– Видите ли, Алексей, фрик – это в хорошем смысле куку, какое надо ку-ку… – Растолковываю я с интонациями Вольки Костылькова, который плел Хоттабычу, что балда – это такой мудрый, уважаемый человек. Кто здесь достопочтенный балда – так это я, сейчас ведь обидится. И кто, спрашивается, тянул меня за язык…
– Завтра, – решительно говорит Иванов, – приходите ко мне. Покажу вам несколько новых фрагментов "Дома-2", мелодии вам в мобильный закачаем, фотографии участников.
На этот раз смеюсь уже я; да, тут где сядешь, там и слезешь: подхватывает.
– Вот под этим деревом собирались убитые, – демонстрирует мне Иванов чудом сохранившуюся между пятиэтажками и асфальтированной автостоянкой сосну. Поясняет: – В моем детстве тут проходили битвы на мечах, а сюда сходились погибшие – очень злые обычно и активно обсуждающие происходящее.
Судя по интонации, Иванову тоже доводилось быть в шкуре мертвяка. Сейчас под деревом пусто.
Несмотря на то что в пермских газетах в объявлениях о недвижимости бытует формулировка "первый этаж и Закамск не предлагать", Закамск производит впечатление очень живого города, целиком состоящего из достопримечательностей: вот парк вокруг кинотеатра – тут зэки ловили пионеров и вешали их на галстуках, вот школа, где учился писатель и где недавно раскрыли банду убийц, укомплектованную десятиклассниками и пятиклассниками, вот Дом пионеров, где бился за детей кружковод Иванов.
Чем, кстати, кончилась история с музеем?
Кончилось тем, что в какой-то момент недоброжелатели в руководстве забыли продлить со спонсором договор о безвозмездной аренде помещения и кружок лишился своей скромной площади; на этом его история и закончилась – раздосадованный Осетрыч свернул экспозицию; флотилия была спущена в Каму, где – по примеру белогвардейского генерала Пепеляева, спалившего в 1919-м, назло красным, в устье Чусовой все суда Камского пароходства, – была торжественно предана огню.
Иванов – один из первых профессиональных писателей пореформенной России нового типа. Он не из учебников маркетинга, а просто из собственного опыта усвоил, что рассчитывать следует только на себя, что ради того, чтобы добиться цели, позволено почти все, что полная приватизация ужасна, но и она в конце концов может вывезти (так в путеводителе сказано: что частные турбазы на Чусовой сами должны сделать из нее заповедную реку), что народ сам по себе, не усмиренный культурой, – глуп и безволен, и нечего испытывать перед ним чувство интеллигентской вины, но при этом и отказываться от ответственности за него тоже не стоит, если у тебя есть дар как-то на него повлиять. Ставь уродов – с палочками, с ручками, с головами; когда-нибудь это сработает.
Самое удивительное место Закамска – затон: живописная гавань, где зимуют корабли. Сверху, с обрыва, панорама похожа на зады какого-то речного "Мосфильма" с утопающими во льду плавконструкциями из "Бесприданницы", "Тома Сойера", "Волги-Волги" и "Танкера "Дербент"".
– Вот тут Служкин катался на кардонке, а вон на той скамейке они с Машей сидели.
Может быть, один из самых важных талантов Иванова – "лозоходческий": идеально выбирать место. Глядя на этот затон, на камскую ширь за ним, отчетливо понимаешь, что пропить глобус здесь может только самый распоследний оболтус: тут это не школьный размалеванный шар, а вещь совершенно насущная, потому что из этого места, как и сказано в "Географе", рукой подать хоть до Волги, хоть до Новой Зеландии, везде будет течь одна и та же вода, которая преодолевает любые расстояния; вроде запертое пространство – а простор страшный. Вмерзшие в лед, словно жертвы глобального похолодания, суда – такой же мощный и понятный символ, как лермонтовский парус.
– А вон там, в конторе, работала у меня в романе Сашенька Рунева.
– И читали они здесь "Географа"?
– Да, похоже, нет. Хотя вот у завуча в школе, где я работал, тоже оказалась дочь Маша.
