Ночь после выпуска (сборник) - Тендряков Владимир Федорович 25 стр.


21

Класс десятый "А" – тридцать восемь человек на перевале из детства в зрелость, девицы с развитыми формами, парни с темным пушком усов. Тридцать восемь человек, нетерпеливо досиживающие последние дни за школьными партами.

Мой класс, я в нем вот уже четыре года классный руководитель.

Тридцать восемь пар глаз уставились на меня с будничным ожиданием – впереди очередной урок, один из многих. Никто не подозревал, что их старый учитель Николай Степанович Ечевин к этому уроку пришел неподготовленным и не прочь сейчас услышать подсказку.

Не спеша я перебрал работы, вынул сочинение Зои Зыбковец, положил перед собой, оглядел класс. Все тридцать восемь ждали…

– Я вам прочту…

И прочел – цитата из Костомарова, короткое резюме: "Такой человек не мог желать людям лучшего… Если и был в его время какой-то прогресс, то это не Ивана заслуга".

Класс выслушал недоверчиво и настороженно – неспроста читает, должен клюнуть или погладить. Зоя Зыбковец опустила голову, одно плечо напряженно приподнято, в скованной фигуре мучительное ожидание – клюнет или погладит?

– Вчера я за это сочинение поставил двойку. Вчера поставил, сегодня сомневаюсь. Давайте поговорим.

Прекрасно сознаю – непедагогично. Но сорок лет берег свой авторитет, сорок лет воинственно занимал оборону! Пусть будет передышка, белый флаг на минуту.

Вопрос задан, но класс молчит, класс не верит мне: "На пушку берешь".

Ну, отвечать-то их я могу заставить.

– Шорохова!

Я начал с лучшей.

– Выйти к доске, Николай Степанович?

– Нет, можешь с места.

Лена Шорохова – копна волос, заполненная солнцем и воздухом, румяное открытое лицо с непроходящим выражением горделивой победности, ровные, сумрачно красивые брови.

– Я не согласна с Зоей. Иван Грозный казнил и вешал – мы все это знаем. Но мы знаем, что он за воевал Казань, при нем началось освоение Сибири, при нем на Руси появилось книгопечатание, при нем Россия стала понемногу связываться с Европой через Белое море…

Лена Шорохова – лучшая ученица, чемпион в классе по ответам. Она всегда наперед знает, что я хочу услышать, и почти никогда не ошибается. И сейчас мне нравится ее гордое лицо, ее звучный убежденный голос. Да, именно это я бы и хотел сказать сам в возражение Зое, слово в слово. Способная ученица.

– Так что важнее? – продолжала Лена. – Что важней? Убийство каких-то дьячковых жен или эти большие, исторические дела?

Лена Шорохова победно села. Класс выслушал ее без какого-либо удивления или восхищения. Класс молчал со скучающим видом: "Ну, все же ясно".

"Убийство каких-то дьячковых жен…" – с пренебрежением.

"Дьячковы жены", наверное, были молоды и красивы, иначе не позарился бы на них пресветлый царь Иван Васильевич.

Красивы, молоды, как Лена Шорохова.

У Лены на открытом румяном лице написано: не надо меня хвалить, не надо, незачем! Пышные, воздушные волосы, крепкие плечи, брови, которые, наверное, уже сейчас сводят с ума парней.

"Убийство каких-то…" В ее возрасте мысль об убийстве даже мышонка должна вызывать отвращение. Для нее естественней впадать в девичий грех сентиментальности. И победное выражение на лице, и класс скучающе молчит. Что тут такого? Так и должно быть. "Убить каких-то…" Лена Шорохова кончает школу, я скоро напишу ей характеристику – способности выше всяких похвал, поведение самое примерное, прилежание самое наилучшее, общественница самая активная и конечно же хороший товарищ… Да, да, хороший товарищ, этого я не забуду написать. Все по самой высшей мерке, каждое слово утверждение – лучшего человека быть не может, идеальна. И с такой характеристикой она выйдет в жизнь.

Гордые брови, сильное, упругое тело – создана любить и быть любимой, рожать детей, стать матерью. Но "убить каких-то" – эка беда.

Лена Шорохова сама, возможно, неспособна убить и мышонка – противно, но убить человека – не маму, не папу, не младшего братишку, совсем незнакомого, – раз нужно, то отчего же… Голосую – за!

