– И представьте, – продолжал Анненков, – вернувшись в Россию, я еще больше, чем в Париже, удивился: в Петербурге увидел я, пожалуй, не меньший интерес к модным европейским философам. Не говорю о Фейербахе или Прудоне – этих совсем залистали, – так ведь даже малозаметные книжки, вроде "Икарии" Кабе, которую мало знают даже блузники в Париже, тоже умудряются достать.
– Читают, читают! – с удовлетворением подтвердил Белинский. – Но как не позавидовать Европе? Там всю мошенническую государственную систему обличают, а у нас, чтобы показать читателю хоть крупицу правды, надо всякие ширмы изобретать. Вот и пишешь о водевилях Александрийского театра или даже о грамматике, чтобы протащить между строк хоть какую-нибудь мыслишку. Впрочем, поживете с нами – сами увидите…
– Когда я переписывал в Риме "Мертвые души", я понимал, какую бурю поднимет в России эта книга. А сейчас с удивлением вижу: о Гоголе продолжают писать и спорить так, будто только вчера вышли в свет "Мертвые души".
– Так, думаю, будет не только сегодня или завтра, – отвечал Белинский. – Тут корень не только литературы нашей, но и общественной жизни. Благодаря Гоголю, хотел он этого или не хотел, поставлен важнейший вопрос: быть или не быть России царством мертвых душ?
…Собрание сочинений Гоголя должно было вскоре выйти в свет. Оно заканчивалось пьесой, о которой говорил Анненкову Белинский.
В "Театральном разъезде" автор комедии выходит на сцену, которая представляет сени театра, и выслушивает мнения зрителей, расходящихся после представления.
"Бодрей же в путь! – заключает пьесу автор, выслушав все суждения высокомерного невежества, все легкомысленные отзывы многоликой толпы. – И да не смутится душа от осуждений, не омрачись даже и тогда, если бы отказали ей в высоких движеньях и в святой любви к человечеству!"
Часть четвертая
Глава первая
Где бы ни странствовал Гоголь, мысли его несутся на родину.
"…для меня все, до последних мелочей, что ни делается на Руси, теперь стало необыкновенно дорого и близко". И опять: "Для меня давно уже мертво все, что окружает меня здесь, и глаза мои всего чаще смотрят только в Россию, и нет меры любви моей к ней".
А Россия так далека!
За окном живет привычной жизнью римская улица via Felice, слышится певучая итальянская речь. Николай Васильевич тоскует о других звуках. "Громада – русский язык! Наслаждение погрузиться во всю неизмеримость его и изловить чудные законы его".
Но из людей, говорящих на русском языке, живет в Риме рядом с Гоголем только неизлечимо больной поэт Николай Михайлович Языков, давно переживший прежнюю славу, да слуга Языкова, нянчащий прикованного к креслу барина.
Когда над Гастейном полились холодные дожди, а Гоголь заговорил о путешествии в Рим, Языков тоже поверил, что в вечном, сияющем городе его ждет исцеление.
И вот он, Рим! Та же via Felice, тот же дом № 126, та же квартира в третьем этаже, в которой Гоголь жил и раньше.
Прошло полгода с выхода "Мертвых душ", а вести, доходящие до автора, редки и случайны. Напрасно пишет Николай Васильевич друзьям и знакомым, чтобы слали ему журнальные статьи и мнения, высказанные людьми всяких званий. Пока мнения читателей еще свежи, автору важно каждое слово.
Но если и откликается кто-нибудь из друзей, каждого больше всего интересует вопрос: когда приготовит Николай Васильевич второй том "Мертвых душ"? А здесь скуп, как Плюшкин, становится на ответы Гоголь. Он может умереть с голоду, но не выдаст в свет незрелого, необдуманного творения.
Если же сам автор обращается к предстоящему труду, смятение объемлет его душу. Как несовершенно и неполно все до сих пор созданное им! А ведь поэма, когда он ее завершит, должна указать путь спасения всем и каждому. Следуя этим путем, преодолеют люди и нестроения жизни, причины которых кроются в их собственных несовершенствах и слабостях. Вот когда повторит автор "Мертвых душ" великое слово: "вперед"!
