Куда девалось это поколение верных слуг боярских? Оно исчезло вместе с патриархальными нравами наших предков. Теперь такая бескорыстная любовь к чужому ребенку может показаться невероятною, а в старину это бывало сплошь. Обыкновенно барское дитя переходило от кормилицы к нянюшке, от няни мальчик поступал под надзор дядьки, и все эти хожатые: кормилица, нянюшка и дядька, сохраняли до самой смерти неизменную привязанность к ребенку, который впоследствии становился их барином. Разумеется, эта любовь была всегда самая слепая и безотчетная; обыкновенно каждая нянюшка и каждый дядька не сомневались, что их дитя и умнее и лучше своих братьев и сестер. Это бы еще ничего: но они также были уверены, что оно не могло быть никогда и ни в чем виноватым. От этого происходили иногда споры, которые не всегда оканчивались миролюбиво: бывало, два братца подерутся между собою, а там – глядишь, и нянюшки таскают друг друга за волосы. (Ч. I, стр. 52).
Получив наследство (300 руб.), Мирошев был выпущен из корпуса офицером и заказал себе немцу портному полную форменную экипировку; а Прохор выторговал у немца тридцать рублей из ста, расплакавшись перед ним о бедности барина. Затем Мирошев пошел в прусскую кампанию. По уверению почтенного и даровитого автора, "все товарищи полюбили его за кроткий нрав, примерное добродушие и веселый обычай, который, однако ж, не помешал ему быть самым рассудительным и степенным прапорщиком во всей армии; служивые говорили о нем, как о самом отличном и исправном фрунтовом офицере, а вся молодежь называла его дядюшкой". Лицо, как видите, идеальное, вполне заслуживающее чести быть героем такого прекрасного романа, как "Кузьма Петрович Мирошев". Прохор тоже попал в большую честь за свою услужливость и честность, а главное – за уменье объясняться с немцами. Один русский офицер попросил у немца молока, а тот подал ему колбасу – офицер было и по зубам немца; но позвали Прохора, и тот стал на четвереньки, заревел теленком (?!). Немец догадался – и дело кончилось миролюбиво. В полку был поручик Фурсиков – забияка в мире и трус на войне. Мирошев был свидетелем его трусости (повторение слово в слово истории с князем Блёсткиным в "Рославлеве"). Когда кончилась война и Мирошев воротился с полком в Россию, Фурсиков был эскадронным командиром и так распекал при всяком случае нашего Мирошева, что тот подал в отставку и поехал в Москву искать своих сослуживцев – не помогут ли они найти ему штатское местечко. Имения с ним было – пара крестьянских лошадей, телега да пять целковых в кармане. Жалел о нем более всех гуляка и рубака, добрый малый, Костоломов… Да! я и забыл сказать, что у Мирошева была родная тетка, старая девица, у которой было 50 душ крестьян и с которою мать его, а ее сестра, была во вражде. На дороге к Москве Мирошев разговорился с Прохором о том, о сем, и Прохор, между прочими умными вещами, которые он такой мастер говорить, сказал, что не худо бы Кузьме Петровичу иметь душ тысячи две крестьян. "Э! – отвечал Мирошев, – хорошо было бы, если б хоть вот и этакую деревеньку – вот, что стоит налево-то!" Тут барин и денщик пустились взапуски хвалить деревеньку, – и у Мирошева ни с того, ни с сего загорелось остановиться в ней кормить лошадей, хоть они еще и мало отъехали. Слуга было заспорил, но скоро согласился: ведь против судьбы не пойдешь… Да, судьбы, читатель, судьбы: радостное биение вашего сердца и тонкая проницательность вашего ума давно уже сказали вам, к чему ведут все эти подробности… Путешественники остановились в крайней избе у старосты Парфена. Прохор предлагает барину обед, но барин хочет гулять. Оно так и должно: все истинные герои романов любят гулять и мечтать, хоть бы они родились и жили в такое время, когда попусту шататься не любили и всякому гулянью предпочитали – поплотнее набивши желудок, хорошенько всхрапнуть. Но Мирошев был из грамотных я, вероятно, уже прочел "Приключения Никанора, несчастного дворянина": – похождения знаменитого "Георга, милорда английского" тогда едва ли еще были изданы. Вот Мирошев и спрашивает у одного мужичка, можно ли погулять в роще. – Сколько душе угодно, не то что в роще, да и в саду. – Стало быть, господ нет дома? – Была барыня, да и та умерла. – (Понимаете?..) Так и дом посмотреть можно? – Вестимо. – Пока ключница пошла за ключами, Мирошев глядь в дверь одной комнаты, да и остолбенел… Там – видите – сидела, облокотись на стол и