Опыт автобиографии - Уэллс Герберт Джордж 26 стр.


Впрочем, биография любого обитателя пухнувших на глазах больших городов девятнадцатого столетия, который пожелал бы соотнести историю своей жизни с историческим прошлым или предвидимым будущим, включит нечто подобное тому, что я рассказал о Лондоне - с его хаотичным и неуправляемым, подобно росту раковой опухоли, разрастанием. В этом отношении Нью-Йорк немногим отличался от Лондона, а доходные дома Санкт-Петербурга были и того хуже. От такого роста веет смертью, и трудно отделаться от опасения, что мир никогда не избавится от этого наследия прошлого. Нигде не принимались и до сих пор не принимаются в расчет интересы бесконечных и все более множащихся рядов служащих-профессионалов. Нигде не найти защиты от ловкачей - главной отравы идущего процесса - и их желания выколотить из вас сколько удастся. Земля в городах так дорога, что даже те, кто приносит обществу наибольшую пользу, вынуждены возвращаться с работы в дома, где из-за тесноты и дурных условий жизни им невозможно как следует отдохнуть, да и просто как следует выспаться.

В делах дядя Уильям понимал не больше, чем мой отец, да к тому же у него не было возможности подработать игрой в крикет. Он был суконщиком и, по словам моей матери, человеком оригинальным. Однажды я видел его, темноволосого мужчину с грустными глазами, обтрепанного и одетого во все черное. Холодным зимним вечером он приехал к нам в Атлас-хаус, перекусил с нами, потихоньку поговорил с моим отцом, оторвал от наших скудных средств полсоверена и уехал, чтобы вскоре помереть в лазарете работного дома. Он был женат на одной из двух сестер Кенди, дочерей мелкого хемпширского фермера; другая сестра так и не вышла замуж, и после смерти отца они с моей овдовевшей теткой погрузили свой скарб в фургон и, имея за душой всего несколько фунтов, переехали в Лондон, чтобы жить там, сдавая комнаты. Они решили поселиться в подвале, спать в передней кухне, а готовить в задней и обслуживать весь дом сверху донизу; столовую предполагалось сдать одному жильцу, гостиную - другому, а все спальни - каким-нибудь милым молодым людям или респектабельным девушкам; на это, считалось, они и просуществуют. Они не предвидели заранее, что мебель у них изотрется и что сами они износятся и изотрутся, так что год от года их комнаты и их обслуживание будут терять свою привлекательность. Они разделили судьбу бесчисленных вдов, старых слуг, сумевших "что-то сберечь" на черный день, жен мелких служащих, желавших хоть как-то помочь мужьям, и огромного числа неприметных немолодых женщин, лондонских квартирных хозяек, которые так безжалостно осмеяны в популярных романах. У более удачливых домохозяек, сдававших комнаты, была еще прислуга для черной работы, чтобы скрести и таскать, но моя тетка и ее сестра принадлежали к тем нищим, у кого слуг нет.

Когда кузина Дженни Галл перед моим отъездом с прежней квартиры пригласила меня субботним вечером на чай с тостами на Юстон-роуд, моя тетка и ее сестра приоделись для приема гостей - совсем как моя мать в Ап-парке - в чепчики и переднички, но они все равно показались мне не слишком опрятными, да они, бедняжки, и были такими, даже в сравнении с моей матерью в самые ее трудные дни в Атлас-хаусе. А как им было выглядеть иначе в доме, который сверху донизу топился углем, так что им постоянно приходилось таскать эти ведерки (шесть пенсов за ведерко) для своих постояльцев, вытирать пыль, мыть полы, выносить помои и золу? Мэри была маленькая ясноглазая женщина, с самого начала показавшаяся мне приветливой и милой; сестра была крупнее, глаза у нее были маленькие, а в профиль она немного напоминала попугая; разговаривала она рассудительно и производила впечатление мрачноватое; к тому же она имела склонность судить и осуждать. В то время как мы сидели и чинно беседовали, в комнату вошла темноглазая девушка примерно моего возраста и остановилась, застенчиво глядя на нас; на ней было хорошенькое платье простого покроя в модном тогда "художественном стиле". У нее было серьезное и милое лицо, хорошо очерченный овал, брови широкие, губы, подбородок и шея на редкость красивые. Она оказалась моей кузиной Изабеллой, на которой мне затем суждено было жениться.

