В результате мне удалось освоить весь спектр физических и биологических наук, освоить тщательно и глубоко, как того требовали письменные экзамены. Я проник в очень многое и с большой легкостью, но кое-что потребовало упорной зубрежки. Помнится, например, какие усилия пришлось мне приложить, чтобы по старому изданию "Анатомии" Кирка с его плохими гравюрами, иллюстрирующими устройство отдельных участков мозга, освоить анатомию всего нашего мыслительного аппарата. Понять связь между желудочками, нервными узлами и соединительными тканями не так уж трудно, если идти последовательно от эмбриональной фазы развития, но с ходу штурмовать развитое мозговое вещество - да к тому же при отсутствии наглядных пособий и невозможности выяснить непонятное, это уже другое дело. Еще я помню, как нелегко было уяснить себе с помощью диаграмм и рисунков эксперимент с маятником Фуко. А после гладкого введения в электричество я вступил в темный лес той части учебника Дешанеля, где речь шла об источниках энергии. Мое преувеличенное представление о собственной эрудиции уравновесилось сознанием, что на свете полно людей, которым ничего не стоит преодолеть препятствия, стоящие на моем пути.
Но во всяком случае, когда стали известны результаты экзаменов, я оказался достаточно подготовлен, чтобы собрать нужное количество отметок первой категории.
На беду хозяину, который был бы не прочь продержать своего раба лишний годик и выжать из него побольше, я сдал майские экзамены с таким блеском, что немедленно покинул Мидхерст.
Министерство образования было в это время не вполне удовлетворено уровнем естественнонаучных знаний в школах, рассеянных по всей стране, и задумало собрать эти разрозненные классы в единое учебное заведение, чтобы, взамен священников и латинистов, на которых оно опиралось ранее, выпускать хороших преподавателей научных дисциплин. Было решено провести экзамены и соответственно их результатам учредить некоторое количество мест для бесплатного обучения в Нормальной научной школе в Южном Кенсингтоне со стипендией - гинея в неделю - на период вступительной сессии и проездом за казенный счет в вагоне второго класса. Я прочитал эту официальную бумагу с некоторым недоверием, заполнил с трепетом, втайне от всех, графы анкеты, и немедленно был принят как "учитель-практикант" на годичный курс биологии у профессора Хаксли - великого профессора Хаксли, чье имя мелькало в газетах и который был славен по всему белому свету.
Байет разделил мое удивление, но никак не восторг.
Совсем незадолго до этого я появился в Мидхерсте счастливым, но еще помнящим недавнее отчаянье беглецом из торгового рабства; теперь я покидал его овеянный славой. Летние каникулы я провел частью в Ап-парке, частью же с моим отцом в Бромли; я был уже не тем неприкаянным подростком, который, придя с натертыми ногами из Портсмута в Ап-парк, в отчаянье грозил самоубийством. Моя мать не пожелала омрачать мое счастье, но все же не сумела скрыть от меня, что слышала о профессоре Хаксли как о непримиримом безбожнике. Но когда я объяснил ей, что Хаксли - декан Нормальной школы, она успокоилась, поскольку никогда не слыхала о деканах-безбожниках.
Впоследствии мать узнала больше о деканах. Я уже имел случай рассказать о ее простодушной вере в Провидение, Отца Небесного и Спасителя, согласно которой она, сколько могла, строила свою жизнь и жизнь своей семьи. Я догадывался о том, как поубавилась ее религиозность после испытаний, выпавших на ее долю в Атлас-хаусе, и потери "бедненького котеночка". Какова бы ни была природа ее веры, но в результате, хоть и заметно ослабевшая, она оставалась при ней. Я помню, как рыдала мать, когда я, взбунтовавшись, явился из Саутси и заявил об отказе пройти конфирмацию, но, я думаю, ее отчаянье имело под собой скорее социальную, нежели религиозную подоплеку. Я назвал себя "атеистом", а это слово звучало для нее непотребным ругательством. "Дорогой мой! - воскликнула она. - Не произноси таких ужасных выражений!" Но потом как верная протестантка она нашла для себя некоторое утешение. "Это все-таки лучше, чем подчиниться папистам. В любом случае лучше".
Она никогда не говорила о своей вере, разве что повторяла избитые фразы, но последние следы этой веры мало-помалу исчезали. В конце жизни ум ее казался плоским и тусклым. Она, как и раньше, ходила в церковь, но, думаю, не вкладывала в свои молитвы ни страсти, ни души. Ее мечтания приобретали все меньшую определенность и все меньшую связь с реальными обстоятельствами жизни, они были как рябь на воде, которая успокаивается, превращаясь в серебристую гладь невозмутимой пустоты.
