и в любой момент тебя может выкинуть на улицу с пожитками комендант.

И как же он выживал?

– Ну как-то. Мне хорошо, – философски замечает Иванов, – я-то работал все время. В основном сторожем. Лучше всего было на бисквитной фабрике. Обшаривал сумки на проходной. Но тетки меня жалели и подкармливали: банка молока на ночь, орехи, вишня болгарская. Мне главное было – днем где поспать. И вот я жил невидимкой: узнал от кого-то, что есть комната, где девушка одна живет, украл на вахте ключ, она уходила днем, а я отсыпался у нее после ночных смен.

– И чего?

– Полгода ничего, а потом она меня застукала – чуть в обморок не упала.

В "Общаге-на-Крови" типично ивановский сюжет: как общага (парма, Чусовая, школа) перемалывает слабые личности – и обтесывает, ограняет настоящие алмазы. Выживает тот, кто идет своим путем до конца, но при этом разделяя общую судьбу и любя место, куда тебя занесло. Место Иванов, как всегда, запеленговал очень точно. Общага – идеальное, с точки зрения ментальности русского бытия, пространство – с житьем "по совести" и размытыми границами личности. Это и храм, и лупанарий, и обсерватория, и тюрьма, и университет, и деревня, и крепость.

– Так ведь, Лев, общага, не мудрствуя лукаво, – это и есть Россия, – растворяясь от смущения в облаке явовского дыма, говорит Иванов. – Странно, что никто из писателей не использовал эту метафору раньше.

– Смотрите, – вдруг говорит он. – Это Башня смерти; ходят слухи, что там при Сталине мучили и расстреливали. НКВД вроде там хозяйничало.

Я высовываюсь из окна, и встречный КамАЗ тут же чуть не сносит мне голову.

– На самом деле ее построили в конце пятидесятых, но это никого в россказнях не останавливает.

Я разочарованно закручиваю ручку стеклоподъемника.

– А вот тут мы вчера вечером, когда от вас из гостиницы ехали, мертвяка нашли.

Я ахаю и верчу ручку в обратную сторону.

– Сбил кто-то, он и валялся на дороге. – И тут же: – Джузи, ты кретин, нам надо было на эту улицу.

– Лелик, я только кручу баранку. Ты же сказал – прямо.

– Короче, сорок минут над ним стояли, – возвращается к теме Иванов. – Потом к ментам еще ездили. – И опять: – Джузи, но ты ведь знаешь: к музею – налево.

– Езди сам. Приехали.

– Единственное, что отличает наш музей в лучшую сторону от всех остальных провинциальных музеев, – отсутствие восковых фигур, – говорит Иванов и тут же задевает ногой рекламный щит, на котором написано: "Добро пожаловать на выставку восковых фигур". Он закусывает губу и хмурится, а после того как старуха на входе приветливо спрашивает нас: "Вы на восковые?", замолкает окончательно. Похоже, он довольно обидчивый.

В местном краеведческом музее сегодня (и всегда) дают мамонта, друзы (сростки) хрусталя и посох Стефана Пермского, которым в "Сердце пармы" епископ Иона треснул какого-то князька; есть здесь и комбинезоны лукойловских рабочих.

В галерее, ближе к концу экспозиции, Иванов оживляется и даже, в очередной раз усомнившись в способности Джузи к эстетическому восприятию, подтибривает шутку из "Географа":

– Да он не отличает Тинторетто от амаретто. – И ко мне: – Помните фильм "Иван Васильевич…", когда они бегают по стенам Ростовского кремля и Бунша плюхается рядом со скульптурой какой-то? Такой типа заморенный, уставший, да?

– Ну.

– Так эта скульптура – пермский бог.

Пермские боги выставлены на самом верху. Существа удивительные – раскрашенные деревянные идолы (фигурки Христа) с характерными коми-зырянскими этническими чертами в лицах. Некоторые висят на крестах, многие сидят, в том числе в знакомой гайдаевской позе.

– Разумеется, это анахронизм, в Московской Руси их не могло оказаться, тем более в шестнадцатом веке – их делали с восемнадцатого. Так что это загадка – как они туда попали у Гайдая?

Такая же загадка есть и у самого Иванова: в "Сердце пармы" епископ Иона сжигает на костре именно этих языческих иисусов – а там дело происходит аж в XV веке.

– Пермские боги, разумеется, местный курьез, но, – поднимает палец Иванов, – не то чтобы копеечный. Когда в семидесятых в СССР привезли "Джоконду", единственное, что Лувр согласился взять в залог, были пермские боги.

Сверху, с лестницы, видны восковые Иван Грозный, Ермак и Екатерина. Интересно, скоро ли присоединится к этой компании худющий тип в жилете, серьезных очках, с залысиной и не то короткой бородой, не то запущенной небритостью.

"…Могу организовать поездки за город, каждая из них – на весь день, потому что все очень далеко", – писал мне Иванов в предуведомительном электронном письме, и не врал: парма – это прежде всего очень большие расстояния между совсем небольшими достопримечательностями. Мы едем четвертый час, и конца не видно.

Назад Дальше