Впереди идущие - Алексей Новиков 30 стр.


А в судах и палатах завязалось дело размера беспредельного. Юрисконсульт незримо ворочал всем. Путаница увеличивалась. Вместо бабы, которая подписывала подложное завещание старухи, схватили первую бабу, попавшуюся под руку. Прежнюю же бабу запрятали так, что и потом не узнали, куда она девалась.

Юрисконсульт творил чудеса: губернатору дал знать стороною, что прокурор на него пишет донос; жандармскому чиновнику – что секретно проживающий чиновник пишет на него доносы; секретно проживающего чиновника уверил, что есть еще секретнейший чиновник, который на него доносит, – и всех привел в такое положение, что к нему же должны были обратиться за советами. Донос сел верхом на донос, и пошли открываться такие дела, которых и солнце не видывало, и даже такие, которых и не было…

Не тьфуславльского юрисконсульта, а всесильного дьявола видел перед собой Гоголь. Гигантская тень сатаны простерлась на всю Россию. Повсюду сеялось зло, и всюду давали ядовитые всходы ябеда, клевета и неправда. Страшно жить, страшно писать, страшно глянуть в черную бездну жизни…

Когда пришло письмо от Смирновой, Гоголь безучастно вскрыл конверт. Александра Осиповна, вернувшаяся в Петербург, писала автору "Мертвых душ": "Молитесь за Россию, за всех тех, кому нужны ваши молитвы, и за меня, грешную, вас много, много и с живой благодарностью любящую".

А разве он, Гоголь, не молился? Разве не тратил бессонных ночей, не проливал кровавых слез, прося вразумить его на подвиг? Разве не лишил он себя даже права на желанное свидание с родиной, прежде чем не завершит дело, предпринятое во имя ее?

Работа над "Мертвыми душами" шла трудно, неровно, рывками. Правда, участь Чичикова разрешилась неожиданно просто.

– Вот ваш Чичиков, – в раздражении сказал Муразову генерал-губернатор, – вы стояли за него и защищали. Теперь он попался в таком деле, на какое последний вор не решится. Подлог завещания, и еще какой!.. Публичное наказание плетьми за это дело!

Прав был взыскательный генерал-губернатор князь Однозоров. И он же, уступая просьбам Муразова, вдруг смилостивился:

– Скажите этому Чичикову, чтобы убирался как можно поскорее, и чем дальше, тем лучше. Его-то уж я бы никогда не простил…

Тут генерал-губернатор, освобождая Чичикова без суда, сам совершал вопиющее нарушение закона, но как-то не обратил на это внимания автор "Мертвых душ". Нелегко было, в самом деле, положение князя Однозорова. Нашлись в губернии дела, куда более важные, чем те, которыми занимался Чичиков.

"В одной части губернии, – писал Гоголь, – оказался голод. Чиновники, посланные раздать хлеб, как-то не так распорядились, как следовало. В другой части губернии зашевелились раскольники. Кто-то пропустил между ними слух, что народился антихрист, который и мертвым не дает покоя, скупая какие-то мертвые души. Каялись и грешили, и под видом изловить антихриста укокошили не-антихристов. В другом месте мужики взбунтовались против помещиков и капитан-исправников. Какие-то бродяги пропустили между ними слухи, что наступает такое время, что мужики должны быть помещики и нарядиться во фраки, а помещики нарядятся в армяки и будут мужики, и целая волость, не размысля того, что слишком много выйдет тогда помещиков и капитан-исправников, отказалась платить всякую подать: нужно было прибегнуть к насильственным мерам".

Словом, генерал-губернатору было не до Чичикова. И Чичиков, выбравшись из острога, послал кучера Селифана к каретнику, чтобы поставил коляску на полозки, и снова купил себе на фрак сукна цвета наваринского пламени с дымом…

Выполнил ли автор обещание, данное читателям: "И может быть, в сем же самом Чичикове страсть, его влекущая, уже не от него, и в холодном его существовании заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека перед мудростью небес"?

Пока размышлял об этом автор "Мертвых душ", снова поехал Чичиков невесть куда. Вот уже и колокольчик замолк вдали.

"Это был не прежний Чичиков, – уверял Гоголь, расставаясь со своим героем. – Это была какая-то развалина прежнего Чичикова". А так ли? Как приобретателя ни наставляй, непременно ухватится за свою шкатулку. Какая же тут мудрость небес?

Один только откупщик Муразов победно шествует в поэме по стезе добродетели.

