Едва только явилось новое выражение русской мысли, новый упрек в подражательности, новый призыв к самостоятельности, новое указание на древнюю Русь, как со всех сторон посыпались самые недобросовестные насмешки, самая ожесточенная брань, враждебные выходки всякого рода. Поклонники российского европеизма понимали, что это уже не авангард, не передовые ошибки, но что здесь начинается решительная борьба, которая должна окончиться победой какой-нибудь стороны. Прежде всего защитники полуторастолетнего иностранного влияния попробовали взять насмешкой. Сейчас явилось прозвание славянофил, которое очень неловко прикладывалось к русскому направлению, – впрочем, цель была только чтобы дать какое-нибудь прозвище; потом, как это водится, принялись искажать мысли московских литераторов, даже выдумывать и печатать анекдоты о славянофилах. А после гонениям подверглась Мурмолка. Заметьте, что о мурмолке никто не писал из поборников русской мысли. Мурмолка – старинная, очень красивая русская шапка; в Москве многие стали ее носить. Это обстоятельство сейчас перешло в журналы и сборники петербургские: принялись бранить мурмолку и прозой, и стихами. Очевидно, что появление нового направления беспокоило петербургских литераторов; им было неловко, как бывает неловко пустому светскому франту, когда заговорят при нем о чем-нибудь серьезном и дельном, особенно если он увидит, что это не случайное явление, а целая эпоха, которая должна сменить ту пустоту, где ему было так хорошо, привольно. А между тем как просто и законно требование: быть собою, требование, встретившее такое сильное сопротивление со стороны поклонников русского европеизма. Впрочем, это понятно: быть собою труднее, чем быть кем-нибудь другим, труднее мыслить самому, чем повторять мысли чужие. И как не хочется избалованному уму, вечно ограничивавшемуся только пониманием чуждого, стать на свои собственные ноги и пойти своим путем, взять на себя труд самостоятельной мысли. Конечно, труд этот тяжел, и потому мы не можем слишком негодовать на противников самостоятельного направления: нельзя не быть к ним снисходительными.
Понятна теперь нам и неослабевшая деятельность Москвы в ту пору, когда еще не возникало сомнение в справедливости самой деятельности, когда, следовательно, и талант, и убеждение шли по той же дороге. Понятно и кажущееся бездействие или малая степень деятельности Москвы (и усиление деятельности Петербурга) в настоящее время, когда убеждение и талант оставили прежнюю сферу. Теперь в Москве возникло и определилось новое направление, стремление к самобытным началам русской земли. Возникла (чего не было с Петра и до сих пор) деятельность самостоятельной русской мысли. Такое направление открывает впереди целый ряд трудов дельных, внимательных, требует новой учености. При таком самостоятельном, только что начинающемся труде, при работе мысли и ученых изысканиях текущая литературная деятельность, в особенности журнальная, не может иметь места. Журнал требует всего готового и определенного, журнал требует известного легкомыслия, требует признания текущей литературы, а мыслящая и трудящаяся Москва, начавшая великое дело самостоятельной мысли, не могла при своей домашней, так сказать, работе, без нарушения добросовестности, вступить на журнальное поприще (которое и всегда мало имеет в себе серьезного). Могла быть написана статья, мог быть собран "Сборник": но журнал со своими отделами повестей, наук и пр., требовавший ежемесячного их пополнения (что и делается, даже и теперь, или по чуждой мысли, или без всякой мысли), – журнал не мог быть выражением московской деятельности, был для нее недостойным образом проявления.
Велико значение Москвы для России. Будучи истинным средоточием русской земли, она не имеет в себе централизующего начала, начала внешнего наружного единства, истребляющего всякую особенность и вводящего однообразие. Истинное средоточие, напротив, поддерживая внутреннее единство, признает всякую особенность и поддерживает разнообразие. Великое земское значение Москвы давало и дает ей этот характер: она никогда не ущемляла жизни, не уничтожала особенности других городов, напротив, она всегда была согласием всех разнообразий и оттенков, не внося какого-нибудь своего, московского характера. Признающая ее своею столицею, Русь, между тем, считает незаконным Василия, избранного одною Москвою, и сама Москва его низводит. Особенность Москвы всегда была признание и согласие всех особенностей русской земли: вот почему она – любимое, много раз всею Россиею торжественно признанное средоточие, вот почему говоря: Москва, мы говорим: Россия.