Было условлено, что мне отведут одну из верхних комнат, а заниматься я буду по вечерам в передней кухне, при свете газового рожка. Комната была вся заставлена, по стенам - книжные полки, еще этажерка и пианино, на котором моя кузина по временам не очень искусно играла несколько разученных ею мелодий. Моя тетка штопала чулки, ее сестра недовольно просматривала счета, а иногда мы играли в вист, и за этим занятием мисс Кенди, она же тетя Арабелла, выглядела в точности как миссис Бетл у Лэма. Ее раздражало то, как играет сестра. "Ну, я сглупила", - говорила тетя Мэри, предвидя ее упреки. "А ты не глупи, Мэри", - отвечала тетя Белла. Они говорили так друг другу с самого детства - с пятидесятых годов прошлого века.

Когда верхние жильцы отсутствовали или комнаты эти вообще пустовали, мы перемещались вечерами в гостиную или столовую. Если мне нужно было сосредоточиться, я поднимался к себе в спальню и работал при свече, часто в пальто, завернув ноги в чистое белье и засунув их, чтобы спрятать от дующего по полу сквозняка, в нижний ящик комода.

Большинство жильцов я забыл. Помню студентку из университетского колледжа, которая несколько лет снимала гостиную, и немку из столовой, чьи гости вызывали придирчивое любопытство тети Беллы. Среди них были мужчины, да к тому же иностранцы. "Нас это не касается", - туманно говорила тетя Арабелла, но дальше в проблему не углублялась.

На верхнем этаже жил старый бедный священник с женой; она вскоре умерла, и он последовал за ней. У него либо никогда не было прихода, либо он его потерял, так что жил на случайные заработки, иногда по праздникам или в обычные дни "сослуживая" постоянному пастырю. Так он и существовал до тех пор, пока один легкомысленный человек не послал за ним зимой на железнодорожную станцию открытую коляску и он не схватил воспаление легких. Очевидно, он пережил всех своих друзей, или они просто не объявлялись; он умер, не оставив завещания и, по сути дела, без гроша в кармане, и только мы с теткой сырым ветреным утром проводили его на Хайгетское кладбище; при нас его и опустили в могилу. Еще один отверженный из духовного сословия, старик, у которого капало из носу, торопливо прочел отходную. Я тогда впервые присутствовал на похоронах. Никогда бы не подумал, что священник может окончить свои дни столь бесславно и что Церковь может оказаться столь бессердечной к своим служителям. Церковь предстала передо мной тогда в новом свете. Моя маленькая тетка была его единственным кредитором и душеприказчиком, и, когда доктору было уплачено, старик остался еще всем должен.

Я прожил в доме под номером 181 по Юстон-роуд до конца моих студенческих дней. Изо дня в день во время сессии, если только я не вставал слишком поздно, я отправлялся в Южный Кенсингтон. Я шел с Изабеллой боковыми улицами к началу Риджент-стрит, где она работала ретушером у фотографа; там мы прощались на целый день, и я шел по Оксфорд-стрит до самой Мраморной арки и оттуда, через парк, на Эксибишн-роуд. Если я опаздывал, то уже не провожал Изабеллу, а ехал на поезде за три с половиной пенса с Говер-стрит (эту станцию сейчас называют Юстон-сквер) до Праед-стрит. И как только я попадал на Эксибишн-роуд, Юстон-роуд улетучивалась из моей памяти и студенческая жизнь вступала в свои права в качестве отдельной и особой части моего существования. Я снова думал о световых годах и геологических эпохах и о том, как прекрасно будет, когда придет долгожданный социализм и уйдет в прошлое нищета, жизнь раздвинет свои границы, приобретет большее достоинство и во всем мире воссияет солнце.

7. Сердечная страсть

Мне бы хотелось, чтобы перед глазами читателя предстала наконец моя физическая сущность и он увидел, как я выглядел к тому времени, когда покинул Южный Кенсингтон. Я пять глав посвятил рассказу о том, как складывалась в моей голове картина внешнего мира, теперь же мне предстоит живописать то, на каких плечах держалась эта голова, какое тело снабжало ее кровью и послушно ей служило. К 1887 году я превратился в настоящий скелет. Во мне было пять футов роста, а весил я меньше восьми стоунов. Тогда как по расчетам мне положено было весить девять стоунов и одиннадцать фунтов, мой вес приближался к семи стоунам, да и то в одежде. Ну, а одежда была изрядно потрепана. Мой костюм не привлекал восторженных взглядов даже при том, что я носил целлулоидный воротничок - изобретение, сейчас, к счастью, забытое. Он был глянцевитый и словно прорезиненный, но, главное, его не надо было стирать и за это платить. Достаточно было почистить его на сон грядущий с помощью мыла и губки, и утром он был как новенький. Однако со временем он покрывался налетом наподобие зубного камня. Стоит попутно заметить, что восьмидесятые годы в этом смысле отличались от сегодняшних дней; тогда кенсингтонскому студенту и в голову бы не пришло, даже если он был очень беден, появиться в аудитории или лаборатории иначе как в белом воротничке или, во всяком случае, в чем-то на него похожем. Сейчас, по-моему, добрая половина студентов ходит просто с распахнутым воротом. Многие из нас, все педагоги и лаборанты носили к тому же цилиндры.