– И чего?
– Чего-чего – обиделась. Хотя это не про нее, конечно. На камском берегу, возле "сосен на цыпочках" и лодок, становится понятно, откуда взялись путеводитель, история про Чусовую и романтический "Географ", – тут то, что Мамин-Сибиряк называл "природной страстью к воде". Иванов, собственно, и сейчас такой – ему надо, чтоб простор и воду чувствовать; он сидит на реке, как на героине.
– У меня в романе все выдумано, но топонимика очень точная – мне так представлять легче. Вот через этот забор пьяного Служкина за сигарету пыталась перетащить шпана.
Ровно в этот момент мне приходит эсэмэска уже от третьего человека с одним и тем же вопросом: "А он пьет?"
– Вы пьете? – машинально спрашиваю я.
В Москве я слышал анекдот о том, что когда в "Афишу" приезжал Иванов, то на предложение выпить он ответил:
"Дык… закодирован-то я", сильно почему-то окая.
– Пью… но редко. И не могу понемногу: рюмку там – рюмку здесь. Я раз уж сажусь, то основательно, очень не люблю останавливаться на полдороге. Я даже в последний раз, когда пил с режиссером, на поезд плюнул, остался, чтобы допить.
А вот, наконец, школа, в которой работал Служкин, – узнаваемое функциональное здание.
– Вот окна кабинета Географа, – показывает на второй этаж.
Надпись "10А РУЛИТ!!!" выведена очень крупными буквами – пожалуй, ее видно из окна Служкина, чей дом находится практически встык со школой. То есть не Служкина – Иванова, конечно.
Когда жилплощадь Иванова будет выкуплена краевой администрацией и квартиру превратят в мемориальный музей, посетители будут бунтовать – здесь нет ни чиппендейловского комодика, ни супницы веджвудского фарфора, ни легированной лопатки атомного бомбардировщика; в газетных объявлениях о съеме обстановка такого рода описывается формулой "мебель сборная". На открытых антресолях по-спартански свернулись калачиками "пенки", в "кабинете" раскорячились на полу брезентовые баулы с "разобранными катамаранами". Типичная трехкомнатная интеллигента семидесятых – да так оно и есть, бывшая родительская.
Чаевничаем на кухне. На столе славный тортик производства местных кришнаитов, сахар, кипяток – обстановка, располагающая к необременительному обмену застольными комментариями ("Говорят, Достоевский до двух самоваров чая в день выпивал") и шуткам про то, где тут у них телепрограмма. Я, однако, "работаю" и уже выведал, что писатель сам умеет делать ремонт. "Потрясающе", – фальшиво присвистываю я и развожу руками: мол, сам-то безрукий, гвоздя вбить не могу. Сочувственное молчание. Уразумев, что от "золотовалютных резервов" больше ничего не добиться, подкатываюсь к Ларисе, жене писателя:
– Ларис, ну ладно, муж у вас бука, но вы-то, слава богу, живой человек. Ну-ка, расскажите про него что-нибудь важное-преважное, а то получится, что я зря проездил, ведь все приходится клещами вытягивать.
– Ой, ну я не знаю, вроде уж все рассказано-перерассказано, – смущается Лариса.
– Ну ладно, – неожиданно перестает жевать Иванов, – расскажи, как я из пожара двадцать детей спас.
Я понимаю, что мне удалось пройти этого застенчивого лопуха в жилетке – вот та Золотая Баба, вот та пугачевская казна, вот срочно-в-номер, ради чего меня и командировали в сердце пармы; вот что будет написано на обложках в разделе "Биография" – а не занудное "дебютировал с первой повестью в журнале "Уральский следопыт"". Расплываюсь в улыбке, извлекаю блокнот и впервые за всю поездку, на всякий случай, диктофон. Лариса меж тем, выглядит удивленной: "Ой, а это когда?" Продолжаю по инерции улыбаться: мол, не стесняйтесь уж. "А я и не знала!" – и похоже, она в самом деле впервые об этом слышит, странно. Повисает неловкая пауза; Иванов снова принимается жевать свой кусок торта, и тут я понимаю, что это ШУТКА; типично служкинская идиотская шутка, из тех, за которые его так ненавидели жена, сослуживцы, дети и друзья.
