Жизнь Гюго - Грэм Робб 12 стр.


Ирония в позднейших произведениях Гюго служит риторическим приемом. Так он выражал свое неудовольствие положением дел, так подспудно призывал к исправлению. Ирония в "Литературном консерваторе" – признак крайнего несогласия с самим собой. Он предупреждал читателей, что "эротические" стихи не принимаются, а затем печатал отрывок виршей некоего Гаспара Декома, который услаждал себя сексуальными фантазиями, прерванными с приходом матери. В одном из своих проявлений Гюго был старым подагрическим педантом. В другом он был молодым человеком, обожающим отца, который считал его "простофилей" и "болтуном".

В 1834 году, когда Гюго заново опубликовал свои юношеские статьи в "Литературных и философских опытах" (Littérature et Philosophie Mêlées), он тайно внес сотни изменений в оригинальный текст. Например, к нудной критике стихов Шенье он добавил пророческое замечание: возможно, "огрехи" Шенье были семенами поэтического прогресса. Из-за того, что Гюго вносил исправления в собственные записи, его обвиняли в том, что он обманывает как читателей, так и самого себя. И все же озарения не всегда принимают форму готовых выводов или ярлыков. Гюго изначально утверждал, что ни один писатель в полной мере не понимает смысла своего труда, что "все великие писатели создают два шедевра, один намеренно, другой непроизвольно". Даже в 1820 году он, судя по всему, удивлялся тому, что восхищается "Поэтическими размышлениями" Ламартина, поэзией новой формы, признававшей действие уходящего времени и, следовательно, подвергавшей сомнению неизменные принципы классицизма. Огромным счастьем для романтической поэзии стало то, что она предполагала возможность свободы от педантов – даже от педанта, сидящего внутри тебя самого. Ее расплывчатость и "местный колорит, – писал Гюго, – сообщают даже самым несовершенным строкам дух своего рода волшебных заклинаний".

Внося изменения в свои статьи из "Литературного консерватора", Гюго стремился обновить прошлое: он представал молодым пророком, чей развевающийся плащ хлопал по лицам других писателей, особенно тех, чьи имена он удалил из издания 1834 года. Возможно, все получилось случайно – от стихийного стремления развенчать шаблон, а также доказать, что "на первый взгляд противоречивые идеи ранней юности последовательно подводили его к одной главной мысли, которая развивалась постепенно" (мысли о социальной реформе). Иными словами, Гюго относился к своей жизни, как отнесся бы к ней любой биограф традиционного толка. В 1819–1820 годах такой связи не существовало: необычайная литературная энергия подпитывалась не страстной преданностью социальной реформе, но трениями между Виктором Гюго и его близкими. В нескольких ранних выпусках часто встречаются сокрушительные отзывы о генерале Гюго: "Я знаю от отца: никогда не поздно сказать, к чему призывает нас совесть, когда нам это выгодно". "Ешь мало, но часто… Мой отец [в 1834 году изменено на "мой двоюродный дед". – Г. Р.] у себя дома следовал лишь первой половине данной рекомендации".

Тем не менее складывалось впечатление, что Гюго достиг некоего молчаливого согласия с отцом. Заключив пари на одном литературном банкете, он за две недели написал большой рассказ, "Бюг-Жар галь", который выходил выпусками в "Литературном консерваторе" в мае и июне 1820 года. Героя "Бюг-Жаргаля" нельзя назвать традиционным; это чернокожий вождь, руководивший восстанием рабов на Сан-Доминго. Что примечательно, главный герой, негр, изображен не просто жертвой, но воплощением христианских добродетелей; примечательно также, что Гюго как будто написал "Бюг-Жаргаля" с отцовской, либеральной, точки зрения. В 1818 году генерал Гюго опубликовал памфлет о "способах замены торговли неграми на свободных людей". Когда в 1825 году Гюго переделал рассказ в короткий роман, он изменил дату публикации первой версии на 1818 год – "воспоминание о том периоде безмятежности, дерзости и уверенности, когда автор взялся за такую громадную тему".

Тот период – который можно назвать каким угодно, только не "безмятежным", – позволяет последний раз взглянуть на профессионала Виктора Гюго до того, как в полной мере проявилась его самобытность. Зрелище способно поставить в тупик. Перед нами не юный гений, который исследует новые тропы, а жадное стремление превзойти других; младенец в писательской среде, который хватает еду со всех тарелок на столе.