В первой части поэмы он самонадеянно бросил этот клич, сам не зная пути к будущему. Теперь, умудренный подвигом воспитания собственной души, он подвигнет соотечественников на путь нравственного возрождения и убережет их от разрушительного вихря, носящегося над Западной Европой.
Вихрь этот, поднявшись когда-то в мятежной Франции, чувствуется повсюду, даже в Риме, во владениях католического первосвященника. Правда, в римских церквах идут торжественные богослужения, по улицам движутся священные процессии, звучат гимны богу, и сам папа римский, являясь в окне своего дворца, посылает благословение коленопреклоненной толпе. Иностранцы стекаются в Рим на эти пышные зрелища и, может быть, даже не подозревают, что монах-первосвященник, щедро раздающий благословения, столь же ревностно наполняет тюрьмы вольнодумцами, которые всем молитвам предпочитают заветное слово – свобода! Итальянцы хотят быть итальянцами. Они не хотят нести иго чужеземных завоевателей. Римляне, отданные во власть монаху-первосвященнику, не хотят быть подданными папы римского.
Конечно, когда в переполненных храмах совершаются торжественные богослужения, а по улицам идут церковные процессии и к лазурному небу возносятся гимны богу, трудно увидеть подспудную жизнь Италии. Но русский путешественник Николай Гоголь – свой человек в Вечном городе. Он хорошо знает, как в харчевнях где-нибудь на отдаленной улице сызнова возникает невидимый вихрь, родившийся когда-то от мятежных идей Французской революции, от зажигательных речей якобинцев и грозных действий санкюлотов. Прошлое не умирает в памяти новых поколений.
Тревогой проникается душа Гоголя, а мысли снова обращаются к России. Да минует отчизну горькая чаша потрясений!
Николай Васильевич долго ходит по своему тихому жилищу, потом опускается этажом ниже, к Языкову. Николай Михайлович сидит в кресле неподвижно, понурив голову. В тусклых глазах – немой укор: для чего привез его Гоголь в Рим? Неужто только для того, чтобы показать всю тщету надежд на спасение от недуга? Николай Михайлович говорит с трудом, ему плохо повинуется язык, а голова никнет все ниже.
Николай Васильевич поднимался к себе и зажигал старинный светильник. В жилище русского путешественника на via Felice когда-то вереницей являлись: и Павел Иванович Чичиков, и сановники губернского города NN, и окрестные помещики. Теперь Гоголю видится далекий Тремалаханский уезд и усадьба Андрея Ивановича Дерпенникова, Тентетникова тож. Стоит въехать в эти места – и невольно воскликнет каждый: силы небес, как здесь просторно! какая ничем не возмутимая тишина!
Но по мере приближения к усадьбе Андрея Ивановича на барском дворе все отчетливее слышатся громкие голоса.
– Душонка ты мелкопоместная, ничтожность этакая, да и только! – ревел небритый буфетчик, относясь к ключнице. – Тебе бы, гнусной бабе, молчать да и только!
– Уж тебя-то не послушаюсь, ненасытное горло! – выкрикивала ключница.
– Да ведь с тобой никто не уживется, – ревел буфетчик, – ведь ты и с прикащиком сцепишься, мелочь ты анбарная!
– Да и прикащик вор такой же, как и ты! – продолжала ключница таким голосом, что на деревне было слышно. – Вы оба пьющие, губители господского, бездонные бочки. Ты думаешь, барин не знает вас, ведь он здесь, он все слышит.
– Где барин?
– Да вот он сидит у окна и все видит.
Андрей Иванович сидел у окна с чашкой холодного чая. Он все видел и слышал. В довершение картины кричал дворовый ребятишка, получивший от матери затрещину; визжал борзый кобель по поводу кипятка, которым обкатил его выглянувший из кухни повар. Словом, все голосило и верещало. И только тогда, когда это делалось до такой степени невыносимо, что мешало барину даже ничем не заниматься, он высылал сказать, чтобы шумели потише.
