Джонатан Свифт. Его жизнь и литературная деятельность - Валентин Яковенко 11 стр.


Курциуса, спрыгнувшего в бездну, можно рассматривать и как героя, и как сумасшедшего. Беснующийся, богохульствующий буйный больной Бедлама вполне пригоден для того, чтоб командовать драгунами; а суетливый, горластый, бормочущий бессвязные речи будет как раз на месте в Вестминстере; важного, вечно носящегося со своими мнениями и видящего хорошо лишь в потемках посадите председательствовать в собраниях диссидентов… Да, тут неисчерпаемый сырой материал, из которого могут получиться дельные и выдающиеся администраторы, придворные, полководцы, короли… Мы все – сумасшедшие, и счастливы настолько лишь, насколько сумасшедшие. Чем ближе подходим мы к истине, тем больше убеждаемся, что действительность отвратительна. Таким же образом Свифт бичует науку, разум, издевается над философами, писателями, комментаторами, объявляет, что намерен сам написать "Всеобщую историю ушей", "Панегирик цифре 3" и так далее. Одним словом, самые едкие сарказмы сыплются без счета на все и всех.

Эти отступления прерывают главную нить рассказа – отважное и неотразимое нападение на педантизм и скудоумие, принимающих формы различных теологических систем.

Отец, умирая, оставляет трем своим сыновьям, Питеру, Мартину и Джону, по новому кафтану и в завещании дает подробные наставления, как дети должны обращаться с этой неизнашиваемой одеждой. Некоторое время братья строго исполняют завет отца, но, поселившись в городе, мало-помалу начинают отступать от него, усваивают городские нравы, поддаются обаянию герцогини d'Argent, мадам de Grand Titres, графини d'Orgueil, ведут светскую жизнь, содержат любовниц, дерутся на дуэлях и так далее. Между тем возникает секта, возвещающая учение об одежде как основе всякого бытия, жизни, движения. Братья чувствуют себя в затруднительном положении: в силу отцовского завещания они не могут приспособлять свою поношенную и загрязненную одежду к требованиям моды. И вот они начинают ухищряться в толкованиях завещания и в его сокровенном смысле находят то, что им нужно. Так, например, в моду вошла серебряная бахрома на платье. Братья бросились к завещанию отца и к величайшему своему удивлению прочли там следующие слова: "Нет, к этому я строго приказываю трем моим поименованным сыновьям ни под каким видом не носить серебряной бахромы вокруг означенных одежд их". Братья были поражены и опечалены, но тот из них, к которому они часто обращались в затруднительных случаях, так как он обладал лучшей эрудицией и большими критическими способностями, скоро нашелся и заявил, что благодаря открытию, сделанному им у одного из авторов (имени он не станет называть), слово бахрома, написанное в завещании, значит также рукоятка метлы, и в этом именно смысле должно понимать его в данном случае. Один из братьев не удовлетворился, однако, таким объяснением, заметив, что эпитет "серебряная", по его скромному разумению, по крайней мере в обыденном языке, не прилагается к ручке метлы; ему ответили, что эпитет этот следует понимать в аллегорическом и мифологическом смысле. Тогда он продолжал возражать: с какой стати наш отец стал бы запрещать нам носить на платьях рукоятку метлы? Такое запрещение представляется нелепым и неестественным. Но тут его тотчас же остановили, так как он отзывался без должного уважения о таинстве, которое, вероятно, было очень полезно и имело глубокое значение. Благодаря таким ухищрениям братья совершенно свободно обходят завещание. Наконец брату-схоласту наскучило придумывать толкования, и он прячет завещание в надежный ящик. С этих пор уже ничто не сдерживает его; он становится все богаче и знатнее, надевает себе на голову разом три шляпы, привязывает к поясу огромную связку ключей и даже заставляет целовать себе ногу. В конце концов братья ссорятся; Мартин и Джон, возмущенные высокомерным обращением Питера и убедившись, что он обманывает их самым наглым образом, бегут от него. Они решаются исправить свои прегрешения и возвратиться к простоте, предписываемой завещанием. При этом Джон в порыве усердия срывает со своего кафтана галуны, бахрому, ленты и другие украшения с таким усердием, что кафтан превращается в одни лохмотья. Мартин оказался благоразумнее: убедившись, что многих украшений нельзя спороть без того, чтобы не разорвать кафтан, он оставляет их. Джон не доволен Мартином, убеждает его поступить более решительно и, когда это не удается, со смертельною ненавистью в сердце оставляет его. Он ни на минуту не расстается с отцовским завещанием и, в конце концов, превращает его во что ему, заблагорассудится: когда он отправляется спать, он делает из него ночной колпак; когда идет дождь, он превращает его в зонтик и так далее. В свой злобе к Мартину Джон обнаруживает готовность даже примириться с Питером; но тут был издан декрет об аресте Питера, и Джон отказался от своего безрассудного намерения. Последующие приключения Джона рассказчик, к сожалению, забыл. Смысл сказки понятен: Питер – это католицизм; Мартин – протестантизм, англиканская церковь; Джон – кальвинизм, английские сектанты, диссиденты.