Идея бессмертия потеряла для нее свою непреложность, и, я думаю, перспектива воскресения из мертвых стала ей не так уж желанна, как дело слишком уж хлопотное. И здесь сыграл роль Томас Хаксли. После ее смерти я нашел в ее окантованной медью шкатулке для рукоделья пожелтевший листок бумаги, исписанный ее угловатым наклонным почерком:
Эти строки, сочиненные миссис Хаксли, были по просьбе покойного профессора Хаксли написаны на его могиле:
И если встреч не будет за порогом смерти,
И если ждет забвенье вас, молчание и мрак,
Не бойтесь, плачущие в ожидании сердцá:
В чертогах Господа Его возлюбленные спят,
И если пожелает Он, чтоб сон тот вечным был,
Да будет так.
4. Первое знакомство с Платоном и Генри Джорджем
Моей главной целью в Мидхерсте было впитывание знаний, которые могли бы пригодиться для экзаменов, но этим дело не ограничивалось. Теперь, когда мои религиозные сомнения разрешились и я пришел к своего рода деизму с его Первопричиной и Следствием, я осознал важность условий, пусть и не бесповоротно, но удерживавших меня в паутине определенных социальных отношений. Совершенно так же, как для меня явилось настоящим откровением, что католический собор в Портсмуте лишь мнимость, для меня стало открытием, что и Ап-парк - это мнимость, и лавок на улицах Мидхерста могло бы и не быть, как и фермеров и поденщиков в деревне. Земля в любом случае продолжала бы вращаться вокруг своей оси - существуй все это или сменись на что-то другое.
Я уже упомянул, что не помню точно, когда прочитал "Республику" Платона. Но это наверняка было до моей поездки в Лондон и в летнее время, поскольку мне запомнилось, как я лежал на травяном склоне перед искусственными, возведенными по моде XVIII века на вершине холма руинами башни, и любовался видом на Хартинг. Переведенные диалоги Платона были собраны под зеленым переплетом и, к счастью, лишены предисловия и комментариев. Они меня озадачили, заставили, продираясь сквозь них, листать книгу опять и опять, и только мало-помалу для меня прояснилось их огромное значение. Мне помогла в этом трудном занятии известная доля снобизма, во мне заключенная. Второй, правда куда менее значительной, книгой, которая тоже растревожила мой ум, стало шестипенсовое, в бумажной обложке издание "Прогресса и бедности" Генри Джорджа, которое я купил в газетном киоске в Мидхерсте. Оно было опубликовано какой-то налоговой организацией в качестве рекламной акции. Эти две книги дали толчок тому направлению мысли и потоку желаний, которые иначе бы угасли, не оставив следа.
Платон в особенности, чью могучую подспудную мысль я сумел различить за нагромождением скучных и не всегда понятных слов, во всяком случае, непонятных для меня, сыграл в моей жизни роль старшего брата, сильной рукой поднявшего меня на ноги и освободившего из темницы социального примиренчества и подчинения привычным условиям существования. Я не могу понять, почему христианство и институты власти позволили Платону сохранить его интеллектуальное влияние и вознесли его, как мне кажется, над Святым Павлом и Моисеем. Почему не попытались замолчать его имя? Я подозреваю, что даже догматики так и не смогли избавиться от смутных сомнений и в каждом поколении находились умы, чуткие к ясной и честной логике Платона и Аристотеля и предпочитавшие их великую философию путаным догматам Отцов Церкви. Вот он, этот великий человек, подобный олимпийским богам, перед которым всякий просвещенный ум и всякий клирик низко склоняли голову в искреннем или вынужденном поклоне, человек, создавший произведения, полные разрушительной силы и истинного бунтарства - куда там моим темным блужданиям! До сих пор мой спор с религией был хоть дерзким и бунтарским, но все же двойственным, тайным, как и отношение к социальной системе, в которой я вырос и к чьей морали приспособился. Теперь же я поднялся до открытого признания новых идей, пришедших ко мне от Платона. Главная из них состояла в идее целиком подчинить экономический индивидуализм общественным интересам. Это было моей первой встречей с коммунистическим идеалом. До этого частная собственность была для меня чем-то совершенно естественным, подобно тому, чем монархия и Церковь были для моей матери. Я был настолько поглощен моим восстанием против монархии и Бога, что не сумел увидеть, как частный собственник во всем преграждает мне путь, диктует, чем я могу воспользоваться и насладиться, а чем не могу. Теперь же, когда перед моими глазами предстала нарисованная Платоном картина совершенно по-иному устроенного общества и появилась возможность сравнивать одно с другим, я начал задаваться вопросом: "По какому праву что-то принадлежит ему, а не мне? Почему эти люди все забрали себе? Почему все стало их собственностью и они лишили меня всех возможностей еще до того, как я появился на свет?"