Шестнадцатый выпуск "Литературного консерватора" оказался больше обычного насыщен личными посланиями. В нем напечатали стихотворение под названием "Молодой изгнанник" (Le Jeune Banni): "На рассвете я бродил, наполненный сладким ожиданием, / И увидел длинные складки твоего ослепительного платья". "Вечером, стараясь шагать в такт тяжелым шагам твоего отца, / Я вошел в твой дом, видя все и восхищаясь всем… / Твоя робкая голубка сидела в моей руке".

Для одного читателя этот трогательный образчик нового стиля был настоятельной мольбой, возможно не предназначенной для того, чтобы ее воспринимали буквально, и тем не менее тревожащим: "Берегись, моя Эмма: когда забрезжит рассвет, / Беги, причеши свои черные кудри в другом месте… Чтобы под тенистыми деревьями / Прозрачная вода, в которой ты ищешь свое отражение, / Не показала тебе хладный труп".

Адели Фуше было всего пятнадцать, когда Гюго признался ей в любви (26 апреля 1819 года) и потребовал такого же признания от нее. Девочка, которую он, бывало, качал на качелях в переулке Фельянтинок, превратилась в ангела – как он писал ей: "Красивее благодаря своей скромности, чем благодаря своим чарам", "так же девственна в мыслях, как и в поступках", "исполнительная и покорная". Именно таких скромных девиц, лишенных эротизма, обожествляли в то время поэты в своих элегиях.

По контрасту с другими романами Гюго его первый любовный роман пришелся очень кстати по времени. Тогда Софи Гюго заболела пневмонией; слабость матери, возможно, натолкнула Виктора на мысль о том, что ему пора обзаводиться собственной семьей. Наверное, он догадывался, что в Адель влюблен и Эжен. Младшему брату снова предстояло победить: теперь у всех его стремлений появилась цель, а у всех его стихов – тема.

"В вихре чувств я различаю только одно: непреодолимую страсть…

Отныне я не могу жить, не будучи любимым тобой, а если я перестану видеться с тобой, я обречен на медленную, но неизбежную смерть… Отныне на людях нам придется притворяться сдержанными…"

"На людях" они чаще всего встречались на балах, которые проводились в соседнем городке Со на открытом воздухе. Каждую неделю на балу представляли дебютанток из почтенных буржуазных семей. Девиц показывали потенциальным женихам. Однажды Виктор Гюго стоял с одним из своих первых литературных друзей, суровым лейтенантом по имени Альфред де Виньи, и наблюдал за танцующими: "Увидев декольте некоторых молодых дам, одевшихся для танцев, он сказал мне: "Разве вы бы не назвали их гробами повапленными"?" Возможно, библейское выражение, употребленное Гюго, вызвано его врожденной застенчивостью, его скромным гардеробом, а также тем, что его родителям не пришло в голову учить сына танцевать.

Впрочем, "на людях" они встречались и дома. Отец с тяжелой походкой из стихотворения, напечатанного в "Литературном консерваторе", был старым другом госпожи Гюго, чиновником Пьером Фуше. В прошлом Фуше часто храбро выступал буфером между Софи Гюго и генералом. Теперь, когда семейство Гюго по вечерам приходило с визитом, Фуше сидел рядом со своей женой у камина, вспоминал службу в военном совете, жаловался на ревматизм или рассказывал о своем пособии по привлечению к военной службе, незаслуженно расхваленном в "Литературном консерваторе". В это время дети тихо сидели за столом. Проведя несколько лет на службе и пережив многих начальников, Фуше выработал в себе немного высокомерную беспристрастность мелкой сошки и терпение, позволявшее ему мириться с выходками госпожи Гюго. Он гордился своим чувством юмора, которое выражалось в цветистых эвфемизмах: Фуше был человеком, умевшим беседовать с писателями. Втайне он восхищался литературными успехами Виктора, но, с другой стороны, понимал, что Софи Гюго считает их дочь неподходящей партией для своего блестящего сына. Адели следовало сделать прививку против безрассудной влюбленности. Ее предупреждали, что молодой Гюго тщеславен, непостоянен и ленив (до сих пор не нашел постоянной работы и, похоже, не ищет ее). Из-за контрпропаганды Фуше письма Гюго стали сложным опытом по воссозданию своего профессионального образа в его соединении с "истинным" Виктором Гюго: "Виктором Гюго, о котором говорят во всех салонах, где он – очень редко – показывает свое грустное и холодное лицо, делая вид, будто он занят какими-то серьезными мыслями, в то время как на самом деле все его мысли направлены к одной милой, очаровательной и добродетельной девушке, которая, к счастью для нее, в тех салонах не показывается".