Я был таким тощим просто потому, что постоянно недоедал. Утром перед прогулкой на три мили я второпях съедал яйцо всмятку и тост, а после пяти, когда возвращался из колледжа, получал чай с бутербродом и на ужин хлеб с сыром. Большую часть дня я был так занят (учебой и прочими моими интеллектуальными занятиями), что ни на что другое просто не обращал внимания, но на третий год обучения мне как-то случилось посмотреть на себя критическим взглядом. Зеркало, висевшее в спальне, дало мне возможность неприязненно оглядеть свое тело и сравнить себя с Аполлонами и Меркуриями в Музее изобразительных искусств. Нетрудно было заметить впадины под ключицами, торчащие ребра, а мышцы на руках и ногах вообще производили жалкое впечатление. Я не догадывался, что это всего-навсего следствие недоедания и отсутствия физических упражнений, и решил тогда, что с фигурой мне не повезло и, видно, ничего с этим не поделаешь. Я пришел к выводу, что безобразен, и тайное это знание было совершенно непереносимо, как, вероятно, непереносимо оно было бы для большинства молодых мужчин и женщин. А ведь в тайных уголках моей души гнездилась мечта о прекрасном теле, потому что как иначе любить? И если я посмеивался над собой в разговорах с друзьями, в письмах и карикатурах, где я изображал себя невероятно худым и неряшливым, то лишь для того, чтобы скрывать засевшее во мне чувство стыда. С каждым годом сексуальность моя возрастала, а с ней вместе росло и желание быть физически привлекательным и крепким. Не берусь судить, насколько я в этом смысле составляю исключение, но я не воспринимал любовь иначе, чем тяготение друг к другу двух тел - мужского и женского, и тела эти должны были обладать всеми свойствами красоты. Все прочее - привходящие обстоятельства. Они могут быть разными: прекрасными - тогда мы говорим о любви; не очень - тогда мы говорим о приключении, бывает, правда, что понятия эти соединяются. Думаю, так дело обстоит в девяти случаях из десяти, и это так же естественно, как чувство голода или жажды.

Непрезентабельная моя наружность, выступавшие ключицы и торчавшие лопатки не снижали накала моих страстных желаний. Конечно, понимание своих недостатков диктовало мне какие-то внутренние запреты, порождало щепетильность, столь же естественную, как первые любовные порывы, и делало меня сверх меры застенчивым, однако сдерживать желание еще не значит его ослабить. К тому же у меня существовали тогда совсем иные, интеллектуальные притязания, я хотел состояться как ученый, во мне и созрела потребность служить обществу, выразившаяся в моих социалистических убеждениях, я стремился, не всегда удачно, укрыться во всем этом, на время спрятаться здесь от иных более насущных и сугубо личных желаний.

Прекрасные девушки и женщины не встречаются на каждом шагу бедному лондонскому студенту. Он чаще сталкивается с модистками или продавщицами в мануфактурных лавках. В лабораториях и на занятиях некоторые девушки-студентки выказывали расположение ко мне, но своим поведением и одеждой они всячески демонстрировали, что секс им безразличен. Интерес к сексу не скрывали только художницы, но мы видели их лишь изредка во время коротких посещений Музея изобразительных искусств, который был чем-то вроде нейтральной полосы между нами и Колледжем искусств. По пути домой на Юстон-роуд я разглядывал женщин на улицах, особенно на Оксфорд-стрит и Риджент-стрит, и порою в свете витрин они так поражали меня своей красотой, что все во мне вспыхивало. Вспоминалась Эллен Терри в бликах солнца на лужайке в Серли-Холле. Я видел какую-нибудь прекрасную наездницу на Роу или девушку, прогуливающую собаку в парке. Они были так же недоступны, как обнаженные женщины скульптора Чентри.

Все эти подавленные чувства и физические потребности практически неизбежно сосредоточились на одном лице, которое было мне всего понятнее и ближе, - на моей кузине Изабелле. У нас с самого начала возникло ощущение родства, которое, несмотря на все наши ссоры, женитьбу и развод, делало нас добрыми друзьями, сохранившими доверительность отношений до самого конца ее жизни, правда, я думаю, что нам с первой встречи лучше было бы оставаться братом и сестрой, тогда как ближайшее соседство, уединенная жизнь и необходимость навязали нам роль любовников, достаточно, надо сказать, невинных. Она была очень привлекательна, воспитанна, добра, обладала твердым характером, и с ее помощью я избавился от многих своих навязчивых страхов. Еще раз хочу повторить: я был ей предан, и она была предана мне. Мы были союзниками, вдохновенно готовыми вместе завоевать мир. Что ни говори, но мы были по-своему великолепны. Она делала все возможное, чтобы идти со мной в ногу, хотя внутренний голос твердил ей, что все это пустое. И когда только нам удавалось ускользнуть от присмотра тети Беллы, мы начинали целоваться и обниматься. Тетя Мэри нас не смущала, она с первого дня меня приняла.