Если будущие читатели второго тома "Мертвых душ" познакомятся с Андреем Ивановичем, то повторят вместе с автором: "экий коптитель неба!"
Гоголь поправляет огонь в старинном светильнике и, отложив перо, присматривается к тремалаханскому помещику. Часа за два до обеда Андрей Иванович уйдет в кабинет. В кабинете занятие его, точно, сурьезное. Оно состоит в обдумывании сочинения, которое должно обнять всю Россию со всех точек – с гражданской, политической, религиозной, философической, разрешить затруднительные задачи и вопросы, заданные ей временем, и определить ясно ее великую будущность.
Но все оканчивается одним обдумыванием. Изгрызается перо, на бумаге появляются рисунки, потом все отодвигается в сторону.
По собственному признанию, Гоголь не умел творить иначе, как заранее обдумав каждую мелочь. Знакомство его с Андреем Ивановичем состоялось, по-видимому, давно, и распорядок занятий этого помещика известен ему во всех подробностях.
Отложив ученое сочинение, Андрей Иванович брался за какую-нибудь книгу и читал до обеда, а потом книга читалась вместе с супом, соусом, жарким и даже с пирожным. Далее следовала прихлёбка чашки кофею с трубкой, игра в шахматы с самим собой. А что делалось потом, до самого ужина, – и сказать трудно. Кажется, просто ничего не делалось. Андрею Ивановичу не гулялось, не ходилось, не хотелось подняться вверх – взглянуть на окрестные виды, не хотелось даже растворить окна, чтобы забрать в комнату свежего воздуха. Прекрасный вид деревни, которым не мог равнодушно любоваться никакой посетитель, точно не существовал для хозяина.
Но спроси, кому принадлежат эти леса, эти луга и пашни, – услышишь один ответ: все это принадлежит Андрею Ивановичу. Было время, когда, переселясь в Тремалаханье из Петербурга, увидел он мужиков и баб, собравшихся к крыльцу. Даже растрогался Андрей Иванович. "Сколько любви – и за что? – подумалось ему. – За то, что я никогда не видел их, никогда не занимался ими?" И он дал тогда себе слово разделить с ними труды и занятия.
Много, очень много надо сказать читателям "Мертвых душ" о помещике Тремалаханского уезда, который стал неотступно являться взору Гоголя. Какое воспитание получил Андрей Иванович, как проходил службу в одном из петербургских департаментов, какие происшествия были в его жизни.
В Петербурге, по легкомыслию молодости, обзавелся было Андрей Иванович знакомствами, которые вовлекли его в беду. На официальном языке увлечение молодого человека называлось преступлением против коренных государственных законов и приравнивалось к измене земле своей. Если же говорить попросту, долетел и до Андрея Ивановича тот самый вихорь вольномыслия, что кружит многие головы. Правда, всего-то и осталось от того вихря, что обдумывание сочинения, которое должно обнять Россию со всех точек, да понапрасну обгрызенное перо. По-разному умеют коптить небо на Руси. Полмиллиона сидней, увальней и байбаков дремлют в своих усадьбах непробудно и бесплодно.
Пусть же пустопорожняя жизнь, которую ведет Андрей Иванович, образумит коптителей неба. Пусть, устрашенные примером, займутся они собственным душевным хозяйством. Вставайте, сидни! Просыпайтесь, лежебоки! За дело, байбаки! К вам обратится всемогущее слово – вперед!.. Только бы не упустить автору "Мертвых душ" светлых минут вдохновения.
…В усадьбе Андрея Ивановича произошло непривычное движение и некоторая суета. Поварчонок и поломойка побежали отворять ворота, и в воротах показались кони, точь-в-точь как лепят или рисуют их на триумфальных воротах: морда направо, морда налево, морда посередине.
– Кому бы это быть? – Андрей Иванович неохотно поднялся с любимого места, чтобы встретить приезжего.
Но тут автор "Мертвых душ" закрыл тетрадку.
