Опыт автобиографии - Уэллс Герберт Джордж 11 стр.


Меня высадили из тележки дяди Пенникота у бокового входа магазина Роджерса и Денайера; при мне был чемоданчик со всем моим имуществом. Место это я возненавидел с самого начала, но, будучи еще ребенком, я был не в состоянии по-настоящему воспротивиться своему заключению в тюрьму. Однако смириться с утратой свободы я был не способен и не хотел. По счастью, именно из-за этой неспособности моей тюрьма сама меня отвергла. Я поднялся по узкой лесенке в мужскую спальню, где стояли не то восемь, не то десять кроватей и четыре жалких умывальника; мне показали мрачную маленькую гостиную, в которой ученики и продавцы могли проводить вечера; окно с матовым стеклом упиралось в глухую стену; затем меня провели вниз, в подвальную столовую, освещенную двумя ничем не прикрытыми газовыми горелками; еду подавали на два больших стола, застеленных клеенками. Затем мне показали саму лавку и, главное, кассу, где в течение первого года моего ученичества мне предстояло сидеть на высоком табурете, получать деньги, давать сдачу, заносить приход в бухгалтерскую книгу и штамповать чеки. Затем меня посвятили в ритуал уборки - как вытирать пыль и мыть окна. Я должен был спускаться вниз ровно в полвосьмого и тут же приступать к мытью окон и вытиранию пыли, потом, получив в половине девятого завтрак из хлеба с маслом, достать свою бухгалтерскую книгу и впрягаться на весь день в работу. В конце дня мне полагалось навести порядок в кассе, пересчитать деньги, проверить, сходятся ли цифры, помочь свернуть куски материи, подмести пол, и в полвосьмого или в восемь я мог убираться на все четыре стороны и вкусить наконец свободу до десяти, когда все возвращались в спальню. Свет выключали в половине одиннадцатого. И так шло изо дня в день - навсегда, думалось мне, - разве что выдавались свободные часы в конце недели, когда лавка закрывалась в пять вечера, и по воскресеньям.

Все это меня отталкивало. Я не желал выполнять свои обязанности. Я делал все возможное, чтобы сохранить независимость, предоставляя работе идти своим чередом. Потребность помечтать во мне все усиливалась. Я прибирал лавку ужаснейшим образом, а порою мне удавалось и совсем этого избежать. Я прятал книги у себя возле кассы и решал алгебраические задачи из потрепанного учебника "Расширенная алгебра Тодхантера", сдачу я отсчитывал как попало, часто неправильно, и по чистой небрежности выводил неверные цифры в книге.

Один только счастливый момент выдавался за целый день - это когда гвардейцы с флейтами и барабанами проходили мимо лавки и поднимались к замку. Эти флейты и барабаны кружили мне голову и уносили меня вспять к моим военным играм. Гонцы из этой волшебной страны летели ко мне на конях, не обращая внимания на посетителей лавки. "Генерал Берт здесь? Пруссаки высадились!"

Во время этого первого испытания рабством во мне, надо признаться, развилась клаустрофобия. Я сбегал от своей кассы и прятался в укромном уголке на складе, чтобы почитать или просто постоять там позади нераспакованных тюков.

После полудня надвигался час подведения итогов. Записанная сумма никогда не совпадала с наличностью. Предстояла сверка счетов, сличение цифр. Результаты всякий раз получались разные. Баланс не сходился. В первые недели суммы выходили то больше, то меньше. Потом положение стабилизировалось - всякий раз получалась недостача. Счетовод и один из партнеров, занимавшийся торговой корреспонденцией и общим наблюдением за делом, оставались допоздна, чтобы со всем этим разбираться. Они ругали меня без всякого снисхождения. Я тоже вынужден был оставаться с ними, но интереса к происходящему не выказывал. Передал ли я сдачу или просто потерял деньги - мне было все равно. Я никогда не любил считать деньги и вообще считать, а теперь уж так просто ненавидел. У меня была одна цель - выбраться из лавки до десяти и успеть вернуться обратно. Мне и в голову не приходило, какие ужасные подозрения на мой счет начали складываться у окружающих, как искушала моя неаккуратность тех, у кого был доступ к кассе, пока я отлучался в столовую или просто отвлекался. Но никто не воспользовался случаем, разве что счетовод.

