Домы дверями заскрипели, петлями дверными завизжали и такой мне ответ дали:
– В город на свадьбу торопимся. Соборна колокольня за пожарну каланчу взамуж идет. Гостей уйму назвали. Мы всей Уймой и идем.
Свадьба
В городу нас дожидались. Невеста – соборна колокольня – вся в пыли, как в кисейном платье, голова золочена – блестит кокошником.
Мучной лабаз – сват – в удовольствии от невестиного наряду:
– Ах, сколь разнарядно! И пыль-то стародавня. Ежели эту пыль да в нос пустишь – всяк зачихат.
Это слово сватово на издевку похоже: невеста – перестарок, не перву сотню стоит да на постройки заглядыватся.
Сам сват – мучной лабаз – подскочил, пыль пустил тучей.
Городски гости расфуфырены, каменны домы с флигелями пришли, носы кверху задрали. Важны гости расчихались, мы в ту пору их, городских, порастолкали, наперед выстали – и как раз впору.
Пришел жених – пожарна каланча, весь обшоркан, шшикатурка обвалилась, покраска слиняла, флагами обвесился, грехи припрятал. Наверху пожарной ходит, как перо на шляпе.
Пришли и гости жениховы – фонарны столбы, непогашенными лампами коптят, думают блеском-светом удивить. Да куды тут фонариному свету супротив бела дня, а фонарям сухопарым супротив нашей дородности.
Тут тако вышло, что, свадьба чуть не расстроилась ведь.
Большой колокол проспал: дело свадебно, он все дни пил да раскачивался, – глаза не вовсе открыл, а так вполпросыпа похмельным голосом рявкнул:
– По-чем треска?
– По-чем треска?
Малы колокола ночь не спали, тоже гуляли всю ночь, – цену трески не вызнали и наобум затараторили:
– Две ко-пей-ки с по-ло-ви-ной!
– Две ко-пей-ки с по-ло-ви-ной!
На рынке у Никольской церквы колоколишки – робята-озорники – цену трески знали, они и рванули:
– Врешь, врешь – полторы!
– Врешь, врешь – полторы!
Большой колокол языком болтнул, о край размахнулся:
– Пусть молчат!
– Не кричат!
– Их убрать!
– Их убрать!
Хорошо ишшо, други соборны колокола остроглазы были, наши приносы-подарки давно высмотрели и завыпевали:
– К нам! К нам!
– С пивом к нам!
– К нам! К нам!
– С брагой к нам!
– К нам! К нам!
– С водкой к нам!
– К нам! К нам!
– С чаркой к нам!
– К нам! К нам!
Невеста – соборна колокольня – ограду, как подол, за собой поташшила. Жених – пожарна каланча – фонарями обставился да кой-кому из гостей фонари наставил. И пошли жених и невеста круг собору.
Что тут началось-повелось! Кто "Во лузях" поет, кто "Ах вы, сени, мои сени". Колокола пляс вызванивают. Все поют вперегонки и без оглядки и без удержу.
Время пришло полному дню быть, городскому народу жить пора.
А домы-то все пьяным-пьяны, от круженья на месте свои места позабыли и кто на какой улице стоит – не знают. Тут пошла кутерьма, улицы с задворками переплелись!
Жители из домов вышли, кто по делам, кто по бездельям, и не знают, как иттить. Тудою, сюдою али этойдую?
Мы, уемски, домой весело шли. По дороге кто вдоль, кто поперек останавливались, дух переводили да отдыхали.
В ту пору ни конному, ни пешему пути не было.
Я на овине выехал, на овине и в Уйму приехал. Дом мой уж на месте стоит. Баня в свое гнездо за огородом ткнулась – спит пьяным спаньем, окошки прикрыла, как глаза зажмурила. Я в избу заглянул, узнать – как жона, заприметила ли, что в городу с домом была?
Жона-то моя, пока в дому мимо лавок в красном ряду кружила, – себе обнов накупила, в новы обновы вырядилась, перед зеркальцем поворачивается – на себя любуется. И я засмотрелся, залюбовался и говорю:
– Сколь хороша ты, жонушка, – как из орешка ядрышко!