– Ну что ж ты, – апатично произносит Иванов, обращаясь к жене, – подводишь меня, только я хотел…
Тьфу.
Он похож, похож, конечно, на Служкина – хотя и говорит, что у него не было "такого, как у Служкина". "Я никогда не вел себя так, как он, не советовался с детьми. Ну, иногда, очень редко, со старшими мальчиками – для поддержания их авторитета. Служкин – это образ, это не я".
Судя по нескольким дням общения с ним, больше всего похожи на самого Иванова роман "Сердце пармы" и князь Михаил, соответственно. "Парма" – про Иванова, которого угораздило попасть "между ламией и хумляльтом", "между Москвой и Югрой", про Иванова – князя Михаила, который не всегда понимает, что у него общего со своим народом – часто жестоким и иррациональным, – который, честно инвестируя в землю свой дар, похоже, не ощущает себя на ней своим. Про Иванова, который, по его словам, "персона нон-грата" в Чердыни, которую он, по мнению тамошних краеведов, "оболгал" и "извратил", про Иванова, чье "Золото бунта" на местном телевидении, на пермской презентации, прилюдно обозвали "литературной блевотиной", а в Москве выкинули из букеровского списка "за отсутствием признаков романа", про Иванова, которому в "Вагриусе" заплатили за "Географа" три копейки, про Иванова, который сделал для Пермского края больше, чем кто-либо из его земляков за последние сто лет, и удостоился он за все про все лишь шаржеобразного рисунка на доске почета самопального музея. Про Иванова, которого судьба закинула жить на землю, где всегда будут проблемы с колонизацией, менеджментом и судопроизводством, – но который, тем не менее, сказал себе: раз это твоя земля и твой пруд, то, полюбив их, полюбишь и здешних "ублюдков".
По сосредоточенному, почти торжественному выражению лица Иванова я понимаю, что этот пруд – И ЭТОТ ТОЖЕ – очень важный. Староуткинск – это почти верховья Чусовой – в 1774 году осадил пугачевский генерал Белобородов, в Гражданскую здесь лютовали белочехи… Это ведь только кажется, что прудов – пруд пруди, на самом деле пруд – великая ценность. Иногда, когда Чусовая мелела, караванщики покупали воду у хозяев прудов – 1000 рублей один вершок. Вершок пруда давал подъем воды на аршин.
– А ходить по пруду зимой можно?
– Можно. Правда, вот тут в 1918 году белые поймали одного большевика, а он, связанный, бросился бежать от них по озеру.
– Ну и как?
– Она утонула. – Иванов любит цитировать старую путинскую шутку про "Курск".
Я несколько раз заводил с Ивановым разговоры на тему отношений не просто с властью – местной или федеральной, – но с государством вообще; с человеком, написавшим "Сердце пармы", беседы такого рода вполне уместны.
По идее, государству следовало бы не просто разрешать таким людям, как Иванов, копаться в своих архивах и выступать в местной прессе, но и перегородить реку "Иванов" плотиной, и – раз уж есть этот уникальный ресурс – использовать энергию этой воды, поставить на ней свой завод, водобойные колеса, перековывать здесь национальный миф, дать писателю заказ, навалить на него непосильный груз.
Разумеется, Иванов относится к идее госзаказа в высшей степени скептически. И можно понять, что, если ему предложат сочинить роман про Путина, мы увидим Иванова в ипостаси Служкина, которому согласилась, наконец, отдаться Кира Валерьевна, – "стремительно выхватил из-за спины две пустые бутылки, звонко припечатал их донышками к своему лбу на манер рогов и со страшным воплем "Му-у!!", потеряв равновесие, с грохотом полетел под диван".
– Ну, возьму деньги и сдам им какой-нибудь порнороман. Но если это будет адекватный вызов – заказ на выковку современной версии национального мифа, – то он бы взялся ответить на него по-настоящему.