читая книжку, прелестная молодая девица с печальным лицом. Описание ее красоты пропускаем: оно превосходно, но несколько сбивается на общий тон чувствительных романов. Вдруг у девицы выступили на глазах слезы, а у Мирошева облилось сердце кровью. "Боже мой! – подумал он: – и это небесное создание, этот ангел несчастлив!" Краснея, он расспросил ключницу потом об этой девице и узнал, что она – "дочь бедных, но благородных родителей", сирота, призренная покойною владетельницею деревеньки. Яркими красками описала Мирошеву ключница Федосья добродетели сей девицы, и как она, Федосья, видела во сне свою умершую дочь и прочее, все такое… Гуляя, Мирошев расплакался, – из сего ясно видно, что он "полюбил сильно, глубоко и вечно, а не тою чувственною любовью, что вспыхнет да пройдет". Наплакавшись и нагулявшись, он воротился в деревню – глядь, в ней движение: мужики и бабы в праздничных платьях, и лишь только кто увидит его, бух ему в ноги… – Что такое? – спрашивает изумленный Мирошев. – Так-с, ничего-с! – отвечает ему таинственным голосом Прохор. Короче, читатель: помещица села Хопровки, недавно умершая, была вышереченная тетка Мирошева, и Кузьме Петровичу недаром захотелось кормить лошадей в этой деревеньке… Впрочем, вы давно уже ожидали такого чуда. Но вот беда: тетенька-то хотела отказать имение своей питомице; Кузьма Петрович даже нашел написанную вчерне духовную, которую не успели перебелить за смертию помещицы. Как истинный герой романа, чувствительный и великодушный, он почитает себя не в праве воспользоваться наследством, не ему отказанным, и, к величайшему огорчению Прохора, отдает деревню Марье Дмитриевне, которая жила в людской, в семействе добродетельного лакея Лаврентия, – а сам хочет уехать в Москву. Героиня наша и не прочь было, да как узнала от Прохора, что у его барина-то имения всего-навсе, и с лошадьми, рублей на 50, – то и не хотела уступить герою в великодушии и печатным, то есть книжным слогом плохих романов второй четверти текущего столетия, начисто отперлась от деревни: иду-де, говорит, в монастырь. Затем следует в высшей степени патетическая сцена: Мирошев, собравшись с духом, предлагает ей владеть деревнею вместе, а то – говорит – и уеду на край света, и сойду с ума, и умру с тоски. Все это очень хорошо, весьма трогательно, только во всем этом не видно нисколько людей того времени, а следовательно, и никаких людей. Но перед венцом оба они явились вдруг людьми того времени: не говоря уже о невесте, сам жених страшно затосковал о том, что их некому проводить к венцу, и не будь Федосьи и Прохора, я думаю, что брак не состоялся бы, а роман кончился бы вовремя… Из церкви Мирошев, по предложению новобрачной, пошел на могилу тетки: там Марья Дмитриевна посадила куст розанов, который сначала было начал расти, а потом завял, листья облетели. Приходят, и – о, диво дивное и чудо чудное! – куст разросся, раззеленелся, расцвел… "О матушка, матушка!" – вскричала Марья Дмитриевна, упав на могилу своей благодетельницы, – я понимаю тебя: ты благословляешь дитя свое, ты радуешься его счастью!" После этого трогательного воззвания по такому чувствительному поводу молодые упали на колени на могиле. Заметив эффект, произведенный над мужем своею речью, Марья Дмитриевна проговорила другую – еще лучше, обняв своего нежного супруга: "О мой друг! теперь нет сомненья, мы будем счастливы! Она благословляет наш союз. Вчера этот куст походил на мертвый труп, а сегодня… Посмотри, как пышны эти розаны, как свежа эта зелень! Видишь ли, как блестят на листочках эти алмазные капли росы?.. О нет, нет! Это не роса: это радостные слезы моей второй матери!"… Милое, доброе создание эта Марья Дмитриевна: и говорит, как пишет или словно по печатному читает; во всяком случае, говорит, как не говорят и теперь и как еще менее могли говорить в те времена, когда, вследствие родительской предосторожности насчет нравственности дочерей, девушек не учили ни читать, ни писать… Зачем же она так говорит, как нигде не говорят, кроме плохих романов? Затем, милостивые государи, чтоб пленить воображение, тронуть сердце и убедить ум читателя, как это предписывается в любой реторике…
Вы думаете, что тут и всё? что наши герои зажили бы благополучно – и роману конец?.. Как бы не так! Это еще только первая часть, только вступление, за которым следуют три части; это только присказка, а сказка-то впереди… Доскажем же ее как-нибудь.