На меня напало смятение, а класс сонливо молчал, класс ничего не замечал.

– Бочаров! – позвал я.

Вскочил Лева Бочаров – невысок, подвижен, растрепан, большеголов, лобаст, тонкая шея с проклюнувшимся кадычком, нос туфелькой, глаза наивны, невинны, голубы.

– Как ты считаешь?

Наивные глаза стали еще наивнее – лазурное небушко, и подумать не смей, что за ними скрываются какие-то каверзные мыслишки.

– Что считать, Николай Степанович? Шорохова ответила, а уж нам где уж…

По классу загуляли улыбочки, запахло развлечением. Бочаров глядел на меня голубым преданным взором.

– Ты с ней согласен?

– Напрасно вы, Николай Степанович, обо мне плохо думаете…

– А если я плохо думаю о Шороховой?

По классу продолжали гулять улыбочки, но глаза Бочарова стали напряженными, сталистыми.

А лицо Лены Шороховой по-прежнему покойно – не надо хвалить! – надменный поворот в сторону Бочарова. Она и мысли не допускает, что ошиблась в ответе, не сомневается, что в конце-то концов я ее похвалю. Она ждет от меня хода конем, который выведет ее в ферзи.

– Ну, что молчишь? – напомнил я Бочарову.

– А что говорить? – В голосе Бочарова вызов. – Вы подскажите, а я скажу. То, что нужно. Всегда готов.

– Что ж… Не хочешь, не надо. Садись.

Но Бочаров встал с желанием возражать: спрашивают – не отвечать, хотят посадить – садиться не следует. Он не любил чувствовать себя побежденным.

– Если начистоту, я за Зыбковец, Николай Степанович.

– Почему?

– Иван Грозный Сибирь осваивал – дело, конечно, большое, но даже ради этого большого дела я не хотел бы ему помогать. Шорохова готова, а я вот нет.

Нос туфелькой, вызывающий лоб, посеревшие, утратившие голубизну глаза. А рядом с Бочаровым все еще блаженно улыбался Хлынов, здоровый верзила, преданный бочаровский адъютант, всегда ждущий от своего друга веселой шуточки, ради шуточек верно служащий ему увесистыми кулаками.

Хлынов улыбался, но в классе повисло молчание, уже не то дремотно безразличное, какое было после ответа Лены Шороховой, а собранное, настороженное.

Все как-то уловили – сказаны серьезные, стоящие внимания слова.

"Что важней? Убийство каких-то дьячковых жен или эти большие, исторические дела?"

Хлынов жмурится.

– Хорошо, – произнес я, преодолевая легкую сипотцу в голосе. – Ты за Зыбковец, за ее взгляды, но почему ты написал сочинение, похожее на шороховское?

Бочаров сердито покраснел, потемневший взгляд стал злым, колючим.

– А мне, Николай Степанович, наплевать на царя Ивана и не наплевать на отметку, которую вы по ставите в журнал.

Молчал класс. Ожидающе ухмылялся Хлынов. Шорохова глядела мимо Бочарова и презрительно кривила сочную губку. Она надеялась на ход конем с моей стороны.

– Садись, Бочаров.

Он сел.

Молчал класс, молчал и я.

Давным-давно жил грозный царь Иван Васильевич, немало крови он пролил на своем веку. Что было, то было, принимай Ивана Грозного таким, каким он попал в историю.

Я люблю историю здраво и беспристрастно, не снисхожу к симпатиям и антипатиям. Кровав?.. Да, кто спорит! Но кровь-то эта питательна. "Убийство каких-то… жен…" Подумаешь. Как на опаре, поднялось русское великодержавное государство от Балтики до Тихого, от льдов полюса до прокаленных песков Кушки. Люблю историю…

Я, педагог, не воспитал негодования к убийству.

"Борьба Ивана Грозного носила прогрессивный характер…" И можно ли историю воспринимать холодно, без сердца? Не должна ли давным-давно пролитая кровь обжигать нас сегодня, как и кровь свежая?

Молчал класс, молчал и я.

В лице Шороховой появилось беспокойство, видать, начала догадываться, что хода конем не будет. Хлынов перестал ухмыляться, недоуменно косился на друга Леву. А друг Лева сердито прятал глаза.