В многообразной своей деятельности Москва являлась постоянно освободительницею России. Во имя всея Руси она освободила русскую землю от тяжких междоусобий. Она освободила Русь от татарского ига. Она освободила Русь от владычества поляков. Явился новый период, новая столица была воздвигнута на берегах Невы – мир государственный был отделен от земского и перешел из Москвы в Петербург.
Когда уже в этот новый период налетела на Россию гроза в лице Наполеона и всей Европы и смятенное государство просило помощи у земли, – она же, Москва, выступила опять на поприще. Вся Россия видела ее в огне пожара, вновь имя ее пронеслось из конца в конец, и вновь была освобождена Россия.
Теперь, когда нас одолевает не внешний, а внутренний, нравственный враг, когда чуждое иго западное тяготеет на нашем уме, когда мы живем в рабском поклонении и мыслям, и чувствам, и образу жизни Западной Европы, Москва начинает новый подвиг, важнее всех предыдущих, подвиг духовного освобождения, нравственной силы, самобытности, сознания. В Москве пробудилась деятельность русской мысли, в ней выбивается она из особо хитрого плена умственного. И Русь верит, что совершит Москва и это освобождение.
Но возвратимся к предмету настоящей статьи нашей, к литературе. Так быстро сменяется наша литературная деятельность, что натуральная школа, гремевшая года четыре назад, уже становится анахронизмом; но, во всяком случае, она примыкает к настоящему состоянию литературы, и, если говорить о современности, надобно говорить о ней, ибо теперешние произведения, хотя и имеют притязание на особую школу, все же много имеют общего с натуральной. Да и вообще литература после 30-х годов, т. е. литература десяти и более ближайших лет, несмотря на свои быстрые изменения, имеет одну общую характеристику и составляет один период, еще продолжающ.: Ее и называем мы литературой современною.
Итак, переходим к современной литературе и ко второму письму.
Читатели простят нам, если мы, говоря о современной литературе, следовательно, о целой эпохе, считаем нужным сделать небольшое вступление.
Письмо III
Литература современная
И полезли из щелей
Мошки да букашки.
Д. Давыдов
Скажем прежде о том отделе литературы, в котором самое слово, по форме своей, уже принадлежит поэзии, – т. е. о стихах, о языке богов, как называли их в старину.
Для поэта необходима полнота жизни, гармония в нем самом, некоторое, так сказать, самодовольство. Это не значит, чтобы поэт не гремел иногда проклятьями на целый мир; напротив, поэт часто страдает и терзается, плачет и проклинает; но есть полное наслаждение художественностью своего проклятия и своих слез; стих гармонически разрешает его муку; перед ним не стоит нерешенный вопрос, неотступный, не дающий ему покоя, мешающий писать стихи. Поэт верит в искусство, поэт знает, что ему сказать: будет ли это слово убеждения, сомнения или отрицания, – везде для него находится несомненная идеальная правда и наслаждение поэзии. Все это можно назвать внутренним чувством гармонии, или самодовольством, если не дико покажется это слово.
Такова по-своему была прежде и русская поэзия. Поэты верили в поэзию, благоприобретенную ими от Западной Европы, писали искренно на чужой лад, – и стихи писались звучно, весело, и публика с наслаждением слушала и повторяла их. Все эти условия необходимы для того, чтоб писать было можно. Общая отвлеченность и неправда всей заемной жизни не была понимаема и разве только смутно чувствовалась немногими; напротив, все казалось ясно, так было весело, и сладко, и легко служить постоянным и достойным отзывом великим поэтам Европы: Байрону, Шиллеру, Гете. Долго постоянная гармония стихов не переставала раздаваться в России.
Но в настоящее время зашевелились вопросы. Появилось сомнение, хорошо ли то подражательное направление, которому так долго и беззаботно мы следовали; отвлеченность, неестественность всего строя общественной жизни нашей более или менее почувствовалась, пробудилась мысль о русской самостоятельности, и все, что мыслит в России, задумалось.