Через провал полустолетия я смотрю с удивительной отстраненностью и в то же время с большой симпатией на этих двух обитателей Лондона, гуляющих по городу, секретничающих в полумраке лестничной клетки, обнимающихся там на площадке. Изабелла носила простые платья прерафаэлитских фасонов. Они и сейчас показались бы нам изящными, даже при том, что рукава были слишком широкие, не облегающие, а воротник скрывал привлекательную шею. Зимой она ходила в пелерине, а шляпки у нее обычно были бархатные, похожие на те, что носили еще в чинквеченто.

Разоблачившись вам в назидание, я теперь прикрою одеждой самые вопиющие свои физические недостатки. Одежда у меня была изрядно потрепана, но весьма респектабельна; я носил двухцветный костюм, а зимой серое пальто. Воротничок был белый, хоть и целлулоидный, а на голове у меня красовался котелок. Мягкие фетровые шляпы появились много позже, а ходить в кепке в тогдашнем Лондоне считалось верхом неприличия. В наше время принято было иметь выходной костюм. По воскресеньям мы торжественно надевали все самое лучшее и шли на прогулку в Риджент-парк или заходили в церковь или картинную галерею, когда она была открыта, или посещали какое-нибудь собрание; в подобных случаях я надевал сюртук и цилиндр.

Моя страсть к деталям побудила меня тщательно и не жалея времени проследить историю пика и падения цилиндра как головного убора в тех его последовательных вариациях, что украшали мою голову. Они служат такими же приметами эпохи, как те развалюхи, в которых я провел первую половину жизни, и отмечают разрозненные этапы моего человеческого и научного становления. В неспокойном уме какого-нибудь психоаналитика эти цилиндры могут получать любопытнейшее психологическое наполнение и обозначать некие стадии борьбы человеческого ума и освоения им мирового пространства. Они были предметом свободного выбора, но тем самым и более показательной приметой индивидуального сознания, чем тюрбаны, фески, парики и прочие головные уборы, пережившие многие поколения. А историю пика и падения цилиндра предстоит еще написать. Когда я родился, цилиндр уже миновал пик своего торжества; крикетисты больше не играли в цилиндрах, хотя мой отец с этого начинал; впрочем, мне казалось вполне естественным гулять с моей кузиной по воскресеньям в подобном головном уборе. Половина молодых людей, которых я встречал в этот день, щеголяли в таких же блестящих цилиндрах. В Сити и Уэст-Энде в будни практически невозможно было встретить человека в ином головном уборе. Улицы повторяли моду, взятую с крыш у трубочистов. Помнится, я приобрел свой первый цилиндр на второй год работы в Саутси и тогда же - свой первый сюртук и фрак. Не помню, был ли это тот самый цилиндр, который я носил в Лондоне. Если да, то именно он умер естественной смертью в 1891 году в присутствии Фрэнка Харриса, редактора "Фортнайтли ревью", о чем я расскажу в свое время. По-моему, я тогда купил новый, чтобы пойти в нем на похороны, третий же отметил своим появлением предвоенный период моей социальной стабилизации. Я ходил в нем на выставку картин на Бонд-стрит и в Академию. Потом он стал реквизитом для шарад, разыгрываемых моими сыновьями в Истон-Глиб. С тех пор я больше не ношу цилиндров.

Цилиндр был знаком принятия существующих социальных порядков, что и делает этот головной убор моих студенческих лет таким показательным. Это был некий символ полного подчинения системе социальных условностей. Во всяком случае для меня он не был простым следованием моде. Мой первый цилиндр, на который я копил деньги, олицетворял мое стремление подняться наверх и был куплен потому, что его следовало носить.

Гуляя с кузиной по аллеям вокруг клумб Риджент-парка - они были яркие, веселые, но все же не такие прекрасные, как сейчас, - я увлеченно говорил об атеизме и агностицизме, республиканстве, социальной революции, об освобождающей силе искусства, о мальтузианстве, свободной любви и на прочие либеральные темы. Но одет я был во фрак, и на голове у меня был цилиндр. Умом я опережал себя как реальное существо, устремляясь в сады Утопии.

Моя же кузина, столь же прямодушная и честная, сколь хорошенькая и здравомыслящая, в то время просто прогуливалась по парку в лучшем, что могла надеть в воскресный день.

Назад Дальше