Здесь же, в Староуткинске, мы осматриваем памятник техносферы XIX века, "домну-самовар" – сооружение, напоминающее инсталляцию популярного в восьмидесятых художника Юккера. Завод, основанный Демидовыми в 1729 году, пашет и сейчас, выпуская в XXI веке, что характерно, ручные железные мясорубки, – да-да, те самые, которые прикручиваются к краю стола. На архитектурный курьез можно смотреть еще долго, но мы идем бродить по территории – искать каменное строение XVIII века. Мало того что поиски не увенчиваются успехом, так еще я проваливаюсь куда-то в снег – похоже, в какие-то отложения мезозойской эры.
– Как вы думаете, – спрашивает Иванов, откапывая меня из трехметровой ямы, – есть шанс, что здесь появится развитая туриндустрия?
– О, – отвечаю я, выгребая из-за пазухи четвертую пригоршню вечного льда. – Весьма вероятно. Но вам бы не помешал железный занавес.
Иванов довольно осторожный человек и крайне сдержан в высказываниях. Единственное по-настоящему эксцентричное заявление, которое он себе позволяет, – "Я хочу сделать из Чусовой "Золотое кольцо"". Могу представить горнолыжное шале "У дырника", придорожное кафе "Бойтэ", где подают свекольный салат "Сатаненыш", – но летающие сюда на уик-энд парочки менеджеров и проводящие тут каникулы студенты из "вышки"… На что они тут будут смотреть? Ну, обычные хмурые, как задник васнецовской "Аленушки" или мороз-и-солнце, русские пейзажи, ну, может быть, чуть более ландшафтно разнообразные, чем в Средней полосе. То есть все эти пейзажи в ивановских книгах – брехня? Нет. Но на обывательский вкус, Чусовая – классическое "посреди нигде"; без ивановских романов тут не разгуляешься. Зимой, впрочем, трудно судить о степени привлекательности и конкурентоспособности Чусовой – готов ли кто-нибудь потратить две летних недели и довольно изрядные деньги на то, чтоб проплыть на заставленном рюкзаками катамаране мимо камней-бойцов и окунуться в поэзию индустриальной разрухи – ну, или горнозаводской цивилизации?
С другой стороны, вся русская цивилизация – экстенсивно-фронтирная, и Иванов со своим проектом заповедной Чусовой для нее естественно привлекателен; якобы глухой Пермский край – подходящее место для отечественного туриста. Чусовая с ее историей – действительно природный памятник национальной пассионарности; в этом смысле Сассекс, Каппадокия и Бретань Чусовой не конкуренты.
Иванов – тот человек, который обеспечивает стремительно деградирующую землю историей; а в наше время история – кредитная история – ценится как ничто другое. Любопытнее всего, что Иванов, конечно, многое выдумывает – но все его локальные мифы почему-то стыкуются с уже существующими, национального масштаба. "Золото бунта" – с "Капитанской дочкой", "Серебряным копытцем", "Мертвыми душами", да даже и с "Москвой – Петушками", таким же путешествием по трассе, сплавом души. "Общага" – с Достоевским, с "Мы", с коммуналками от Зощенко до Ильфа – Петрова, с общинностью Лескова и Солженицына, с барачно-лагерной литературой, даже с мамлеевскими "Шатунами". И это при том, что он не пишет ремейки. Я несколько раз спрашивал у Иванова, имел ли он в виду, когда писал "Золото", стыковку, например, с Пушкиным. Специально – нет, но согласен с тем, что получилось в масть. Единственное, с чем он не согласен, – так это с приговором Быкова: "Золото бунта" – символистский роман, ответ "Серебряному голубю" Андрея Белого.
– А я и не читал его, я, может, его с Сашей Белым путаю, – с вызовом говорит Иванов.
– И с Панкратовым-Черным, – резонно добавляет Джузи.