С наших глаз стала спадать одна пелена за другою. Мы стали замечать, что вся умственная и литературная деятельность наша есть только повторение деятельности чуждой, лишена самобытности… и – бесплодна. Мы стали понимать, что нам необходимо, конечно, принимать от соседей наших дельные сведения и науки, как необходимо приобретать все новейшие открытия и приобретения (так было и встарь на Руси), но что это заимствование может быть полезно только при своей самостоятельной умственной жизни; а догадливое перенимание чужих мыслей не есть еще самобытная деятельность ума. Мы заметили, что мы все перенимали даже то, чего не следует, чего нельзя перенимать без совершенной утраты самостоятельности; перенимали мы образ мыслей, восторги, негодования, самую жизнь. Мы заметили, что жили чужим и отсталым умом, и догадались, что это не жизнь.
Где же жизнь?
Этот вопрос, эта потребность, а следовательно, и возможность жизни, жизни настоящей, самобытной, в нас пробудилась. Вместе с этим, как бы в ответ на вопрос, внимание наше обратилось ко всем самобытным проявлениям русской жизни, к древней истории, к обычаям народным, к устройству народной общественности, к языку, ко всему, в чем высказывается Русь. Хотя и здесь различны точки зрения, хотя подражательный взгляд и здесь еще думает удержаться, но уже образовалось целое литературное направление, в сущности, очень простое, направление, основанное на том, что русским надо быть русскими, другими словами, что без самостоятельности нравственной и жизненной – все ложно. Если самостоятельности в нас нет и быть не может, то подобная истина для нас бесполезна и нас не восстановить духовно. Если же у нас есть самостоятельность, то достаточно этого сознания в ее необходимости, чтобы она пробудилась сама. Поднят огромный вопрос для русских людей, вопрос: быть или не быть! – Быть же обезьяной для человека не значит быть.
При таком огромном, поднятом, но еще не решенном вопросе, – могут ли иметь место стихи и другие поэтические произведения? Мы сказали, что для поэтического творчества необходима известная степень самодовольства, внутренняя гармония. Но есть ли ей теперь место в человеке, означенном высоким талантом, следовательно, высокой степенью понимания? Исчезла прежняя вера в свое поэтическое направление, исчезла прежняя авторская беззаботность. Самая почва литературы колеблется под нами. Недоумение или разрешение вопроса, – вот что занимает мысль и душу русского человека. Последний русский поэт и стихотворец подражательной эпохи, Лермонтов уже касался раздумья, – но он нашел убежище в странном самодовольстве, в самодовольстве сухого, холодного эгоизма, в котором окончательно выступило наружу все сокровенное зло прежнего отвлеченного направления. Нам скажут, пожалуй, что и теперь можно найти самодовольство в светском обществе; но это не то самодовольство, которое мы разумеем в настоящем случае; мы выражаем здесь этим словом личное чувство внутренней душевной гармонии, удовлетворяющееся собою, чувство, в котором есть некоторый свой утонченный эгоизм; тупое светское самодовольство, бывающее именно тогда, когда в душе пусто, хоть шаром покати, – не имеет с этой гармонией ничего общего; о тех, кто удовлетворяется светскою жизнию, конечно, говорить не стоит; на почве светской жизни, на этой бесплодной почве, ничто не родится. – Кроме этого состояния, которое испытывает человек пред лицом еще решаемого вопроса, состояния, не допускающего самодовольства и гармонии, является теперь вместе с тем сомнение в самой основе поэзии нашей и в способах ее выражения. – При таких условиях поэзия невозможна. И точно, мы не видим поэтов (говорим теперь собственно о стихах); а если и есть они, то сочувствия они не находят и кажутся странными, грустными анахронизмами. Поэтов не по одному названию, а по истинному дарованию очень немного, да и стихотворцев без дарования, с одним умением писать стихи, также небольшое число. – Дарования современных поэтов бледны; стих их, хотя часто прекрасный, не имеет свежести. Замечательнее всех по оригинальному и свежему стиху, и потому составляющий исключение, г. Полонский; от его стиха дышит ароматом поэзии, тогда как стихи других – большею частью увядшие, безуханные цветы. Впрочем, надо сказать, что эта свежесть стиха реже встречается в теперешних произведениях г. Полонского.