Глава вторая
Об Александре Осиповне Смирновой говорят всяко. Ее называют сиреной, плавающей в прозрачных волнах соблазна; величают ее и кающейся Магдалиной. Да мало ли что могут говорить о красавице, воспетой поэтами и принадлежащей к высшим дворцовым сферам… Найдутся и такие вестовщики, которые будут обсуждать непонятные отношения Гоголя с сиреной. Даже друзья Николая Васильевича встревожатся за судьбу писателя, подпавшего под обольстительные чары. Неужто и эти сердобольные друзья не верят слову Гоголя, который сказал о себе, что вся его жизнь отдана предпринятому труду и что он умер для других наслаждений?
В тот день, когда поезд знатной русской дамы остановился в Риме у приготовленных для нее апартаментов, когда на улице уже начали собираться зеваки, с ярко освещенной лестницы стремительно сбежал Гоголь.
– Я нашел для вас эту квартиру, – радостно говорил он, – вам здесь будет отменно хорошо!
Квартира, которую нашел Гоголь для Александры Осиповны, могла удовлетворить самому изысканному вкусу. Это был уголок старого Рима, живое напоминание о былом величии Вечного города.
На следующее утро Гоголь, снова явившись, взял лоскут бумаги и начал писать, куда следует Александре Осиповне наведаться между делом и бездельем, между визитами, и прочее, и прочее. Список достопримечательностей Рима, который составил Гоголь, был своеобразен. В нем значились и такие места, которых тщетно искать в путеводителях. Составитель списка руководствовался собственным вкусом, своей любовью к искусству, своими знаниями Вечного города, в чем мог состязаться с любым из римских старожилов.
В тот же день осмотр Рима начался с собора Петра.
– Так непременно следует поступать, – объяснил Гоголь. – На Петра никак не насмотришься, хотя фасад у него глядит комодом.
Это было далеко не единственное оригинальное суждение из тех, которые привелось выслушивать Александре Осиповне.
Николай Васильевич нередко обставлял таинственностью избранные маршруты. Однажды он запретил спутнице оглядываться в пути на правую сторону. Потом вдруг велел обернуться. Перед Александрой Осиповной предстала статуя Моисея.
– Вот вам и Микель Анджело! – сказал Гоголь. – Каков? – И сам стоял потрясенный до восторга, как будто видел знаменитое творение в первый раз.
Когда Смирнова не выразила достаточного восхищения перед Рафаэлевой Психеей, Гоголь серьезно на нее рассердился. Потом последовала горячая речь, посвященная гениальному художнику, которого Гоголь пламенно любил.
Александра Осиповна прониклась твердым убеждением, что Гоголь знает в Риме все.
– Как вы думаете, – спросила она при обозрении Колизея, – где сидел Нерон? Как он сюда являлся – пеший, в колеснице или на носилках?
– Какая вам нужда в этом мерзавце? – сурово ответил Гоголь. – Или вы воображаете, что я жил в то время? Или думаете, что я хорошо знаю историю? Историю еще никто не написал так, чтобы можно было увидеть в ней народ. Историки только сцепляют события, но они не интересуются связью человека с той землей, на которой он живет… Я, кажется, заврался, друг мой, – оборвал он себя. – Вы спрашивали о Нероне? Извольте слушать: этот подлец являлся в Колизей в золотом венке, в красной хламиде, в золоченых сандалиях. Он был высокого роста, очень красив и талантлив, пел и аккомпанировал себе на лире. – Николай Васильевич видел малейшие подробности картины, которую рисовал.
Но чаще всего он отделывался короткими фразами и, показывая Смирновой Рим, забывал о ней самой. В Сикстинской капелле он задержал спутницу перед картиной страшного суда. Казалось, его и отпугивало изображение адских мук, ожидающих грешников, и вновь влекло создание могучей фантазии великого художника.
– Обратите внимание на эту фигуру, – сказал Гоголь после долгого молчания и указал на грешника, которому вверху улыбались ангелы, а внизу ожидали со скрежетом зубовным слуги сатаны. – Тут история тайн души, – объяснил Николай Васильевич. – Каждый из нас раз сто на день бывает то добычей бесов, то ангелом.