22

После уроков я попросил Лену Шорохову проводить меня. Мне хотелось разглядеть в упор этого человека. Я проучил ее четыре года. Всегда она выделялась, всегда на глазах – лучшая из лучших, украшение земли.

Через меня прошло больше трех тысяч учеников. Это что-то около восьмидесяти классов. В каждом классе непременно была своя Лена Шорохова, а то две или три – лучшие из лучших…

Любил Шороховых, не уживался с Бочаровыми, не замечал таких, как Зоя Зыбковец.

Она идет со мной рядом. Господи! Какой румянец на ее щеках, густой, бархатный, звучный! И какие глаза, темные, встревоженные, с золотой глубинной искрой. Щедра ты, мать-природа! Прекрасен человек!

Улица полуденна, прокалена уже нешуточным весенним солнцем, благоухает бензинным перегаром и тополиной горечью – уж не лопнули ли в ближайшем скверике почки?.. Прохожих достаточно, но они сейчас не суетны, а, скорее, ленивы.

Улица почему-то теперь меня не пугает, хотя я постоянно помню о письме в кармане. На улице я, дичь, скорей всего налечу на охотника – "Ваш бывший ученик", честь имею!

– Какой предмет ты больше всего любишь? – задаю я Лене банальный вопрос.

И она тем не менее сразу не отвечает, загнав соболиные брови под беретик, думает. У нее по всем предметам круглые пятерки, какому отдать предпочтение?

– Историю ты любишь?

– Да, Николай Степанович.

– А черчение?

– Черчение? – переспрашивает она удивленно.

Я нарушил субординацию: после истории, своего – понимай, наисущественнейшего! – предмета, я вдруг спрашиваю о каком-то черчении.

– Люб-лю, – неуверенно говорит Лена на всякий случай.

– А математику?

– Люблю.

– А литературу?

– Люблю.

– А биологию?

– Люблю тоже.

– А что же ты не любишь?

Лене неловко от своей любвеобильности, и она несмело поправляется:

– Я вам не совсем верно сказала, Николай Степанович. Черчение я не очень… Кропотливо, время отнимает, а ни уму ни сердцу.

– А кем ты собираешься стать?

– Точно пока не скажу… В какой-нибудь технический вуз.

– В технический?.. Но ты же черчение не любишь, а там это основной предмет. И зачем тебе технический? Ты же любишь историю.

– Что же, я не прочь на историка…

– Или же на физико-математический! Там черчение не нужно, готовят не техников, а теоретиков.

– Я бы туда с удовольствием, только ведь не каждый попадет…

– А биология… Впрочем, мы, кажется, уже дошли. Мне направо… Всего хорошего.

– До свидания, Николай Степанович, – бормочет несколько растерянная Лена.

– А черчение ты полюби… на всякий случай.

– Хорошо, Николай Степанович.

Господи! Какой румянец на ее щеках! И какие брови.

Я шел под напористым весенним солнцем в длиннополом, слишком теплом пальто, топтал на асфальте свою кургузую тень. Мне надо где-то посидеть, прислушаться, разобраться в своих перепутанных мыслях, решить для себя вопрос: кто таков Николай Степанович Ечевин, проживший на белом свете шестьдесят лет? Что он за человек?

Я свернул в жиденький пустынный, с юными деревцами-удочками скверик при одном из многоэтажных зданий позади проспекта Молодости, присел там на скамеечку.

За оградой хороводились прохожие, в самом скверике кроме меня было только двое – мальчуган лет десяти и собака.

На мальчугане школьная фуражка сбита на затылок, пальтишко с оборванными пуговицами нараспашку, лицо красно и потно. Собака, низкорослая неказистая дворняга с вислыми ушами, со смышленой, почтительной, как у хорошего референта, мордой, с грозным именем Пират.

– Пират! Фу!.. К ноге, Пират!.. К ноге, тебе говорят! Ты слышишь, к ноге же! Ну!.. Молодец, Пират! Умница! Вот возьми…

И референтно-почтительный Пират весело расправляется с куском сахара.

