Я ничего не знаю о прошлом мистера Байета и полученной им подготовке, но испытываю сомнение в том, что его познания в латыни были так уж велики, и, помнится, я совершенно поставил его в тупик, когда много лет спустя попросил его растолковать мне несколько греческих цитат из "Свидетельства" Пэли. Но, очевидно, у него был солидный опыт в преподавании начатков точных наук, начертательной геометрии и прочего, а задачу свою в Мидхерсте он выполнил благодаря тому, что создал там школу второй ступени, основанную на сравнительно современных принципах. В эти годы британское Министерство образования начало создавать систему вечерних классов, получивших распространение в следующее десятилетие в виде соответствующих школ. Учащиеся посещали эти классы зимой, сдавали экзамены в мае, и труд учителя оплачивался в зависимости от числа учеников и уровня их знаний, продемонстрированного на экзаменах - фунт, два фунта или четыре фунта за каждого, в зависимости от оценок. Байет, как магистр и выпускник университета, имел право в свободное время вести занятия по любому из предметов, обозначенных в программе министерства, и после утренних занятий преподавал в вечерних классах законы оптики, магнетизма, электричества и начертательную геометрию, что приносило ему дополнительные заработки. Его интерес к утренним урокам, естественно, падал. Латынь в подобных школах уже не преподавалась как язык: ни у кого и мысли не было учить учеников читать или писать или, тем более, говорить на латыни; это были просто упражнения, необходимые для успешной сдачи экзаменов.
Что до Кауэпа, то сперва он хотел заработать на мне как на своем ученике, но, когда выяснилось, что от меня в этом отношении толку не будет, очень расстроился и стал настойчиво от меня избавляться, чтобы освободить место для более доходной кандидатуры. Моей матери некуда было меня девать, и я стал пансионером директора грамматической школы на то время, пока ей не удалось бы еще куда-то меня пристроить. Я оказался первым пансионером в возрожденной школе. Там я провел около двух месяцев, после чего, по просьбе Байета, вернулся, чтобы в мае держать экзамены по всем предметам, которые он преподавал в вечерних классах, и таким образом заработать для него деньги и похвалы.
Началась новая фаза моего беспорядочного образования, и я вспоминаю о ней с удовольствием. Байет мне нравился, а его мнение о моих способностях подстегивало во мне желание работать. Однако умственное развитие, которое я приобрел за эти несколько недель ученичества, несводимо к проделанной работе, гораздо важнее толчок, который я тогда получил. Правда, я продвигался в латыни не с прежней скоростью, поскольку Байет предпочитал, чтобы я занимался предметами, более перспективными для него с точки зрения материальной, и вручил мне учебники по физиологии и физиографии, заключив, что я и сам способен все это быстро усвоить и не нуждаюсь в сидении за партой. Ведь я умел самостоятельно разбираться в прочитанном и формулировать, в каких-то случаях прибегая к иллюстрациям, ответы на любой вопрос, а это было больше, чем требовалось от мидхерстских школьников. Думаю, мне удивительно повезло, что я приобрел тогда привычку писать. Это научило меня лучше понимать текст и систематизировать свои знания. Многие не без основания возражают против письменных экзаменов как способа проверки знаний учащихся; этот порядок и впрямь может приучить к поверхностности и шаблону, но я глубоко убежден, что он, во всяком случае, помогает должным образом выстроить полученные знания. Он предотвращает неопределенность суждений, размытость мысли, диспропорции между частным и общим в заключениях - качества, которые отличают талантливых самоучек, никогда не проходивших экзаменов. Ап-парк и Мидхерст расширили мои познания, развили и укрепили ум. Я особо останавливаюсь на этом периоде своей жизни, поскольку, оглядываясь на 1880 год и начало 1881-го, я думаю, что именно в эти годы впечатления реальной жизни соединились у меня с тем, что я вычитал из книг, образовав с ними некое целое. Большой мир мало-помалу завладевал моим настраивавшимся на практический лад воображением. Прежде я жил скорее в стране грез и преданий, нежели в окружении вещей осязаемых и достижимых. Мир этих грез вызывал не больше доверия, чем Отец Небесный, Спаситель, музыка сфер, благословение Небес и все прочее, в чем находила отдушину моя мать. Человеческий разум обращается ко всему этому, когда становится невыносима суровая неизбежность работы по найму, постоянное безденежье и унылая рутина. Но в грезы верится с трудом, и раньше или позже человек возвращается в собственное обиталище со всем, что его в нем не устраивает. Уход в мечту как спасение от реальности - это лишь подмена усилий, направленных на то, чтобы выбраться из сковывающих человека условий существования. И я отказался от ненужных мечтаний и обратил силы на то, чтобы зажить полной жизнью.