Жона мне в ответ сказала:
– Вот этому твоему сказу, муженек, я верю.
Морожены волки
На что волки вредны животны, а коли к разу придутся, то и волки в пользу живут.
Слушай, как дело вышло из-за медведя.
По осени я медведя заприметил. Я по лесу бродил, а зверь спать валился. Я притаился за деревом, притаился со всей неприметностью и чуть-чутошно выставился – посматривал.
Медведь это на задни лапы выстал, запотягивался, ну вовсе как наш брат мужик, что на печку али на полати ладится. А мишка и спину и бока чешет и зеват во всю пасточку: ох-ох-охо! Залез в берлогу, ход хворостинками заклал.
Кто не знат, ни в жизнь не сдогадатся.
Я свои приметаны поставил и оставил медведя про запас. По зиме охотники наезжают не в редком быванье, медведей только подавай.
Вот и зима настала. Я пошел проведать, тут ли мой запас медвежий?
Иду себе да барыши незаработанны считаю.
Вдруг волки. И много волков.
Волки окружили. Я озяб разом. Мороз был градусов двадцать.
Волки зубами зашшелкали – мороз скочил градусов на сорок. Я подскочил, – а на морозе, сам знашь, скакать легко, – я и скочил аршин на двадцать. А мороз уж за полсотни градусов. Скочил я да за ветку дерева и ухватился.
Я висну, волки скачут, мороз крепчат. Сутки прошли, вторы пошли, по носу слышу – мороз градусов сто!
И вот зло меня взяло на волков, в горячность меня бросило.
Я разгорячился! Я разгорячился! Что-то бок ожгло. Хватил рукой, а в кармане у меня бутылка с водой была, – дак вода-то скипела от моей горячности.
Я бутылку выташшил, горячего выпил, – ну, тут-то я житель! С горячей водой полдела висеть.
Вторы сутки прошли, и третьи пошли. Мороз градусов на двести с хвостиком.
Волки и замерзли.
Сидят с разинутыми пастями. Я горячу воду допил. И любешенько на землю спустился.
Двух волков на голову шапкой надел, десяток волков на себя навесил заместо шубы, остатных волков к дому приволок. Склал костром под окошком.
И только намерился в избу иттить – слышу, колокольчик тренькат да шаркунки брякают.
Исправник едет!
Увидал исправник волков и заорал дико (с нашим братом мужиком исправник по-человечески не разговаривал):
– Что это, – кричит, – за поленница?
Я объяснил исправнику:
– Так и так, как есть, волки морожены, – и добавил: – Теперича я на волков не с ружьем, а с морозом охочусь.
Исправник моих слов и в рассужденье не берет, волков за хвосты хватат, в сани кидат и счет ведет по-своему:
В счет подати,
В счет налогу,
В счет подушных,
В счет подворных,
В счет дымовых,
В счет кормовых,
В счет того, сколько с кого!
Это для начальства,
Это для меня,
Это для того-другого,
Это для пятого-десятого,
А это про запас!
И только за последнего волка три копейки швырконул. Волков-то полсотни было.
Куды пойдешь, кому скажешь? Исправников-волков и мороз не брал.
В городу исправник пошел лисий хвост подвешивать. И к губернатору, к полицмейстеру, к архиерею и к другим, кто поважней его, исправника.
Исправник поклоны отвешиват, ножки сгинат и говорит с ужимкой и самым сахарным голоском:
– Пожалте волка мороженого под ноги заместо чучела!
Ну, губернатор, полицмейстер, архиерей и други-прочие сидят-важничают – ноги на волков поставили. А волки в теплом месте отошли да и ожили! Да начальство – за ноги! Вот начальство взвилось! Видимость важну потеряло и пустилось вскачь и наубег.
Мы без губернатора, без полицмейстера да без архиерея с полгода жили, – ну, и отдышались малость.
Своим жаром баню грею
Исправник уехал, волков увез. А я через него пушше разгорячился.
В избу вошел, а от меня жар валит. Жона и говорит:
– Лезь-ко, старик, в печку, давно не топлена.