Лена Шорохова… Что ж, она довольно-таки распространенный тип в людской среде – добросовестный попугай. Умеет зазубрить, умеет "с чувством, с толком, с расстановкой" повторить зазубренное. Нравится – не нравится, любишь – не любишь, она просто не должна иметь пристрастий и антипатий, иначе нарушится ее гармоничная округлость ученицы-пятерочницы. Полюби что-то чуть-чуть сильней, удели на это чуть-чуть больше времени, глядишь, на другое тебя не хватит, не вытянешь на пятерку, не станешь кругло смотреться.

Николай Степанович Ечевин, тебя упрекают: "Страшно, что Ваши ядовитые ученики – а они есть! – обретут уверенность в себе, начнут отравлять дальше и плодить ядовитых. Страшен Ваш дух! Кто знает, на сколько он переживет Вас, если не помешать".

Я страшен?.. "Бывший ученик", "алкоголик", "философ забегаловок" впадает в ту же ошибку, в какую впали неумеренные карасинцы, превозносившие меня во время юбилея: "Выдающийся… Самоотверженный… Ум и совесть…" Лены Шороховы и те, что хуже ее, появляются не по моей воле, не моими усилиями. В человеческой среде всегда рождается какой-то процент таких вот попугаистых и просто бессердечных особ. Обвиняй за это Господа Бога и не преувеличивай значение Николая Степановича Ечевина!

– Пират! К ноге!.. Вот так, Пиратушка! Вот так… Ну что?.. Что смотришь?.. Нет у меня сахара. Нет. Ты все съел…

Мальчишка говорил нарочито громко, недвусмысленно поглядывал на меня. На что же рассчитывает этот собачий педагог? Не думает ли он, что я ношу с собой сахар специально для таких вот случаев?

– Дяденька, сколько времени?

– А ты, дружочек, в какой смене учишься?

– У нас сегодня уроков нет. У нас Наталья Ивановна заболела.

– Ты откуда?

– Я с Речной улицы.

Речная – другой конец города. Не нашей школы.

– А как же ты здесь оказался?

– Я к нему хожу. – Мальчишка указал на собаку, которая уже умильно и ласково поглядывала на меня. – Он здесь живет. Как свободное время, так к нему. Учить-то надо. Совсем был неученый. Теперь вот… Пират! К ноге!.. Ну, Пират!.. Он сейчас знает, что у меня уже сахара нет. А так очень способный.

– За сахар учится?

Мальчуган сконфузился за корыстолюбивого пса, а вислоухий Пират ничуть, умненько и уважительно поглядывал на меня, как вышколенный гардеробщик, ждущий чаевых.

– Десять копеек сто грамм.

– Какие сто грамм?

– Да сахар, рассыпной…

– Что же с тобой делать, возьми.

Мальчуган почтительно, но как должное принял монетку, быстро снял с себя пояс, накинул петлей на шею псу, вручил мне конец.

– Подержите, а то убежит… Я быстро, без очереди…

Я остался наедине с псом, не прошедшим полный курс обучения из-за нехватки сахара.

Пират сидел у моих ног с участливо-понимающей мордой, перехватывал мой взгляд и вежливо возил по песку хвостом. Славный пес, ты ни в чем меня не подозреваешь, ты целиком доверился мне, спасибо тебе за это.

Что я делаю? Жалуюсь на недоверие! Я! Тот, кто недавно был вознесен до небес, кто не обойден ни званиями, ни наградами, кого почтительно величают – шутка ли! – первым гражданином своего города. И после этого жаловаться – не понят, нет доверия! Чудовищная неблагодарность.

Да, вознесен. Да, доверяют. Только я ли вознесен? Мне ли доверяют? Не другого ли Николая Степановича Ечевина, вымышленного, имеют при этом в виду? Вознесен и облечен доверием некий идеальный герой. Я не тот, моя жизнь не идеальна, она с про́торями и убытками, я не лучше других, хотя, наверное, и не хуже.

Сорок лет я как умел рассказывал детям о прошлом и свято верил – это им пригодится в будущем. В светлом будущем, только в светлом! Я считал себя его строителем.

Лена Шорохова…

Мне как историку в общем-то хорошо известно, чем кончались усилия тех, кто пытался создать "новый порядок" через "убить каких-то", через лагеря с газовыми камерами и колючей проволокой. Светлое будущее! Лена Шорохова не уберет из этого будущего колючей проволоки.

Назад Дальше