Жаль, что я не могу точно обозначить главные фазы моего взросления. В этом случае мне бы удалось отделить волю случая и удачи от закономерных этапов развития. Я понимаю, что в 1881 году я был несравненно крепче, драчливее, осмотрительнее и сметливее, чем в 1879-м; и, как я уже говорил, это объяснялось химическими и нервными переменами, связанными с моим взрослением. Здесь мой опыт не отличается от опыта всех остальных. Взросление - это ведь не просто половое созревание. Непризнание авторитетов, инициативность, отвага значат едва ли не больше. Силы мои прибавлялись еще и благодаря освобождению от гнетущей атмосферы обшарпанного, дурно освещенного и полуголодного Атлас-хауса. В этом мне повезло куда больше, чем братьям, и потому-то я сделал такой рывок. В решающие для развития годы я жил в более здоровых условиях; мне помогали смена впечатлений и мест и, что немаловажно, улучшение качества пищи и более разнообразный рацион. Но, вдобавок к этим счастливым обстоятельствам, определяющим для моего ищущего и скептического ума, и притом в самом восприимчивом юном возрасте стало вторжение новых идей вкупе с требованием научной точности и доказательности, а также понятием о досуге, культуре и социальных градациях. Если б я был сыном зануды-астронома, который надоедал бы мне своими рассказами о звездном небе в то время, когда мне больше всего хотелось лепить из песка пирожки, я, наверное, не пришел бы в такой восторг, когда, изучая звезды, сначала выискивал Юпитер по "Альманаху" Уитакера, а потом самолично с помощью телескопа впервые увидел в небе Юпитер и слабое подрагивание его спутников вокруг него. И не возомнил бы я себя вторым Галилеем. И я не пережил бы такого удивления, если б еще ребенком узнал из книги по геологии, что, стоя на вершине Телеграфного холма, возвышающегося над полями, я нахожусь на оголившемся дне исчезнувшего моря мелового периода, а светлые гряды у меня под ногами - не что иное, как наносы ила.
А с другой стороны, Ап-парк и четко очерченные силуэты ферм, деревень и городков внизу, разве не они помогли мне в самом подходящем для этого возрасте задуматься над вопросами истории и социальных отношений? Этого никогда не случилось бы, развивайся я в катастрофической скученности пригорода.
Все, что я приобрел в ранние годы в результате своего беспорядочного чтения, расположилось в должном порядке, когда перед моими глазами возникла цельная картина мира. Наука тогда настаивала главным образом на закономерностях. Ничто, казалось, не могло остановить поступи прогресса, и мое освобождение от власти предрассудков тоже было закономерным. Сегодня образованному человеку трудно понять, что должен был чувствовать пятнадцатилетний мальчишка из бедной семьи, когда суровый сыноубийца Небесный лишился последней опоры в его сознании и растворился в небесной выси, а непреодолимые, как тогда казалось, социальные барьеры, призванные держать его в пределах, предначертанных ему самим Господом, вдруг превратились в шаткие изгороди, за которые можно было заглянуть, а со временем даже, как о том мечталось, их можно было перепрыгнуть или порушить.