Книга Генри Джорджа выглядела как лабораторный опыт, призванный подтвердить общую теорию; она была достаточно плоской, и его выпад против накопления земельной собственности, незаконного роста никак не заработанной земельной ренты и призыв к единому налогообложению, которое пошло бы на пользу обществу в целом, выглядели проще простого. Выводы этой книги были доступны для понимания, и мне не составило труда развить их, несколько усложнив и добавив соображения, которые он упустил из виду. Это было все равно, как подвести связанные между собой математические примеры под общее правило. Не составляло труда перейти от утверждения Джорджа о неотчуждаемом праве всего общества на землю к еще более простой мысли о праве на земельную ренту и к расчету ее ставки. Я стал, если можно так выразиться, социалистом оскорбленных чувств - подобно миллионам моих ровесников в Европе и Америке. Нечто, мы не знали точно, что именно, но предпочитали называть это капиталистической системой с ее привычным характером отношений, неконтролируемой страстью к приобретательству, неравными возможностями, заедало наш век, о чем мы постепенно стали догадываться. Но по тем временам никто во всем мире не поднимался до мысли, что дело не в системе, а в ее отсутствии.
Только потом мне пришло в голову, что лишь по чистой случайности одни книги попадали нам в руки в Мидхерсте, а другие не попадали, почему до самого своего переезда в Лондон я даже и не слышал имени Карла Маркса. Я был домарксовским социалистом. Я читал кое-что о Роберте Оуэне, кажется в читальном зале в Саутси, где изучал вышеупомянутое энциклопедическое издание, в котором излагались также идеи "Утопии" Томаса Мора, но саму эту книгу я прочел много позже, так что мое мировоззрение питалось только первыми ростками социализма. Я был за новое общество, но мне казалось совершенно ненужным разобраться как следует в устройстве старого и только потом начать планировать новое. Мне представлялось, что, когда придут новые порядки, хаос исчезнет сам собой. Только после года или больше работы в Нормальной научной школе я столкнулся лицом к лицу с марксизмом, но к этому времени я был уже достаточно умственно вооружен, чтобы по достоинству оценить его заманчивую, туманную и опасную идею переделки мира на основе одной лишь злобы и разрушения, именуемых "классовой борьбой". Развалить капиталистическую систему (которая никогда не была системой) было для напыщенного, самонадеянного и коварного теоретика марксизма панацеей от всех зол. Его снобистская ненависть к буржуазии приобретала характер мании. Обвинять других и злиться, что все не так, - естественное побуждение всякого человека, попавшего в беду. Маркс обратился к самым низменным из человеческих инстинктов, предложив свою нечестную и претенциозную философию, и самые активные из обездоленных охотно за ним пошли. Марксизм не несет в себе избавления от царящей несправедливости и не является творческой силой. Перестройка человеческого общества неизбежна, она уже идет, а марксизм на ней паразитирует. Это ослабляющая разум эпидемия злобы, которой человечество оказалось подвержено в ходе сложной и трудной борьбы с обветшалым старым порядком на пути к его обновлению. Сегодня эта лихорадка трясет Россию. Нас же ждет истинная плодотворная революция, и все было бы куда легче, если бы Маркс не появился на свет.
К счастью, когда я бродил с Харрисом по пожелтелым аллеям и тенистым зеленым тропкам Мидхерста и делился с ним кипевшими у меня в голове мыслями о новом разумном обществе, которое, казалось, вот-вот придет, поскольку то, что ясно мне, должно проясниться и для всех остальных, я еще не подозревал об огромных разочарованиях, ждавших тех, кто уверовал в это общество. Мы - пара обтрепанных подростков в нескладно сидящей одежде - шли и говорили, говорили. У Харриса было серьезное лицо с точеным профилем краснокожего, и его участие в разговоре сводилось главным образом к тому, что он мне с рассудительным видом поддакивал. Или же он говорил: "В этом ты прав" и "А вот здесь я с тобой не согласен". Я рос "как на дрожжах", одежда вечно была мне коротковата, но, хотя вид у нас был не слишком-то презентабельный, положение спасали университетские шапочки с кисточкой, наподобие тех, что носили студенты Оксфорда или Кембриджа, они придавали нам, учителям грамматической школы, вид больших ученых.
Итак, с помощью Платона я приобрел представление об эре Разума, которая вот-вот должна была начаться. Не было человека, который больше меня верил в твердую поступь прогресса. Мне предстояло еще освоить элементарные правила поведения, я не имел понятия о том, как разнообразен ход человеческих мыслей и каких непохожих убеждений люди могут придерживаться. И я слыхом не слыхивал о такой заставляющей с собой считаться силе, как общественная инертность, я видел мир, каков он есть, я спустился с небес на землю, но взгляд мой был божественно бесхитростен: все, что было вокруг сложного, вскоре должно упроститься; исключения и неправильные глаголы должны подчиниться правилам, и все сведется к изъявительному наклонению. До социализма было рукой подать, а тогда все станут деятельны и счастливы.