Из-за родительского несогласия двое влюбленных очутились в идеальном трагическом положении. Они тайком передавали друг другу письма. Между ними шел долгий и мучительный процесс эмоциональных переговоров, который, по мнению Гюго, неизбежно вел к браку. Самое первое свое письмо к Адели он подписал: "Твой муж". Сочетание приятного волнения и убежденности в том, что все неизбежно завершится, как им хочется, оказалось неотразимым – даже если не затрагивало эмоций.

"Несмотря на препятствия, мы все равно сумеем пожениться – пусть даже всего на один день. Я буду счастлив, и никто не сможет меня винить. Ты останешься моей вдовой… Один день блаженства стоит целой несчастной жизни". Таким был романтик Гюго, оптимистический автор элегий; но был еще и лишенный наследства виконт, защитник короля и разведенных родителей: "И еще одно. Теперь ты – дочь генерала Гюго. Не делай ничего недостойного тебя. Никому не позволяй обращаться с собой неуважительно. Мама очень тверда в таких вопросах".

Адель с самого начала видела препятствие: если ее жених такой сторонник приличий, как может он уважать девушку, которая, притворяясь будто шьет, пишет страстные послания и обманывает собственных родителей? Еще хуже, по ее представлениям, было то, что она не разбиралась в поэзии, что ее воспитали для того, чтобы служить украшением. Адель боялась, что никогда не заменит вызывающую уважение Софи Гюго. "Ангельское создание" делало попытки спуститься с пьедестала: "Должна сказать, что ты ошибаешься, ставя меня выше других женщин". "У тебя будет жена, милый Виктор, которая ни на что не годна, кроме одного: она любит тебя. Меня это страшно огорчает, но я не виновата – что ж, тем хуже". "Тем хуже", что того же самого желал сам Виктор.

Принято считать, что Адель была права, называя себя бедной девушкой с весьма буржуазными представлениями. Она сомневалась, можно ли девушкам целовать молодых людей до женитьбы, никогда не понимала, почему Виктор не ложится всю ночь, а пишет, и слышала, что "страсть" – это демон, который разрушает семейную гармонию. Виктор выводил этимологию "страсти" от "страдания": "И ты в самом деле веришь, что в чувствах толпы есть страдание? <…> Нет, духовная любовь вечна… Друг друга любят наши души, а не тела… Заметь, однако, – продолжал он, имея в виду будущее, – ничто не следует доводить до крайности. Я не утверждаю, будто тело не имеет никакого значения в самом важном из чувств, иначе к чему тогда разница между мужчиной и женщиной и кто может помешать двум мужчинам любить друг друга?"

Оговаривая себя, Адель осмеливалась и робко критиковать взгляды Виктора на брак. Это придает их переписке, которая содержит почти двести писем, некоторую односторонность, как будто за персонажем Джейн Остин ухаживал герой готического романа. Лейтмотивом служила ревность Виктора: чувство, которое, по законам жанра, проявлялось во всех мелочах повседневной жизни, сосредотачивалось на одном предмете, сводило все сомнения и страдания к определенным частям тела и, по мере того, как рос его навык литературного любовника, позволяло вожделеть с более интересной, духовной точки зрения: "Ты не знаешь, моя Адель, как сильно я тебя люблю. Всякий раз, как я вижу, что кто-то приближается к тебе, меня трясет от зависти и раздражения. Мышцы мои сжимаются, грудь вздымается, и требуются все силы и осмотрительность, чтобы сдержаться. Можешь себе представить, как я страдаю, когда вижу, как ты вальсируешь".

Даже такая небогатая событиями жизнь, как у Адели, давала поводы для ревности. Обезумевший поклонник ревновал задним числом к ее десятилетнему брату Полю, потому что когда-то Адель спала с ним в одной постели; ревновал к ее дяде Жану Батисту, которого он называл "распутником"; ревновал ко всей ее семье, когда они уезжали в отпуск в Жантийи, потому что "твой дом может загореться, а меня не будет рядом, чтобы вынести тебя прежде других на руках".

Казалось, что самую большую угрозу представляет ее дружба с художницей Жюли Дювидаль де Монферье, ученицей Жерара и будущей женой Абеля. Сначала угроза была из-за "ядовитых составляющих, которые постоянно поднимаются тонкой пеленой над красками… и поражают внутренние и внешние органы". Адель стала рисовать карандашом. Виктора забеспокоило само увлечение невесты: "Достаточно женщине принадлежать обществу лишь в одном отношении, чтобы общество поверило, что оно обладает ею во всех отношениях. Более того, можно ли ожидать, что молодая женщина сохранит непорочность и, следовательно, чистоту нравственных принципов, изучая предметы, которые требует живопись? <…> Уместно ли женщине опускаться до уровня художников, окруженных актрисами и танцовщицами?"