Но прежде чем лезть через изгородь, надо еще хорошенько рассмотреть, что там за ней, а я пока был способен лишь украдкой подглядывать в щель и не притязал ни на что большее. Должно было минуть добрых десять лет, прежде чем моя мечта о свободе стала реальностью.
Глава IV
РАННЯЯ ЮНОСТЬ
1. Четвертое вступление в жизнь. Саутси (1881–1883 гг.)
Пока я в мидхерстской грамматической школе делал первые систематические шаги в современной науке, моя мать упорно искала для меня новое место. Она посоветовалась с сэром Уильямом Кингом, управляющим мисс Фетерстоноу и важной персоной в деловом мире Портсмута, и он направил ее к мистеру Эдвину Хайду, владельцу большого мануфактурного магазина на Кингс-роуд в Саутси. На Пасху я узнал, что мне еще раз предстоит непростая задача поучиться на торговца тканями, на сей раз под руководством мистера Хайда. Ни к чему иному я пока подготовлен не был. Я высказал несогласие, однако моя мать ударилась в слезы и принялась меня уговаривать. Я обещал быть хорошим мальчиком и попробовать себя в этом деле.
Впрочем, на сей раз я взбунтовался не против матери, относительно которой я начинал догадываться, что женщина она недалекая и живет трудной жизнью, а против порядка вещей, обрекшего меня в возрасте неполных пятнадцати лет на безотрадное и не сулящее лучшего будущего существование, тогда как другие мальчики, ничуть не умнее меня, имели передо мной все преимущества - преимущества эти я тогда презирал - и могли поступать в привилегированные школы, а оттуда идти в университеты. С тяжелым сердцем я отвез свой чемодан в Саутси. Меня отвели наверх в спальню и на время оставили одного, пока кто-нибудь не придет и все мне не покажет; я облокотился о подоконник и выглянул в окно, выходившее на узкую улочку; никаких иллюзий по поводу случившегося я не испытывал. До сих пор помню свое горестное смятение.
Розничная торговля, думал я, навек захватила меня в свои щупальца. Я должен был научиться этому делу и отныне верно служить своему преуспевающему нанимателю, заботясь о его доходах и рассчитывая на доброе к себе отношение. Я год гулял на вольной воле и думал, что так и будет. Но последняя надежда ушла. В окружающем мире, представшем в этот момент перед моим взором узкой улочкой, тупиком, я не мог найти ни пивной на углу, ни полоски неба над головой, ничего, что сулило свободу.
Я отвернулся от этого кусочка внешнего мира, чтобы оглядеть свою спальню, подобно тому как заключенный изучает камеру, в которой ему предстоит отсидеть свой срок.
Не могу сказать, является ли охватившее меня в тот момент смятение обычным для современного молодого человека из низшего класса неудачников либо я был обязан ему опытом, приобретенным в пору моих предыдущих попыток вступить в жизнь, но, во всяком случае, у меня уже тогда появилась способность заглянуть дальше, чем у моих друзей по несчастью, и яснее разглядеть свое будущее. Большинство их, думается, проникаются подобным чувством заметно позже. Мой брат Фрэнк, остававшийся "хорошим мальчиком" целых пятнадцать лет, в конце концов заявил, что неспособен дальше выносить подобную жизнь, и спасся бегством, о чем я расскажу позже. Мой брат Фред проявлял покорность значительно дольше. Из нас троих он был самым "хорошим мальчиком" и все лучшие годы следовал заведенному порядку вещей.