Каждый вечер, когда мы закрывались пораньше, по воскресеньям и при всякой возможности я удирал в Серли-Холл, к своим кузинам. Я уходил из лавки с радостью и возвращался с тяжелым сердцем. В Серли-Холле мне не хотелось говорить о делах и, когда меня спрашивали о моих успехах, отвечал только "все в порядке" и переводил разговор на что-нибудь более интересное. Я пробегал две долгие мили от Виндзора, туда и обратно, в темноте, чтобы час-другой утешиться сердцем. Моя кузина Кейт и мисс Кинг играли на пианино и пели. Они беседовали со мной так, что я уже не казался себе последним человеком на свете. В этом доме меня по-прежнему считали умницей, и, какую бы чепуху я ни молол, ее принимали на ура. Мои кузины, польщенные моей похвалой, пели мне "Пригрезились мне сладостные лица" и "Хуаниту", и я сидел рядом с пианино на маленьком табурете в восторге от музыки, от затененной лампы, от уюта и чувства свободы.

В сегодняшнем мире, где царят граммофоны, пианолы и радио, покажется удивительным, что в возрасте тринадцати лет я не слышал другой музыки, кроме редких духовых оркестров, фальшивых гимнов и любительского органа в бромлейской церкви, а также этого пения под аккомпанемент пианино.

А затем настал час безжалостного судилища в лавке. Меня уже готовы были обвинить в воровстве. Но дядя Том упорно меня защищал. "Не надо говорить такие вещи", - заявил он, и впрямь, если не считать постоянной недостачи, поставить в вину мне было нечего. Я не был транжирой, у меня не было друзей с преступными наклонностями, я был обтрепан и неприбран, но у меня не сыскали меченых денег, если они их использовали, да и вообще при мне не оказалось других денег, кроме шестипенсовика, который выдавался мне раз в неделю на карманные расходы, и все поведение мое свидетельствовало о пускай неосознанной, но стойкой добродетели. Я до самого конца не понимал, с чего весь этот сыр-бор разгорелся. Но факт остается фактом: в качестве кассира я допустил утечку денег, и кто-то, я думаю, этим воспользовался.