Гюго все время старался хоть издали, хоть мельком увидеть Адель. Латинский квартал невелик. Однажды он заметил, как Адель переходит улицу Сан-Пер, а на следующий вечер поднял щекотливую тему: "Хотелось бы, Адель, чтобы ты меньше боялась запачкать платье, когда идешь по улице… Знаю, что ты просто повинуешься приказу твоей матери – приказу несколько странному, ибо мне кажется, что скромность гораздо драгоценнее платья, хотя многие женщины считают иначе. Не могу передать тебе, любимая, какой пыткой стала для меня мысль, что женщина, которую я почитаю, как самого Бога, стала, сама того не желая и у меня на глазах, объектом нескромных взглядов".

Старомодному молодому Гюго предстояло стать неистощимым источником интереса для Гюго позднего, в чьих путевых записках можно найти немало подробных описаний того, как крестьянки перешагивают лужи или перелезают через заборы. В "Отверженных" порыв ветра задирает платье на Козетте, и Мариус мельком видит замечательно очерченную ногу: "Он был в ярости и раздражен… решительно не одобрял и ревновал к собственной тени".

Анализ ревности Гюго – как и других его чувств – кажется чрезмерным, избыточным, если вырвать его из контекста, но в сочетании с героем и сюжетной линией такой анализ представляется на удивление тонким. Союзы вроде "потому что" опускаются; отчасти именно это устранение явных причинных связей объясняет его огромную читательскую аудиторию и его на первый взгляд незаметный юмор: читать его можно на двух уровнях.

Мариус ревнует оттого, что, ухаживая за Козеттой, он разрывается между ненавистью и восхищением перед ее отцом, таким же "луарским разбойником", как и генерал Гюго. Далее его ревность становится в чем-то мазохистской, что свойственно поколению романтиков; он как бы пропускает отцовскую тиранию через себя. В Эжене последнее качество приняло катастрофическую форму разрушения психики. Виктору повезло больше. Отныне он сам будет в ответе за свои "страдания". Но для этого требовалась сообщница, Адель, которую Гюго явно воспринимает как замену своей матери. Повторяющаяся трагедия его жизни очерчена заранее в указаниях будущей невесте; его "я" нуждалось в новых жертвах. Хотя Адель выражала свои мысли по шаблонам своего времени, она все понимала вполне ясно. Ревность Виктора была не признаком мощи и чистоты его страсти, как он утверждал, но признаком ее хрупкости.

Некоторую холодность Гюго, а также его самоуверенность, позволившую ему ухаживать за Аделью вопреки воле матери, можно приписать славе. Даже если бы он не был так уверен в том, кто он такой, ему об этом напомнили бы другие.

Последнее связанное с ним происшествие началось с убийства. 13 февраля 1820 года фанатик-бонапартист заколол кинжалом на ступеньках Оперы герцога Беррийского, сына будущего короля Карла X. В результате "умеренных" отодвинули от власти и возвысили ультрароялистов, которые, естественно, раздували пламя гнева. Отдельный теракт стал поводом для усиления репрессивных мер: введение более строгой цензуры, аресты по подозрению и двойное голосование для некоторых членов электората.

Гюго искренне поддержал ультрароялистов. Его ода "На смерть герцога Беррийского" в марте 1820 года была напечатана на листовках. За ней последовали такие же восторженные оды на рождение и крещение посмертного сына герцога, так называемого "чудесного младенца", которого Гюго провозглашал вторым младенцем Иисусом и окружал всеми мистическими символами, которые когда-то употреблялись применительно к Наполеону: "Тысяча криков, поражающих пылающее облако, поднимаются в воздух от далекого, мерцающего города". Тон оды почти ликующий. Видимо, автор отождествляет себя с принцем, родившимся без отца, и верит, что и он вскоре станет молодым мессией: "Лишенный отцовского глаза, / В муках рожденный, / Утешь долгие страдания / Твоей матери и Франции".

Говорят, что Людовик XVIII плакал, читая оду Гюго, посвященную убийству: "Седовласый монарх, ускорь свой шаг, / Бурбон возвращается в дом своих предков". Королевские слезы вылились в форме подарка в 500 франков, что стало признаком неподдельного одобрения, так как ультрароялисты считались политическими врагами короля.

Назад Дальше