Гоголь бросил еще раз тревожный взгляд на картину страшного суда; неприкрытый страх овладел им, он весь сник.
Александра Осиповна не обратила внимания на эту перемену. За долгое знакомство с Гоголем она хорошо знала необъяснимо переменчивые его настроения.
Гоголь расспрашивал ее о России, но что она могла рассказать? О новостях придворной жизни? Или о том, что ее муж ждет назначения на высокий пост, а назначение затягивается? Судя по этой затяжке, можно прийти к печальному выводу: может быть, ее собственное положение при дворе тоже колеблется?
Ничего нового не могла рассказать Александра Осиповна и о "Мертвых душах". Если она и слышала какие-то суждения, то эти отзывы исходили все из того же замкнутого мирка, который жил в той или иной близости к императорскому трону.
Гоголю нужно было знать все о громадно несущейся жизни России. Но Александра Осиповна Смирнова если и видела эту жизнь, то не иначе, как из окна дорожной кареты.
Что же мог рассказать ей Гоголь о продолжении своего труда? Все было смутно ему самому.
Однако ведь появились какие-то лошадиные морды в воротах тремалаханской усадьбы? Когда кони вынесли экипаж к крыльцу барского дома, господин приличной наружности и умеренной толщины соскочил на крыльцо и раскланялся с ловкостью почти военного человека… Кое-что знал, оказывается, автор "Мертвых душ" о событиях, которые должны развернуться в поэме. Да, собственно, они уже начались.
Андрей Иванович, увидя незнакомого гостя, поначалу даже струсил, приняв приезжего за чиновника от правительства.
– То-то вот! – корил его автор "Мертвых душ", вернувшись от Смирновой. – А помните, сударь, как, живя в Петербурге, замешались вы в некое якобы филантропическое общество, которое затеяли какие-то философы из гусар, да недоучившийся студент, да промотавшийся игрок, а верховодил всем старый плут? Втянули же вас в то сомнительное общество приятели ваши из так называемых огорченных людей, охочих до тостов во имя науки, просвещения и прогресса. Как не быть им в том обществе, если организовалось оно под девизом: доставить счастье всему человечеству. Вот и попались вы, Андрей Иванович, на приманные слова!
Конечно, мог бы Андрей Иванович возразить: неужто о счастье человечества заботятся только философы из гусар, недоучившиеся студенты или огорченные люди?
Однако недосуг было заводить спор тремалаханскому помещику. Он все еще рассматривал незнакомца, явившегося в его усадьбу. Между тем гость в коротких словах объяснил, что издавна ездит по России, побуждаемый и потребностью и любознательностью; что государство наше изобилует предметами замечательными, не говоря о красоте мест, обилии промыслов и разнообразии почв.
Андрей Иванович подумал, что к нему завернул какой-нибудь любознательный ученый профессор. Но гость заговорил о превратностях судьбы и уподобил жизнь свою судну посреди моря, гонимому ветрами; сказал, что он много потерпел за правду и что даже жизнь его была в опасности со стороны врагов. Закончив речь, он шаркнул ножкой и высморкался так громко, будто пройдоха труба хватила в оркестре. Именно такой звук раздался в пробужденных покоях тремалаханского помещика.
Гоголь не мог не улыбнуться старому знакомцу. Павел Иванович Чичиков, поспешно скрывшийся в свое время из губернского города NN, снова явился перед духовными очами автора "Мертвых душ".
…За окном затихает римская улица. Но ни крики запоздавших погонщиков ослов, ни синьоры и синьориты, переговаривающиеся через улицу полусонными голосами, ничуть не отвлекают Гоголя от долгожданной встречи.
По его воле заехал ныне Чичиков в тремалаханскую глушь, в сонную усадьбу Андрея Ивановича. Неужто станет опять разъезжать по помещикам да покупать мертвые души? Конечно, может быть, и теперь не упустит Павел Иванович подобной негоции, если придется она с руки. Но иное, более широкое, поприще предстоит ему. Сказано было в первом томе поэмы: "Приобретение – вина всего".