Не приходилось сомневаться, что я уклонялся и от остальных своих обязанностей. А вдобавок ко всем моим сомнительным служебным качествам я еще и повздорил с младшим грузчиком, что окончилось для меня подбитым глазом. Драка с грузчиком была невероятным нарушением принятых правил поведения со стороны будущего суконщика. Мне было очень непросто хоть как-то объяснить этот подбитый глаз в Серли-Холле. К тому же одежда, в которой я прибыл в Виндзор, никак не заслуживала названия стильной, и мистер Денайер, самый светский из компаньонов, поглядывал на меня со все большим неудовольствием. Я носил черный бархатный картуз, а это было никак не по моде. День ото дня становилось все яснее, что первая попытка матери направить меня на путь истинный не удалась. Я не вступал на этот путь. Я не годился в суконщики, сказали Роджерс и Денайер, и правда была за ними. Мне не хватало лоску. В Виндзоре, с первого дня до последнего, я не сделал даже слабой попытки выполнить предъявляемые ко мне требования. Я им не столько противился, сколько чувствовал к ним отвращение. И что любопытно, хотя я пробыл там два месяца, я не запомнил ни одного лица за исключением приказчика по фамилии Нэш, который оказался сыном бромлейского суконщика и носил длинные усы. Все остальные, сидевшие со мной за обеденным столом в подвале, превратились для меня в безымянные тени. Да я и не смотрел на них. И не слушал. Я не помню расположение прилавков и за каким прилавком что продавалось. Я не обзавелся друзьями. У меня сохранились воспоминания только о мистере Денайере, юном мистере Роджерсе и мистере Роджерсе-старшем, да и то они представляются мне злодеями из пантомимы, вечно за мной гоняющимися и говорящими мне гадости, а я, естественно, только и делал, что пытался улизнуть от них. Они не любили меня; я думаю, все окружающие меня не любили, считали зловредным маленьким негодяем, от которого одно беспокойство, пользы же никакой, который либо вечно исчезает, когда он нужен, либо крутится под ногами, когда в этом нет необходимости. Думаю, самомнение мое постаралось изгладить у меня из памяти другие унизительные подробности. Я даже не помню, сожалел ли я о своем провале. Но вечерние походы по Мейденхедской дороге, в которые я отправлялся при первой возможности, до сих пор живы во мне. Я мог бы и сейчас начертать этот маршрут - вниз по склону и дальше через Клюэр. Я способен показать, где дорога становилась шире и где сужалась. Подобно большинству хилых подростков, я был трусоват, и последний пустынный участок пути от Клюэра до гостиницы я проделывал с немалыми опасениями. В безлунные ночи там было темно, а когда светила луна и с реки поднимался туман, мне и вовсе становилось жутко. Мое воображение населяло темные поля по обеим сторонам дороги притаившимися там врагами. Темные купы кустарника в плохо подстриженной живой изгороди пугали меня. Порою я пускался бегом. Чуть ли не неделю на дороге маячил призрак сбежавшей из клетки пантеры - говорили, что она сбежала из прибрежного поместья леди Флоренс Дикси, называвшегося "Рыбное". Эта воображаемая пантера терпеливо меня поджидала, она шла за мной бесшумными шагами, как собака, и однажды, когда за изгородью фыркнула лошадь, я чуть с ума не сошел со страху.

Но ничто не могло удержать меня вдали от Серли-Холла, где открывался простор моему воображению и где я ощущал себя человеком. Сперва подсознательно, а потом и вполне осознанно я тянулся к миру, где царили книги, открывалась возможность самовыражения и творчества, от которых меня отгораживала необходимость строго следовать соображениям экономии и выгоды, предписываемым работой по найму. И никакие увещевания моей матери и братьев не могли заставить меня сосредоточиться на тонких бумажках и их копиях, которые совали мне в окошечко кассы:

- Одиннадцать с половиной по два и шесть. И побыстрей, пожалуйста!

5. Второе вступление в жизнь. Вуки (зима 1880 г.)

Бедная мамочка, этот маленький домашний полководец в кружевном чепце и фартуке домоправительницы Ап-парка, вынуждена была справляться со всем одна по собственному разумению и на собственные средства. Джо в своем Бромли со сломанной ногой и убыточной лавкой мало в чем мог ей помочь. Ему пришла мысль, что господин Хор или господин Норман, с которыми он вместе играл в крикет, пригласят меня, учитывая, что я получил первоклассное бухгалтерское образование, на должность банковского чиновника, но, когда выяснилось, насколько глухи к его просьбам тот и другой, дальнейших попыток оказать маме помощь отец не делал. А крышу над головой, питание и достойное место для младшего сына так или иначе надо было сыскать. Здесь-то и появился дядя Уильямс со своим, как могло тогда показаться, заманчивым предложением. Он собирался открыть небольшую казенную школу. Мне представилась возможность стать при нем младшим учителем.

В те времена учительские обязанности в начальных классах по большей части поручались детям не намного старшим, чем их ученики.

По окончании школы они не поступали на работу, а становились "учениками-преподавателями" и спустя четыре года приобретали право пройти годичный или двухгодичный курс усовершенствования, что давало им право тянуть лямку до конца своих дней. Если тогдашний учитель начальной школы становился чем-то большим, нежели натасканным работягой, он был обязан этим исключительно собственному старанию. Дядя Уильямс, прослышав о затруднениях моей матери, и надеясь, что мои успехи в Колледже Наставников помогут сократить мой испытательный срок в качестве "ученика-преподавателя", принял меня на должность, как тогда выражались, "практиканта".