Мой ум освободился, а взгляды приобрели здоровую простоту не только благодаря моему обращению к экономике. Меня также начали переполнять странные и возбуждающие мысли о сексуальной жизни. Сексуальные потребности росли во мне по мере того, как я становился смелее и крепче. Конечно, за прилавками в Саутси говорилось немало непристойностей, но, подобно грязной болтовне моих школьных товарищей в Бромли, в них было больше смешного и любопытного, нежели привлекательного. Они не вызывали желания, скорее отвлекали от него. Вся эта не совсем безобидная пачкотня никак не совмещалась в моем сознании с невинным флиртом с девушками-ученицами и женщинами из числа продавщиц, чему, как и галантным формам ухаживания, я научился среди своих кузин в Серли-Холле. Женщинам из отдела готового платья полагалось иметь хорошую фигуру; они слегка кокетничали с учениками и проявляли к ним сестринское внимание, чтобы при случае заполучить кавалера, но подобного рода отношения никогда не доходили до поцелуев и объятий. Насколько я помню, "хорошая фигура" в те времена подразумевала тесный корсет, подбитый ватой, и высокую грудь, все это называлось "классические формы", но никак не напоминало пышногрудых Венер и Британий, которые впервые пробудили во мне сексуальность. Раскованная нынешняя молодежь не может даже вообразить, как основательно - от высокого, на китовом усе, воротничка до оборок на подоле платья - были скрыты от мужских взоров тогдашние женщины и какое сопротивление вызывала обнаженная натура в искусстве. Мужчины ходили в мюзик-холлы, дабы просто увидеть женские руки, ноги и формы, но у меня не было на это денег.
Чтобы проникнуть за все эти защитные сооружения и увидеть живое женское тело, надо было познать физическую любовь, но ни в Саутси, ни в Мидхерсте я ни разу не влюбился. Мать-природа не оставляла меня в покое и раздевала для меня во сне одну девочку-ученицу, которая казалась мне хорошенькой, а также продавщицу из отдела готового платья, официально считавшуюся моей "названой сестрой", но эта старая греховодница Природа обставляла сновидения таким числом условностей, преувеличений, ненужных деталей, что, встречая свои жертвы наяву, я начинал еще больше стесняться, зажиматься и кривляться. К тому же в Саутси женщины жили в одном крыле здания, а мы, мужчины и юноши, в другом, под неусыпным наблюдением. Так что похищение сабинянок и разврат вряд ли были возможны. Раз или два в Саутси или в Портсмуте меня пытались зазвать проститутки, но шиллинг карманных денег в неделю не может служить материальной основой подобной любви. В Мидхерсте у меня вообще не было знакомых женщин. У миссис Уолтон были две взрослые дочери, но она была постоянно начеку относительно жильцов, и мелкая игра в карты со старшей, за что ей попадало от матери, была единственной нашей любовной игрой. Сколько бы природа ни вмешивалась, разукрашивая во сне наши отношения всеми цветами фантазии, в реальности они этим исчерпывались.
Однажды, впрочем, я продвинулся на шаг дальше к осуществлению своих желаний. Это было на Рождество в Ап-парке на танцах для прислуги, где собирались как старшие, так и младшие по званию. Там была кухонная девушка, которая с первого же взгляда показалась мне прехорошенькой, и я все танцевал и танцевал с ней, пока моя мать не догадалась приискать мне другую партнершу. Она была розовощекая, с влажными карими глазами и легко краснела. Ее звали Мэри, и так я к ней и обращался. Потом, в каком-то подвальном коридоре, ведущем к кухне (по-моему, я там ее подкараулил), она, прибежав, целовала меня и обнимала. Ничего большего между нами не было. Мы услышали, что кто-то идет по коридору, она в последний раз прижалась ко мне, поцеловала в губы и скрылась. Вот и все. На следующее утро я уже трясся в тележке по обледенелой дороге, ведущей к станции Роуленд-Касл, чтобы двинуться оттуда в Портсмут; это было еще затемно, а когда я в следующий раз приехал отдохнуть в Ап-парк, Мэри там уже не оказалось. Я никогда больше ее не видел, не смог узнать ее фамилии и куда она делась. Моя мать мне не сказала. Но я и сейчас чувствую, как бьется возле моей груди ее сердце, помню ее маленькую фигурку в легоньком желтом платьице, и кажется, что месяц-другой тому назад, когда я сидел за рулем своего автомобиля, я повстречал ее на Хемпширской дороге - бойкая такая, энергичная старушка.
Но после того случая я уже знал, что любовь - это не флирт и не грязь, и еще больше о ней возмечтал.