Какой процент из тех, кто вынужден был обучаться на суконщика, добился хоть какого-нибудь успеха, я не знаю, как не знаю соответствующих статистических выкладок, но убежден, что убогая жизнь их была лишена и проблеска надежды. Карадок Ивенс, подобно мне, был суконщиком, и существование продавца в маленькой лавке, которое он описывает в своей книге "Нечем платить", верно во всех главных деталях. Он рассказывает о постоянных придирках, взаимном раздражении, маленьких поощрениях и таких же штрафах, об угодничестве и интригах, о беспросветной скуке, неуютных спальнях, постоянном недоедании, неожиданных увольнениях, ужасных периодах безработицы, когда одежда приходит в негодность, а деньги тают у тебя на глазах. В те дни не существовало пособия по безработице для уволенного приказчика. Плывешь по течению, и, если не удастся пристроиться в какую-нибудь другую лавку, тебя ждет полная нищета и попрошайничество на улице. Хайд оказался на редкость хорошим хозяином с точки зрения приказчика, это место было попросту несравнимо с лавкой Роджерса и Денайера, где мне приходилось жить в жалкой клетушке. И все же я вспоминаю эти два года неволи как самый беспросветный период своей жизни. Меня наняли на четыре года, но уже через два я решил взять свою судьбу в собственные руки. Я взбунтовался и заявил: будь что будет, а суконщиком я не останусь.
И это при том, что я не пережил самого худшего - не оставался без работы и не вкусил всех прелестей лавки, описанной Карадоком Ивенсом. Я знал обо всем этом только от братьев и от приказчиков, работавших у Хайда. Но что с самого начала меня убивало, так это монотонность и скука этой работы. Современное общество в ходе своего развития вынуждено будет как-то разрешить проблему людей, работающих в торговле; не знаю, каким путем оно пойдет, но убежден, что придется свести ее к найму на короткий срок, укороченному рабочему дню, частой перемене занятий, частым отпускам и специальному обучению, которое знакомило бы приказчика со всем, что касается продаваемых товаров и новшеств в этой области. Тогда человек становился бы за прилавок или работал на складе с ощущением, что он приносит пользу обществу; у него исчезли бы наплевательское отношение к своей профессии, вялость и раздражение, и он находил бы удовольствие в работе спорой и старался бы с огоньком исполнять свои обязанности.
Удивительно, насколько чужим и непонятным было для меня все, чем я занимался. Сначала меня определили в отдел хлопчатобумажных тканей, где я обнаружил огромное количество рулонов с непонятными названиями "бортовка", "турецкая саржа" и тому подобное, обилие серых и черных подкладок, разнообразнейшие отрезы фланели, столового полотна, салфеточного, скатертного, клеенку, холст и коленкор, дерюгу, тик и прочее, прочее. Откуда все это взялось, какая от всего этого польза, я понятия не имел, знал только, что все это появилось на свет, дабы отяготить мою жизнь. В этом хлопчатобумажном отделе были еще платяные ткани - набивные ситцы, сатин, крашеный лен, а также обивочные, - это было понятнее, но отталкивало ничуть не меньше. Я должен был содержать в порядке весь товар, разворачивать отрез и снова складывать после показа, отмерять кусок и скатывать остаток, и все это складыванье, скатыванье и заворачиванье требовало внимания, терпения и умения, а мне эти усилия были нож острый, и я так и не научился работать быстро и аккуратно. Трудно даже вообразить, какое коварство может проявлять кусок сатина, который все норовит свернуться вкривь и вкось, как трудно скатать суровое полотно, как непослушны толстые одеяла и как нелегко взобраться по узенькой приставной лесенке на верхнюю полку с неподъемными кусками кретона и уложить их так, чтобы меньший кусок обязательно лег на больший. В моем отделе были еще и тюлевые занавески. Их надо было разворачивать и держать, пока старший приказчик беседовал с покупателем. По мере того как груда занавесок росла, а покупатель желал посмотреть еще что-нибудь, безразличие, написанное на лице младшего продавца, все меньше могло скрыть бурю негодования и протеста, разгоравшихся при мысли, что скоро магазин закрывается, а ему еще надо все сложить и убрать.