Я в печку забрался и живо нагрел. Жона хлебы испекла, шанег напекла. Обед сварила и чай заварила – и все одним махом. Меня в холодну горницу толконула. Горница с осени не топлена была. От моего жару горница разом теплой стала.
Старуха из-за моей горячности ко мне подступиться не может.
Старуха на меня водой плеснула, чтобы остынул, а от меня только пар пошел, а жару не убыло.
Тут меня баба в баню поволокла. На полок сунула – и давай водой поддавать.
От меня пар! От меня жар!
Жона моется-обливается, хвошшется-парится.
Я дождался, ковды баба голову намылит да глаза мылом улепит, из бани выскочил, чтобы домой бежать. А меня уж дожидались, моего согласья не спросили, в другу баню поташшили. И так по всей Уйме я своим жаром бани нагрел! Нет, думаю, пока народ в банях парится, я дома спрячусь – поостыну.
Моей горячностью старушонки нагрелись
На улице мужики меня одолели, на ходу об меня прикуривали, всю спину цигарками притыкали.
Домой приташшился – думал отдохнуть – да где тут!
Про горячность мою вся Уйма узнала, через бани слава пошла.
И со всей-то Уймы старушонки пришлепались.
У которой поясницу ломит, у которой спина ноет, али ноги болят, обстали меня старухи и вопят:
– Малинушка, ягодиночка! Погрей нас!
Ну, я вспомнил молоду ухватку, да не то вышло. Как каку старуху за какой бок али место хвачу, – то место и обожгу.
Уселись круг меня старушонки – сморшшенны, скрюченны, кряхтят, а тоже – басятся.
И быдто мы в молодость играм. Старухи взамуж даются, а я сижу женихом разборчивым. Кошка села супротив меня, зажмурилась, мурлыкат от тепла.
Моей горячностью старушонки живо нагрелись, выпрямились, заулыбались, по избе козырем пошли. А новы и в пляс, да и с песней.
Ты, гостюшко, слушатель мой, поди, сам знашь: на тиятрах старухи чуть не столетки и по сю пору песни поют молодыми голосами да пляшут-выскакивают чишше молодых. Это с той поры ишшо не перевелось.
Дак вот – старухи по избе павами поплыли и заприговаривали:
– Ты, Малинушка, горячись побольше, горячись подольше. Мы будем к тебе греться ходить!
Моя баба из бани пришла, на старух поглядела и не стерпела:
– Неча на чужу кучу глаза пучить. Своих мужиков горячите да грейтесь!
Ледяна колокольня
Хватила моя баба отнимки, которыми от печки с шестка горячи чугуны сымат.
Ты отнимки-то знашь ли? Таки толсты да широки, из тряпья шиты, ими горячи чугуны прихватывают, чтобы руки не ожечь. Дак вот с отнимками меня ухватила – да в огород, в сугроб снежной и сунула, да и сказала:
– Поостынь-ка тут, а то к тебе, к горячему, подступу нет. Я из-за твоей горячности не то вдова, не то мужна жона, – сама не знаю!
Сижу в снегу, а кругом затаяло, с огороду снег сошел, и пошло круг меня всяко огородно дело!
Не сажано, не сеяно – зазеленело зелено. Вырос лук репчатой, трава стрельчата, а я посередке, – я как цвет сижу.
От меня пар идет. Пар идет и замерзат и все выше да выше. И вызнялась надо мной выше дома, выше леса ледяна прозрачна светелка-теплица.
Надергал я луку зеленого. Вышел из светелки ледяной.
Лук ем да любуюсь на то, что над огородом нагородил, любуюсь на то, что сморозил.
Бежит поп Сиволдай. Увидал ледяну светлицу и принялся приговаривать:
– Вот ладна кака колокольня! С этакой колокольни звонить начать – далеко будет слыхать! Народ придет, мне доход принесет.
Жалко мне стало свое сооруженье портить, я и говорю попу Сиволдаю:
– На эту колокольню колокола не вызнять, – развалится вся видимость.
Сиволдай свое говорит, треском уши оглушат:
– Я без колокола языком звонить умею. Сам знашь: сколькой год не только старикам, а и молодым ум забиваю!