Между первою и второю частью проходит 18 лет. Марья Дмитриевна уже превратилась в барыню толстую, плотную и румяную – простонародный идеал русской красоты! (Замечательно, что у г. Загоскина в этом романе действующие лица большею частию плотные, толстые, а мужчины почти все лысые…). Она уже объясняется просто, иногда даже чересчур просто, как все русские помещицы того времени, то есть 1780 года. Кузьма Петрович мало переменился, да и не от чего: ведь он это время только ел, пил да спал; человек он был добрый – мухи не обидит, на слугу не осердится; итак, не удивительно, что он только постарел немного. У них есть дочь, Варенька, – вот уж милочка-то: глаза голубые (счетом два), носик… ну, да вы и так ее знаете наизусть. Автор очень жалеет, что принужден был сравнить ее стан с аравийскою пальмою, а не с русскою сосною, – и мы вполне разделяем его горе.
Пылкое сердце и какая-то наклонность к мечтательности составляли отличительную черту се характера: в этом она вовсе не похожа на своих родителей, которые по давали волю (и) своему воображению (и не мудрено: у них его вовсе не было!), не залетали в туманную даль, а жили попросту, как бог велел, – и верно в наш романтический век показались бы людьми весьма обыкновенными, прозаическими и даже пошлыми (вот что правда, то правда!). Бедняжки! они не знали, что разгульная и буйная жизнь имеет свою поэзию (но неужели же животной жизни противополагается только разгульная и буйная: есть еще разумно человеческая, которая выше той и другой); что жизнь спокойная, не волнуемая страстями, вовсе не жизнь, а прозябание; что мы хотя живем на севере, а должны смотреть на запад и так же, как там, думать об одном только земном просвещении, то есть: что мы можем забыть о земной нашей родине; но зато должны перед наукою благоговеть, как перед святынею, и художеству поклоняться, как божеству.
А! вот что! понимаем… Но возьмите немного терпения – то ли еще поймете: для того-то мы и пересказываем вам содержание этого романа. Недалеко от Мирошевых деревня Кирсанова, богатого помещика, у которого есть сын. Разумеется, он влюбился в нее, а она начала "обожать" его. К Мирошевым ездят соседи: Вертлюгины, муж – дурак, а жена – кокетка, модница, сплетница и все, что угодно: автор изобразил ее со всею едкостию своей неподражаемой иронии; потом, бедный помещик Зарубкин, сплетник, пьяница, побироха и шут. Мы и не упомянули бы о нем, да с ним был анекдот, который верно характеризует то прекрасное время, когда люди "перед наукою не благоговели, как перед святынею, и художеству не поклонялись, как божеству". Послушайте рассказ самого Зарубкина о том, что сделал с ним Афонька, шут Кирсанова:
Да, сударь! привязался ко мне, проклятый! Научили что ль его – не знаю. Начал такие непригожие речи говорить, всячески меня порочить; я сначала все в шутку поворачивал, да он уж больно стал нахальничать: натянул палец, да и щелк меня по носу; я его отпихнул – а он и ну драться. А Иван Никифорович, чем бы дурака-то унять, кричит: "Не поддавайся, Афонька!" – а тот и пуще! Гляжу, ахти! дурак-то уж и до рожи добирается!.. Я и руками и ногами, кричу: "батюшки, бьет! батюшки, бьет", а его высокородие так и умирает со смеху. Да уж сынок-то его, Владимир Иванович, дай бог ему здоровье, такой добрый! схватил Афоньку за ворот и оттащил прочь; а все этот шальной раза два съездил меня по уху. Что будешь делать! (Часть II, стр. 20–21).
Да, можно поверить, что Зарубкин "не благоговел перед наукою, как перед святынею, и художеству не поклонялся, как божеству": такое самоунижение и животное незнание своего человеческого достоинства никогда не соединяется с благородною любовию к науке и возвышенною страстью к искусству. И что идет к Зарубкину, то же можно сказать и о веке "Зарубкиных".