Меня собрали в дорогу и отправили из Виндзора в Сомерсет, где обосновался в местной школе дядя Уильямс, хоть положение его и было шатким, ибо дядя Уильямс не имел права преподавать в английской школе. Его учительский диплом, полученный на Ямайке, не признавался английским ведомством образования. В прошении о должности он проявил уклончивость, и, когда все выплыло на свет божий, ему пришлось покинуть Вуки. Эта же уклончивость свела обещанную мне учительскую карьеру к двум или трем месяцам.

Впрочем, и в этот период во мне успела зародиться мысль, что я смогу чего-то достичь в учительской профессии и что куда приятнее стоять перед классом, делиться знаниями и назначать наказания, чем сидеть за конторкой или стоять за прилавком, когда тебя понукает всяк вышестоящий.

Дядя Уильямс совсем не был мне дядей. Он был мужем сестры дяди, Тома Пенникота, двоюродного брата моей матери, - того самого, что перестроил Серли-Холл; он учительствовал в Вест-Индии и был человеком скорее блестящим и авантюристическим, чем надежным и добродетельным. Он придумал и запатентовал усовершенствованную школьную парту с встроенной чернильницей, которой не грозила опасность перевернуться, да и к тому же с завинчивающейся крышкой; оставив учительство, он сделался компаньоном фирмы школьных принадлежностей, в том числе парт, в Клюэре, неподалеку от Винчестера. Сангвинический склад характера толкал его тратить больше, нежели зарабатывать, и поэтому вскоре он стал клерком и управляющим на собственной фабрике, а под конец потерял и это место. Отсюда и его попытка утвердиться в вукийской школе с помощью уклончиво составленных бумаг.

Я помню его энергичным желтолицым и остроносым очкариком с лысой макушкой, седыми висками и подбородком, напоминавшим носок белой тапки. Волосы росли у него даже в ушах. Одну руку он потерял, и на ее месте была культя с крюком, который мог заменяться на обеденную вилку. Азартно пригвоздив еду на тарелке своим крюком, он терзал ее ножом, а потом откладывал нож в сторону, брал вилку в другую руку и ловко поедал содержимое тарелки. Я учился у него вести урок; иногда мы разделяли класс поровну при помощи занавеса, иногда действовали сообща, вдвоем составляя весь педагогический коллектив. Учительство давалось мне нелегко, но я предпочитал его сидению за конторкой. Поддерживать дисциплину было непросто; некоторые мальчики были моих лет, да к тому же покрепче, а мой кокнийский говор оскорблял их сомерсетские уши. Но зато говор этот был самым что ни на есть английским. Изредка дядя Уильямс давал мне какие-то указания, но в основном я сам приспосабливался к делу. Я сколько мог натаскивал учеников в чтении, географических названиях, сложении, вычитании и заставлял зубрить таблицу мер и весов. Я сражался со своим классом, раздавал тумаки направо и налево, и неприятностей у меня с ними хватало. Я требовал, чтобы от назначенного мною наказания не увиливали, и как-то раз преследовал нарушителя дисциплины до самого дома, но был встречен его возмущенной мамашей, которая с позором погнала меня обратно в школу, а за нами бежали ученики всех возрастов.

Дядя сказал, что мне не хватает такта.

Дядя Уильямс был большим насмешником и презирал Церковь и церковников. За столом он говорил безостановочно. Он беседовал со мной совершенно откровенно, как со взрослым. Впервые так говорил со мной взрослый человек, и это возвышало меня в собственных глазах. Особенно интересно было его слушать, когда он делился своими мыслями о Церкви и вере, рассказывал о Вест-Индии и обо всем, что увидел на белом свете. Он внушал мне нетрадиционный взгляд на жизнь. До этого я не думал, что мир вокруг - нелепость, достойная лишь осмеяния. Такой подход во многом раскрепощает, помогает противостоять ужасным неизбежностям существования и терпеть жестокость жизни.