В целом, "Сказка о бочке", касаясь различных религиозных вероучений, существующих в Западной Европе, затрагивает глубочайшие чувства человека. Бесстрашно распластывает их Свифт на анатомическом столе и при помощи своего беспощадного скальпеля вскрывает и рассекает один за другим нагноения, болезненные наросты и вообще всевозможные отложения человеческих суеверий. Она написана, когда Свифт не принимал еще горячего участия в партийной борьбе, не был, следовательно, поглощен партийными страстями, и представляет поэтому свободное, не связанное никакими условностями, выражение его действительных мыслей. Впоследствии, когда "Сказке", получившая громадную известность, служила ему большой помехой в устройстве личной карьеры, он пытался было оправдаться, доказывая, что она вовсе не заключает в себе нападок на англиканскую церковь, но вряд ли это так на самом деле. Действительно, Свифт до конца жизни оставался ревностным приверженцем англиканской церкви, но он поддерживал ее просто как полезное государственное учреждение, и в "Сказке" имеет с нею дело как с верованием.

"Путешествия Гулливера" появились 30 лет спустя после "Сказки". Годы эти прошли в деятельной и разнообразной жизни. Свифт приходил в столкновения с массой людей и завязывал с ними более или менее интимные отношения; он до известной степени направлял деятельность государственной машины и потому имел возможность прекрасно изучить силы, приводящие ее в движение. Людей и учреждения он знал теперь до тонкостей, редко кому доступных. Вместе с тем обострилось и его негодование, частью в силу того, что он лучше узнал людей, частью в силу личных тяжелых испытаний и неудач. Таким образом, "Путешествия Гулливера" являются результатом громадной опытности и полной зрелости его сатирического гения. Содержание их шире содержания "Сказки", а негодующий смех – злее, резче, беспощаднее и достигает местами такой высоты, на которой, кажется, гнев пожирает сам себя. "Путешествия" свои Свифт обдумывал в течение долгого времени и писал их постепенно. Первоначально в кругу близких друзей Свифта – Попа, Арбэтнота, образовавших "клуб писак", зародилась мысль написать сообща сатиру в виде мемуаров, осмеивающую педанта, мнящего себя всезнающим. Затея эта не была осуществлена, но она дала толчок Свифту, который и принялся за работу в годы своего "изгнания". В 1726 году он привез рукопись в Лондон и здесь передал ее издателю секретно, не обнаруживая своего авторства, так как опасался преследования со стороны правительства. Впрочем, ближайшие друзья его, как это видно из переписки, знали раньше о его работе; поэтому секрет, по крайней мере, среди общего круга знакомых, был тотчас же разоблачен. Книга имела необычайный успех; она выдержала подряд несколько изданий. Ею зачитывались все, без различия возрастов, пола, положения. Мало того, – прошло более чем полтора века, но она нисколько не утратила своего интереса, переведена на все литературные языки и стала одной из первых детских книг, несмотря на то, что написана "мизантропом" и притом в отчаянно "мизантропическом" духе. Страшное противоречие, нисколько, впрочем, не смущающее тех, кто толкует о грязном и ужасающем человеконенавистничестве излюбленного детьми писателя.