Прошедшая эпоха также одиноко и уныло напоминает о себе. Лира Жуковского еще недавно звучала гармонически с берегов Рейна; иногда раздаются замысловатые и подчас полные чувства стихи Вяземского, умные и колкие стихи М. Дмитриева или по-своему мелодические стихи Ф. Глинки (только не о поэтах-головастиках и не "покори, покори, покори"). – Грустно-приятное впечатление былой, детски-счастливой эпохи производят эти произведения. Впрочем, из писателей этой минувшей эпохи выделяется Ф. Тютчев необыкновенностью поэтического выражения и часто глубоким содержанием. Он, можно сказать, принадлежит современной эпохе по современному значению своих стихотворений. – Есть еще два поэта, но они, скорее, выражают отрицание стихотворного периода, отрицание этой веры в стих, этого услаждения стихом. Поэты, о которых говорим, – Хомяков и И. Аксаков. Важное значение Хомякова в отношении к русской литературе, преимущественно в отношении русской мысли, несомненно для всякого, кто хотя сколько-нибудь следит за умственной деятельностью. Хомякову начинают наконец отдавать справедливость, хотя далеко еще не достаточно. Между стихами его и И. Аксакова мы находим сходство если не по стиху и не по предмету, то по характеру стихотворений. У обоих содержание, мысль не укладывается в стихотворение, переходит его пределы; содержание так широко, так не удовлетворяется стихотворным выражением, так стремится воплотиться в жизни, в действительности, в деле, что часто после прочтения стихов Хомякова и И. Аксакова полон только мыслию, ими выраженною, а стихи забыты. Стих, сам по себе всегда замечательно прекрасный и сильный, является у них случайною формою, вследствие ли силы предания, вследствие ли минутного расположения к гармонии звуков. Недавно один из поэтов выдвинулся резко из толпы своими стихотворениями. Это граф А. К. Толстой. Его стихотворение "Спесь" так хорошо, что уже кажется не подражанием песне народной, но самою этою народною песнию. Чувствуешь, что вдохновение поэта само облекается в эту народную форму, которая одела его как собственная одежда, а не как заемный костюм. Одна эта возможность – уже чрезвычайно важная заслуга. "Колокол", "Кабы Волга-матушка…", "Дождя отшумевшего капли" – все это прекрасные, полные мысли стихотворения, мысли, которая рвется за пределы стиха, а в наше переходное время только такие стихотворения и могут иметь настоящее, живое достоинство.
Как нарочно, когда мужчины смутились и задумались, выступили женщины на опустелое поприще поэзии. Из них две с замечательным талантом, но не в равной степени: это г-жа Жадовская и г-жа Павлова. Талант первой, впрочем, не много обнимает: минуту жизни, грусть любви, поэтический образ, явление природы. Талант второй несравненно шире. К. Павлова, конечно, выше всякого сравнения с другими нашими женщинами-поэтами. У К. Павловой часто мысль облекается в сильный стих, грусть и фантазия сердца часто уступают место в ее произведениях верному взгляду на действительную жизнь, меткому очерку светской лжи и нравственного общественного безобразия; а между тем прекрасный стих дает поэту возможность услаждаться даже и безобразными явлениями жизни. Как глубоки подчас, как хороши стихи К. Павловой! Но и ее стихи, принадлежащие уже – сказать ли? – прошедшей эпохе, пробуждают, скорее, чувство сожаления, и тем сильнее оно, чем они лучше. Читая их и любуясь ими, чувствуешь, что все это… не нужно. С таким же грустным чувством сожаления прочли мы недавно несколько прекрасных стихотворений (в особенности по стиху) Надежды Хвощинской, обличающих несомненное дарование. – То, что двадцать лет тому назад понравилось бы людям, счастливым в своей отвлеченной лжи, теперь лишнее для людей, которым понятна стала ложь и которые выбираются на другую дорогу; лишнее и потому, что эти люди не тем заняты, лишнее и по своему, иначе теперь понимаемому, достоинству. – Во всяком случае, стих в настоящее время приличнее как-то в устах женских, чем в устах мужчины, из которых должны раздаться иные, строгие речи. Блаженное время стихов прошло, пусть же их отпевают женщины.