Вскарабкался-таки поп Сиволдай на ледяну колокольню. Попадью да просвирню с собой заташшил. Обе они мастерицы языками звонить.
Как только попадья да просвирня на ледяно верхотурье уселись, в тую же минуту в ругань взялись. Ругались без сердитости, а потому, что молчком сидеть не умеют, а другого разговору, окромя ругани, у них нет.
Увидел дьячок, смекнул, что дело доходно с высокой колокольни звонить, и стал проситься:
– Нате-ко меня!
Попадья с просвирней ругань бросили и кричат:
– Прибавляйся, для балаболу годен!
Гляжу – и дьячка живым манером на ледяной верх вызняли. Поп Сиволдай для начала руками махнул, ногой топнул. И тут-то вся ледяна тонкость треснула и рассыпалась.
Я на поповску жадность ишшо пушше разгорячился! От моей горячности кругом оттепель пошла, снег смяк. Поп с попадьей, дьячок с просвирней в снегу покатились, снегом облепились, под угором, на реке у самой проруби большими комьями остановились. Ну, их откопали, чтобы за них не отвечать.
Жалко ледяну светлицу-колокольню, а хорошо то, что поп остался без доходу, а народ без расходу.
Поп Сиволдай, как его раскопали, кричать стал:
– К архиерею пойду управу искать на Малину!
Попадья едва уняла:
– Ох, отец Сиволдай, как бы Малина ишшо чего не сморозил. До другой зимы не оттаять.
Ледяной потолок над деревней
Обернулся я на огород, а там расти перестало. Только лук один и успел вытянуться. Моя баба да соседки уж луковицу варят, пироги с луком пекут и кашу луком замешивают. Окромя луку, на огороде никакой другой съедобности не выросло.
Я на попов заново разгорячился, и до самого крайнего жару.
Оттепель больше взялась, и до самой околицы. А за околицей мороз трешшит градусов на двести с прибавкой. Округ деревни мой жар да мороз столкнулись, талой воздух мерзнуть стал, сперва около земли, а потом и выше. И надо всей-то Уймой ледяным куполом смерзлось. На манер потолку. И така ли теплынь под куполом сделалась. Снег – и тот холодить перестал.
Говорят – "улицу не натопишь". А я вот натопил! Потолок над Уймой блестит-высвечиват, хорошим людям дорогу в потемни показыват, а худым глаза лепит да нашу деревню прячет.
Я, как завижу чиновников, полицейских али попов, пушше загорячусь. У нас под ледяным потолком тепла больше становится. Мы всю зиму прожили и печек не топили. Я согревал!
Печки нагрею, бани натоплю. И по огородам пойду. В каком огороде приведется присесть, там и зарастет, зазеленеет, зацветет.
Всю зиму в светле да в тепле жили.
Начальство Уйму потеряло. Объявленье сделало: "Убежала деревня Уйма. Особа примета: живет в ней Малина. Надобно ту Уйму отыскать да штраф с нее сыскать!"
Вот и ишшут, вот и рышшут. Нам скрозь ледяну стену все видно.
Коли хорошой человек идет али едет – мы ледяну воротину отворим и в гости, на спутье, покличем. Коли кто нам нелюб, тому в глаза свет слепительной пушшам.
Теперь-то я поостыл. Да вот ден пять назад доктор ко мне привернул. Меня промерял – жар проверял. Сказал, что и посейчас во мне жару сто два градуса.
Налим Малиныч
Было это давно, в старопрежно время. В те поры я не видал, каки таки парады. По зиме праздник был. На Соборной площади парад устроили.
Солдатов нагнали, пушки привезли, народ сбежался.
Я пришел поглядеть.
Я от толкотни отошел к угору, сел к забору – призадумался. Пушки в мою сторону поворочены. Я сижу себе спокойно – знаю, что на холосту заряжены.
Как из пушек грохнули! Меня как подхватило, – выкинуло! Через забор, через угор, через пристань, через два парохода, что у пристани во льду стояли. Покрутило меня на одном месте, развертело да как трахнуло об лед ногами (хорошо, что не головой). Я лед пробил – и до самого дна дошел.