Мы не станем излагать здесь общей фабулы "путешествий", делающей их для детей столь занимательными, и указывать на особенности слога и тона самого повествования – все это достаточно общеизвестно; мы остановимся лишь на вопросе, каково содержание этой сатиры и какие цели преследует она. Сам Свифт дает вполне определенный ответ на этот вопрос. В письме к Попу он пишет: "Я ненавижу всем сердцем и презираю это животное, именующееся человеком, хотя я горячо люблю Джона, Петра, Томаса и так далее. На такой-то великой основе мизантропии зиждется все издание моих путешествий… Если бы в мире можно было насчитать только двенадцать Арбэтнотов, я сжег бы свою книгу". Подобные же мысли высказывает он и в письме к Шеридану: "Ожидайте от человека не больше того, на что такое животное способно, и вы тогда ежедневно станете убеждаться, что мое описание йеху более соответствует действительности, чем это кажется". Затем он говорит, что на каждого человека следует смотреть как на негодяя и относиться к нему как к таковому. Чего же определеннее? Несомненно, Свифт – гнусный мизантроп, а его книга – тяжкое преступление против человечества. Но не торопитесь. Послушайте, что тот же Свифт пишет в прелестном "Письме капитана Гулливера к своему двоюродному брату Симпеону", – письме, приложенном к "Путешествиям". "Вот уже шесть месяцев прошло со времени выхода моей книги, – говорит он с негодованием, – а я не только не вижу прекращения всевозможных злоупотреблений и пороков – по крайней мере, на этом маленьком острове чего я мог ожидать – но не могу даже нигде прочесть, чтобы моя книга произвела хотя бы в одном случае действие, соответствующее моим намерениям!.." Каковы же эти его намерения? "Я ждал, – продолжает он дальше, – чтобы вы известили меня: прекратились ли партийные счеты и интриги; стали ли судьи более сведущими и справедливыми, защитники более честными и умеренными; изменилась ли всецело система воспитания аристократической молодежи; изгнаны ли врачи; стала ли женщина… более добродетельной, целомудренной, правдивой и разумной; упразднены ли совершенно и сметены ли прочь с лица земли дворцы и приемные залы великих министров, вознаграждены ли по заслугам ум, достоинство и знание; осуждены ли все позорящие печатное слово… на то, чтобы питаться только бумагой и утолять жажду только чернилами? На эти и тысячи им подобных преобразований я сильно рассчитывал… действительно, все они составляют прямой вывод из правил, преподанных в моей книге". Прилично ли мизантропу говорить такие слова? Не показывают ли его "тысячи" всевозможных преобразований, что он – величайший оптимист? Но как же примирить все это с его собственными словами о ненависти к людям – о мизантропии? Во-первых, не подходите к Свифту с обыденными шаблонами: его искренность необычайна; то, что все другие старательно скрывают, он выпячивает изо всех сил на показ каждому; боясь быть недостаточно искренним, он утрирует свою искренность. Во-вторых, Свифт был несомненно глубоко несчастным человеком; я не говорю только о личных несчастиях; муза гнева, saeva indignatio, не дарит ласками и улыбками; естественно, что Свифт с особенной рельефностью и исключительностью подчеркивает все то, что вызывает негодование. В третьих, "мизантропия", как и пессимизм, очень часто является лишь обратной стороной глубокого оптимизма, не только очень часто, – это его, можно сказать, почти неразлучный спутник. Бывают исключительные любвеобильные натуры, но они очень редки. В большинстве случаев, кто сильно любит, тот и глубоко ненавидит все то, что позорит эту любовь. С этой точки зрения мизантропия Свифта не представляет ничего загадочного, и его "Путешествия Гулливера", даже включительно с их омерзительными йеху, составляют необходимую дополнительную часть к разным утопиям, это, в своем роде, – утопия, вывернутая наизнанку. И Свифт не мог бы написать их, если бы его не воодушевляла мечта о лучшем будущем человечества.

В первых двух путешествиях – в Лиллипутию (карлики) и в Бробдингнег (великаны) – сатира носит преимущественно политический характер; она полна намеков на современные Свифту события и лица; но вместе с тем она имеет непреходящее и всеобщее значение, так как недостатки, осмеиваемые в ней, вовсе не временного и не случайного происхождения. Здесь развертывается перед вами пестрая картина: короли, придворная жизнь, интриги, министры, партии, партийные счеты, политические преследования, религиозные распри, войны, наконец, вообще нравы, – всему этому дается надлежащая оценка. Много злобного смеху – но еще больше веселого, забавного юмора. Обыск Гулливера, тушение пожара во дворце, обвинительный акт против Горы-человека – все это неподражаемо. В Бробдингнеге тон становится серьезнее; политика занимает все еще главное место; король великанов, воплощение бесстрастно справедливого, народолюбивого короля, выслушав пересказ Гулливером истории Англии, замечает, что "история эта есть ничто иное, как масса заговоров, смут, убийств, смертей, революций и ссылок, и всего хуже, что все это является следствием жадности, партийности, лицемерия, вероломства, жестокости, ярости, ненависти, зависти, разврата, злобы и честолюбия". Суждения короля Бробдингнега и особенно коня-гуингнгма (в четвертом путешествии) во многом напоминают взгляды первых революционеров и их критику политических учреждений.