В мои обязанности входила работа по складу, демонстрация товаров покупателям и уборка - на это уходила вся середина дня. Нас, учеников, поднимал неукоснительно в семь утра один из продавцов; он демонстративно проходил всю спальню с метлой, а на обратном пути стаскивал одеяла с тех, кто оставался в постели. Мы быстренько надевали старую одежонку, засовывали ночные рубашки в брюки и через четверть часа уже были в лавке, чтобы успеть протереть стекла, развернуть и разложить товар, смахнуть пыль, и все это до восьми. В восемь мы мчались наверх, чтобы успеть первыми к умывальнику, переодеться и в полдевятого получить на завтрак хлеб с маслом, а потом снова спуститься вниз. Затем мы убирали в витрине и торговом зале. Мне полагалось приносить товары для витрины и развешивать образцы тканей на медной проволоке над прилавком. Ежедневно или, во всяком случае, через день надо было еще обновлять витрину, где выставлялись костюмы, и я отправлялся на склад готового платья и приносил оттуда безголовые манекены, причем тащил их через весь магазин, избегая по дороге столкновений со стульями, газовыми горелками и своими собратьями. Еще я должен был следить, чтобы чашечки для булавок всегда были заполнены, а оберточная бумага для мелких покупок заготовлена и разглажена. Утомительное течение дня раз или два на часик-другой прерывалось, когда меня посылали в аналогичные лавки в Саутси, Портсмут и Лендпорт, чтобы доставить оттуда мотки лент или ткани, которых не оказалось у нас на складе, к тому же порой выпадала возможность отправиться в банк, чтобы снести туда наличность или принести оттуда мешочки с мелочью. Я затягивал сколько мог эти благословенные отлучки, но в половине двенадцатого или в лучшем случае в двенадцать лавка снова заглатывала меня, и некуда было деться до того, как в семь или в восемь, смотря по сезону, она закрывалась. Мне полагалось постоянно быть наготове для всякой подсобной работы. И вечно набиралась добрая сотня всяких дурацких дел - разложить получше товар, убрать его, принести, унести. Дела, прямо скажем, нетрудные, но очень уж скучные. А если не находилось ничего другого, я должен был смирно стоять за прилавком, поджидая покупателя, хотя поначалу меня к нему и не подпускали. Дни в Саутси тянулись бесконечно, все хотелось дождаться часа закрытия, зато потом до "отбоя" в половине одиннадцатого время мчалось как стрела.
За полчаса до закрытия мы в последний раз начинали все убирать, "закругляясь", но только в том случае, если в зале не было замешкавшегося покупателя. Когда ж и он уходил, дверь запиралась и продавцов отпускали домой, мы, ученики, выскакивали из-за прилавков с ведерками мокрого песка, разбрасывали его, усердно и торопливо подметали пол, в чем и состоял наш последний дневной ритуал. В полдевятого мы были уже наверху, свободные как птицы, ужинали хлебом с маслом и сыром и запивали все некрепким пивом. И так изо дня в день - по тринадцать часов! - за исключением среды, когда магазин закрывался в пять.
В одиннадцать утра нам полагался пятиминутный перерыв, и мы поднимались наверх за куском хлеба с маслом и, если мне память не изменяет, стаканом пива. Но, может быть, то было молоко или чай. Около часа дня у нас был обед, на который нам полагалось полчаса и еще десять минут на чай. Столовая у нас была просторная, светлая, находилась наверху и не шла ни в какое сравнение с берлогой Роджерса и Денайера, и жили мы, в отличие от Виндзора, не в убогой комнатенке, заставленной раскладушками, так что некуда было даже положить личные вещи, разве что распихать их по сундукам и чемоданам, а в помещении, разделенном высокими перегородками на небольшие кабинки, так что у каждого из нас был свой комод, зеркало, вешалки, стул и прочее. Для своего времени и для дела, которым он занимался, мистер Эдвин Хайд был на редкость цивилизованным нанимателем. У него была даже читальня с несколькими сотнями книг, о чем я скажу слово-другое чуть позже.