Хозяйство его вела дочь. Жена оставалась в Клюэре. Моя кузина была года на три-четыре старше меня, в возрасте, когда все, что касается секса, вызывает не только любопытство, но и страсть к опытной проверке. Она заставляла и меня включаться в опыты. В свободное время мы бродили по холмам и в одну субботу добрались даже до Уэльса, и я впервые увидел кафедральный собор; разговоры же наши были скорее поучительными, нежели, по понятиям того времени, учеными. Эта сторона моего образования прервалась до того, как пришла к завершению. Я воспринял начальные уроки секса с долей отвращения. Мой ум был настроен на иной лад. Реальность, какой она была преподнесена мне, выглядела какой-то позорной, неловкой, потной. Но, может быть, эти разговоры в Вуки побудили меня покинуть страну грез, оторванную от реальности.

Я взрослел. Мне уже минуло четырнадцать, я становился крепче, и меня больше не тянуло уйти в мечты. Подросток, которого дядя Уильямс виновато вернул моей матери, может быть, и походил на того, что проник через боковую дверь в магазин Роджерса и Денайера, дабы попробовать себя в суконщиках, но на самом деле стал куда осторожнее и основательнее. Он узнал кое о чем, чему раньше избегал смотреть в глаза, - говорилось об этом просто и прямо, называлось все своими именами. Вместо скучного подчинения механической работе, в которой он ничего не смыслил, он попробовал заняться настоящим делом. Он приблизился к жизни на увлекательно близкое расстояние и понял, что смех куда лучше помогает познать реальность, чем погружение в мечты. Он куда больше обязан своему второму вступлению в жизнь, чем первому. Шутливый скептицизм, который со временем определил его взгляды, он во многом почерпнул у дяди Уильямса.

Надежды, связанные с Вуки, рухнули так быстро и неожиданно, что мы с матерью никак не могли оправиться. Она снова лихорадочно принялась писать письма. Я не знаю подробностей. Мне предстояло отправиться из Вуки в Серли-Холл то ли потому, что матери надо было еще поговорить обо мне с мисс Фетерстоноу, то ли потому, что поездка из Вуки прямиком в Хартинг была сочтена для меня слишком трудной. Даже путь до Виндзора и тот был непрост. Дядя Уильямс собрал мои вещи и сказал, что я должен поспеть на последний поезд, идущий в Мейденхед. Расписания двух железнодорожных компаний не были согласованы. Если я не успевал на пересадку, мне предстояло провести ночь в "Темперанс-отеле", чтобы пуститься в путь наутро. Но первый поезд на следующий день отправлялся ближе к полудню (может быть, я просто проспал и пропустил первый поезд, не помню). Я отправился пешком в Мейденхед и по дороге набрел на удивительное заведение, где можно было сфотографироваться и получить дюжину ферротипий за какой-то шиллинг или шиллинг и шесть пенсов. Я никогда не слышал ни о чем подобном, а искушение было слишком велико, и я не мог устоять. Мне дали денег на гостиницу и билет до Виндзора, и я чувствовал себя богачом. Но когда я получил свои ферротипии, съел батскую булочку и рассчитался в гостинице, я оказался в билетной кассе с дюжиной своих портретов в кармане, но без нужного количества денег. Мне пришлось добираться до Слоу, чтобы уже там совершить пересадку; дорога получилась длиннее, чем я ожидал. Я вышел со станции с чемоданом, который вдруг сделался очень тяжелым. "Будьте добры, как пройти в Виндзор?" - спрашивал я.

Думаю, что прошел я не больше четырех миль, потому что Серли-Холл находился на полпути между Виндзором и Мейденхедом, но все равно помню это свое путешествие как труднейшее в жизни. Я перекладывал чемодан из руки в руку. Не пройдя и четверти мили, я поставил его на землю и задумался. Размышления мои не принесли должных плодов. Чемоданы носят в руке, а не в голове. Но после первой мили я решил нести этот неподъемный чемодан на голове. Надо же было каким-то образом дотащить его до Серли-Холла. Я дополз туда уже в сумерки, руки у меня отваливались, я еле держался на ногах, и мне было жалко себя.

Когда я добрался до места, то обнаружил, что Серли-Холл переменился.

Назад Дальше