В третьем путешествии политика оттесняется на задний план; сатира обрушивается, главным образом, на ученых и изобретателей всякого рода; она становится все свирепей и свирепей. Веселого смеху здесь уже не слышно вовсе. Вы чувствуете одно сплошное и безграничное негодование. Свифт берет вас под руку и с полной невозмутимостью показывает вам свою портретную галерею. Вот ученый, восемь лет разрабатывающий "проект извлечения солнечных лучей из огурцов"; вот академик, занятый исследованиями о переработке человеческих экскрементов в те питательные вещества, из которых они образовались; вот физик, подготовляющий трактат о ковкости огня; вот слепой профессор, занимающийся составлением разных красок; вот профессор, разрабатывающий вопрос "о способе пахать землю при помощи свиней"; далее идут астроном, медик и так далее. Затем он переходит в спекулятивное отделение академии Лагадо и снова дает нам образцы ученых по части умозрительных знаний; затем к политическим прожектерам, где знакомит, между прочим, с любопытным проектом о примирении всяких партийных разногласий – следовательно, и об уничтожении крамолы. Для этого по его проекту "берут сотню предводителей каждой партии и распределяют их парами по росту, так, чтобы головы каждой пары находились на одной линии, затем два искусных оператора одновременно спиливают у каждой пары череп сверху до затылка таким образом, чтобы мозг разделился на две равные половины. Тогда, меняя отдельные части, прикладывают затылок с головы одного на голову другого и обратно". Причем он приводил следующие доводы в пользу своего проекта: "Две половины различного мозга, будучи сложены в одном черепе для решения между ними спорного вопроса, скоро придут к соглашению и произведут ту умеренность и то равновесие мыслей, которые так желательны для голов, воображающих себя призванными стоять на страже общественных движений и руководить ими". Осмеяв настоящее, Свифт принимается за прошедшее и вызывает тени умерших знаменитостей. Затем прочтите его описание приема во дворце Лоньяг: несмотря на всю фантастичность рассказа, вы чувствуете, что Свифт сражается вовсе не с ветряными мельницами… Но, что особенно поражает и производит страшно угнетающее впечатление в этом третьем путешествии, так это – струльдбруги, или бессмертные, в образе которых Свифт подвергает жестокому осмеянию столь свойственные людям желания о бесконечно продолжительной жизни.

Четвертое путешествие, путешествие в страну гуингнгмов (лошадей), представляет сатиру на человечество вообще, – это, как говорит Лесли Стивен, самая лучшая часть книги, самая сильная, но вместе с тем и наиболее тяжелая, наиболее отталкивающая. Действительно, она не оставляет, что называется, живого места в человечестве: все пригвождено к позорному столбу, все оплевано, все утоплено в зловонной грязи… Свифт срывает прочь покрывало скромности и показывает животные элементы человеческой природы во всей их обнаженной наготе; он признает их господствующими в человечестве и воплощает в образе йеху. Его собственное душевное состояние в это время совершенно напоминает состояние религиозных аскетов, старающихся возбуждать в себе отвращение к плоти путем сосредоточения своего внимания на разрушающемся, гниющем теле. У аскета есть свой идеал, во имя которого он так поступает, есть он и у Свифта: это – его гуингнгмы. Безграничная ненависть Свифта к гнету и насилию заставляет его рисовать эту мрачную до полного отчаяния картину человеческой низости. Но люди вообще предпочитают, чтобы им больше льстили, чем даже сочувствовали; им больше нравится человек, не замечающий их слабых сторон, чем тот, который видит их и сожалеет и печалится по поводу их". Непримиримая гордыня Свифта, помимо всего другого, никогда ни при каких обстоятельствах не позволяла ему становиться в такие угодливые отношения к людям. "Его неукротимый ум делает его неспособным примириться даже с необходимостью, заставляет бить лбом о стену, без всякой, конечно, надежды пробить ее…" Понятно поэтому, что для большинства людей, мнящих себя настоящими человеколюбцами, Свифт, как прямая противоположность им, представляется воплощенным человеконенавистником. Но мнить – не значит быть… "Путешествие к гуингнгмам" – это беспредельный гнев, полный скрытой страсти и огня, против жестокости, насилия и вообще животности, присущей человеческой природе.

Назад Дальше