Деревня Каменка расположена между бойцами Собачьи Ребра и Первым Шайтаном, в верховьях Чусовой. Каменская пристань была построена при Иване Грозном и служила форпостом Строгановых. За четыреста лет здесь – как и в Ревде, Староуткинске, Кыне, Усть-Утке и еще миллионе поселков, которые мы посетили, – успели перегородить речку, набрать пруд, построить плотину, шлюз, лесопильную мельницу с водяным колесом и канал для спуска барок. Отсюда отплывал Мамин-Сибиряк, который первым описал сплав "железных караванов" в очерке "Бойцы".
– Якобы отплывал, – дырявит пальцем невидимого дезинформатора Иванов. – На самом деле отплывал он с Усть-Уткинской, которой почему-то дал имя Каменка.
Иванов страшно недоверчив и обожает ловить за руку авторов "других путеводителей": перемерять расстояния, уточнять названия, издеваться над невежеством местных жителей. В пермской картинной галерее висит картина Верещагина "Камень Мултык". На ней изображена суровая уральская природа, утес, сдавленная теснинами быстрая река, сумрачная чащоба на берегу – типичный Мултык. Иванов, однако ж, пораскачивавшись перед картиной с минуту, с носка на пятки, с пятки на носок, изрекает:
– Это не Мултык.
Батюшки! А что же это, Алексей?
– Это НЕ Мултык.
Каменка – это именно та пристань, где Осташа в бригаде Кафтаныча сработал себе барку (то есть, по Иванову, душу), где в "караванной конторе" получил свой гонорар, – и откуда стартовал в составе "железного каравана". Это здесь взрывали лед на пруду, это здесь при спуске барки по шлюзам погибла девка под плотиной, это здесь мы впервые видим налившуюся на семь аршин Чусовую.
Но самое интересное на Чусовой – не здесь, а ниже по течению, в нижнетагильском регионе: там самые большие бойцы, один Великан тянется на протяжении полутора километров. Зимой туда не доберешься, но и в Каменке Чусовая как минимум живописна – у авторов будущего сериала есть шанс снять натуру именно здесь, а не в Юте или чилийских Андах. Наверное, летом река действительно похожа на трассу "Формулы-1", с шиканами, с резкими поворотами, где надо менять передачи – работать потесями.
Иногда, вздохнув, я вспоминаю слова Иванова о том, что писателю, если у него есть "талант смотреть", не надо далеко ездить, он всегда находит труп там, где другие видят какой-то коричневый хлам – и пропускают самое интересное.
Выпучив глаза и сконцентрировав все ресурсы проницательности, я оцифровываю в памяти очередной фрагмент пейзажа – нечто широкое, высокое, заснеженное и, черт бы подрал мою ненаблюдательность, принципиально неотличимое от многажды виденного. По правде сказать, иной раз солидаризируешься с концепцией Джузи, у которого в этой паре амплуа завзятого скептика. Услышав что-нибудь вроде "вон там – знаменитый Сарафанный боец", он тут же начинает ворчать:
– Нет, а почему Сарафанный, я не понимаю? Он что, похож на сарафан? Ничего ведь общего. И почему знаменитый – не знает ведь никто, кроме тебя, что он, видите ли, Сарафанный.
Температура в салоне "Нивы" ощутимо ползет вверх, Иванов-старший предсказуемо приходит в бешенство. Очень тихо, елейным тоном, он произносит:
– Да, Джузи, я понимаю, тебе, конечно, лучше было бы, если б просто пронумеровать их – или вообще оставить как есть, безымянными, камень и камень.
Над Каменкой тоже есть гора, то есть камень по-здешнему, – камень Каменский. Не боец, но тоже имеется кое-что любопытное: "загадочные деревянные постройки", интригует ивановский путеводитель. Четыре крепостных башни, тын и недостроенная церковь. Это точно не старинный острог, потому что постройки стоят на кирпичном фундаменте. Есть версия, что это какая-то неиспользованная кинодекорация.
– В принципе, – бубнит искусствовед, – все довольно правильно, если про семнадцатый век, но с ошибкой, если про пятнадцатый-шестнадцатый, – потому что бревна на венцах должны быть конусообразные, а тут – цилиндры; пилы были очень дорогими, поэтому их обтесывали топорами.