В соседстве деревни Мирошевых было имение одного богача-графа, который, поручив его управлению холопа своего, Курочкина, не хотел и знать о нем: в нем было всего только 400 душ! Курочкин этот был знаменитый, в духе того времени, законоведец: чуть кто ему не понравится – тяжбу, да и оттягает, именем графа, сколько захочет десятин земли или лесу. У Курочкина был сын – офицер… Я и забыл сказать, что в семействе Мирошевых есть девушка Дуняша – род подруги и горничной Вареньки, дочь того Лаврентия, что некогда призрел было Марью Дмитриевну. Курочкин начал намекать Мирошеву о сватовстве, а тот, думая, что дело идет о Дуняше, и радехонек; но когда недоразумение разрешилось – в Мирошеве проснулась дворянская гордость. Прохор чуть не избил сваху; Марья Дмитриевна – та, что говорила по печатному на могиле, – не уступила в ревности Прохору: насилу отстоял от них Мирошев бедную сваху. Впрочем, этой свахе досталось и от автора: он такое принял горячее участие в оскорблении Мирошева, что изобразил ее хуже черта и так смешно, что если б прочел Прохор, то сказал бы: "Батюшки-светы, животики надорвешь – умора да и только…" Так же саркастически изображен и сын Курочкина: сам Митрофан Фонвизина – умница перед ним. Оно так и надо; чем солоней севрюжина, тем вкуснее для известного разряда гастрономов… Между тем наши голубки вздыхают, воркуют, и раз так разворковались, что и кольцами поменялись. Владимир Иванович Кирсанов – второе издание Кузьмы Петровича, только с корректурными поправками в правописании: он наделен всеми возможными добродетелями и не имеет только лица и характера, но похож на вырезанную из картузной бумаги фигурку, у которой из-под головы тотчас же начинаются ноги и на лбу ярлычок с нумером. "Я, – говорит он, – против воли отца на тебе не женюсь, а любить буду до гроба и умру твоим суженым".
О! какое неизъяснимое блаженство изобразилось в глазах Вареньки!
– Моим суженым! – повторила она. – Да чего еще я могу просить у бога? Ты станешь вечно любить меня – да! вечно!.. Здесь ты будешь женихом моим, а там – господь назовет нас супругами! Он услышит мою молитву: твоя невеста умрет прежде тебя… О! как она будет тебя дожидаться!.. Владимир! – продолжала Варенька, снимая с пальца золотое колечко, – может быть, в церкви божией нам не удастся никогда обменяться кольцами; надень его и дай мне свое. Если ты сам не снимешь его с моего пальца, то, будь уверен, я лягу с ним в могилу…
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Теперь мы с тобой обручены! – сказал Владимир, глядя с неизъяснимою любовью на Вареньку. – О, мой ангел невинности и доброты! – продолжал он, целуя ее руку, – какая женщина в мире может равняться с тобою?.. О, поверь, мой друг! если б любовь моя не была так же чиста, как эти ясные небеса… еще чище – как душа твоя! я не смел бы тогда прикоснуться к тебе, не смел бы взять тебя за руку!.. Как я люблю тебя здесь, так можно будет мне любить тебя и там, где нет ничего земного. Ты правду сказала, Варенька: если не в здешнем, так в будущем мире господь благословит наш союз. (Ч. II, стр. 240–241).
Каково? – Попробуйте найти такую сцену любви у Шекспира, Байрона, Вальтера Скотта, Купера, Шиллера, Гете, Руссо, Пушкина: уверяю вас, что не найдете, лучше и не трудитесь, не ищите напрасно… Вот перо, так перо!.. Господи, подумаешь, какие есть сочинители на свете: начнешь читать – так невольно и плачешь и смеешься, смеешься и плачешь…
Эта трогательная сцена любви была подслушана Вертлюгиною, которая нагло навязывалась на Кирсанова и ревновала его к Вареньке. Вследствие этого старик Кирсанов увез своего сына в Воронеж, чтоб насильно женить его там на дочери своего богатого приятеля; от этого Варенька, на 94 странице III части, упала в обморок и с той же минуты, как истинная героиня романа, сделалась больна; а Курочкин между тем затеял дело, вследствие которого Мирошев увидел себя в необходимости ехать в Москву. Варенька исхудала – узнать нельзя; к большему несчастию, ее чуть не залечил немец-лекарь. Игнатьевна (которую мы доселе знали под именем Федосьи) ворожит и колдует, несмотря на свою набожность.
Несмотря на это грубое невежество, на эту странную смесь веры с суеверием, в старину едва ли уж не тверже верили и уж, конечно, лучше нашего умели любить.
И спору нет: в романе г. Загоскина столько представлено неоспоримых доказательств этой истины, что невольно жалеешь о своем отчаянном безверии в гадания, нашептывания, вспрыскиванья и о своей решительной неспособности объясняться в любви на манер Мирошевых и Кирсановых…