Потемень в воде. Свету – что в проруби, да скрозь лед чуть-чутошно сосвечиват.
Ко дну иду и вижу – рыба всяка спит. Рыбы видимо-невидимо. Чем ниже, тем рыба крупней.
На самом дне я на матерушшого налима наскочил. Спал налим крепкой спячкой. Разбудился налим да и спросонок к проруби. Я на налима верхом скочил, в прорубь выскочил, на лед налима выташшил. На морозном солнышке наскоро пообсох, рыбину под мышку – и прямиком на соборну плошшадь.
А тут под раз и подходяшшой покупатель оказался. Протопоп идет из собора. И не просто идет, а передвигат себя. Ножки ставит мерно, как счет ведет. Сапожками скрипит, шелковой одеждой шуршит.
Я хотел подумать: "Не заводной ли протопоп-то?" Да друго подумал: "Вот покупатель такой, какой надо".
Зашел протопопу спереду и чинной поклон отвесил.
Увидел протопоп налима, остановился и проговорил:
– Ах, сколь подходяшше для меня налим на уху, печенка на паштет. Неси рыбину за мной.
Протопоп даже шибче ногами шевелить стал. Дома за налима мне рупь дал и велел протопопихе налима в кладовку снести.
Налим в окошечко выскользнул – и ко мне. Я опять к протопопу. Протопоп обрадел и говорит:
– Как бы ишшо таку налимину, дак как раз в мой аппетит будет!
Опять рупь дал, опять протопопиха в кладовку вынесла налима. Налим тем же ходом в окошечко, да и опять ко мне.
Взял я налима на цепочку и повел, как собаку. Налим хвостом отталкиватся, припрыгиват-бежит.
На трамвай не пустили. Кондукторша требовала бумагу с печатью, что налим не рыба, а есть собака охотничья.
Ну, мы и пешком до дому доставились.
Дома в собачью конуру я поставил стару квашню с водой и налима туда пустил. На калитку записку налепил: "Остерегайтесь цепного налима". Чаю напился, сел к окну покрасоваться, личико рученькой подпер и придумал нового сторожа звать Налим Малиныч.
Трюм
В прежне время нам в согласьи жить не давали. Чтобы ладу не было, дак деревню на деревню науськивали.
Всяки прозвишша смешны давали, а другоряд и срамно скажут.
А коли деревня больша, то верхной с нижным концом стравливали, а потом и штрафовали.
Ну, вот было одного разу. Шли мы на пароходе с Мурмана, там весновали товды и летовали. Народ был разноместной.
Заговорили да и заспорили – чья сторона лучше.
Одни кричат, что ихны девки голосистей всех. Ихных девок никаким не перевизжать.
Други шумят, что ихны девки толшше всех одеваются. Сарафаны в поподоле по восемнадцати аршин, а нижных юбок по двадцати насдевывают.
Третьи орут, что у ихных хозяек шаньги мягче всех, коробы жирней, пироги скусней.
Слов уж не хватат, криком берут. Силился я утихомирить старым словом:
– Полноте, робята, горланить. Всяка сосенка о своем боре шумит!
Да где тут! Им как вожжа под хвост попала.
– У нас да у нас!
– У нас бороды гушше да длинней. У нас в старостиной бороде медведь ползимы спал, на него облаву делали!
– А наши жонки ядреней всех!
– А вашу деревню так-то прозывают
– Ах, нашу деревню? Нашу деревню! А про нашу деревню…
И пошло. До того доспорили, что в одном месте ехать не захотели. Кричат:
– Выворачивай каюты, поедем всяк своей деревней!
Только трескоток пошел. Мы, уемски, трюм отцепили да в нем домой и приехали.
Потом пароходски спохватились, по деревням ездили, каюты отбирали. К нам за трюмом сунулись. А мы трюм под обчественну пивоварню приспособили. Для незаметности трюм грязью да хламом залепили.
В этом-то трюму мы сколько зим от баб спасались. И пьем и песни поем – и хорошо.