Афанасий Васильевич тоже собирался уезжать из Тьфуславля. Перед отъездом он опять побывал у генерал-губернатора. Афанасий Васильевич ехал для того, чтобы обеспечить хлебом места, где был голод. Это дело он лучше знал, чем чиновники, и обещал самолично рассмотреть, где и что кому нужно. И денег от казны Афанасий Васильевич решительно не хотел, потому что стыдно думать о прибыли, когда люди умирают с голода. Был у него в запасе и готовый хлеб, и посланы были им люди в Сибирь, чтобы подвезти новые запасы к будущему лету.

– Вас может только наградить один бог за такую службу, Афанасий Васильевич, – повторял генерал-губернатор.

Откупщик-миллионщик сел в кибитку (разумеется, самую простую, рогожную) и отправился совершать святые дела на пользу людям.

Отъезжая из города, Муразов дал генерал-губернатору мудрый совет. Когда в судах и присутствиях завязалась кутерьма (поднятая незримо юрисконсультом), когда сам генерал-губернатор ничего не мог понять в поступающих к нему бумагах, а назначенный для разбора этих бумаг молодой чиновник чуть не сошел с ума, – в это трудное время посоветовал Муразов князю Однозорову, вызванному в Петербург, собрать всех чиновников, от мала до велика, и обратить к ним такое правдивое слово, как если бы не перед подчиненными, а сам перед собой произносил исповедь генерал-губернатор.

В большом зале генерал-губернаторского дома собралось все чиновничье сословие города, начиная от губернатора и до титулярного советника, правители канцелярий и дел, советники, асессоры, – словом, все: и бравшие, и небравшие, кривившие душой, полукривившие и вовсе не кривившие.

Все стояли потупив глаза; многие были бледны. Генерал-губернатор заговорил о соблазнительных делах, завязавшихся в городе.

Кто-то вздрогнул среди чиновников, а некоторые из боязливейших смутились, когда сообщил генерал-губернатор, что производство пойдет не по бумагам, а истцом и челобитчиком будет он сам.

– Знаю, – говорил князь Однозоров, – что никакими средствами, никакими страхами, никакими наказаниями нельзя искоренить неправды; она слишком глубоко вкоренилась. Бесчестное дело брать взятки сделалось необходимостью и потребностью даже для таких людей, которые и не рождены быть бесчестными…

– Дело в том, – продолжал генерал-губернатор, – что пришло время спасать нашу землю, что гибнет земля наша не от нашествия иноплеменных языков, а от нас самих; мимо законного управления, образовалось другое правление, гораздо сильнейшее всякого законного. Установились свои условия, все оценено и цены даже приведены во всеобщую известность. И никакой правитель, хотя бы он был мудрее всех законодателей и правителей, не в силах исправить зла…

Конечно, ни один генерал-губернатор не мог произнести подобной речи. Никто из сановников не мог произнести смертный приговор ни себе, ни системе государственного управления, которой служит.

Недаром, сколько ни писал Гоголь генерал-губернаторскую речь, она каждый раз обрывалась на полуслове. Да разве думал автор "Мертвых душ" о каком-то генерал-губернаторе? Это была его речь, обращенная к соотечественникам. Это он взывал к ним, содрогаясь от ужаса. Гибнет наша земля! Гибнет потому, что за прогнившими формами законного управления образовалось другое; гибнет наша земля потому, что торгуют незримые, но действительные управители и честью, и совестью, и участью людей, и нет спасения от многоликого, торжествующего зла.

А Россия по-прежнему далека. Что думают соотечественники? Гоголь пишет на родину:

"Мне хочется только знать, какого рода вообще дух общества и в каком состоянии его испорченность и чем оно болеет, какого рода люди теперь наиболее его наполняют, какие классы преимуществуют и какие мнения торжествуют?"

Письмо идет в Петербург, к ее превосходительству Александре Осиповне Смирновой. Все тот же тесный заколдованный круг! Не долетают до автора "Мертвых душ" отголоски освежительного вихря новых идей, который поднимается в России. И сколько бы ни спрашивал он Александру Осиповну, никогда не сообщит она, какими мыслями живет в Петербурге Виссарион Белинский или Александр Герцен в Москве…

Стоя один против всех мнений века, хочет возвестить истину людям Николай Гоголь. Но горе пророку, мысли все дальше и дальше уводят его в сторону от жизни. Силы снова иссякают.

"Нервическое тревожное беспокойство и разные признаки совершенного расклеения во всем теле пугают меня самого. Еду, а куда – и сам не знаю…"

Гоголь отослал это письмо по приезде в Париж. На письме стоял штамп французской почты: "14 января 1845 года".

Часть пятая

Глава первая

Прижимиста и медлительна в Петербурге весна: когда-то сметет с неба зимнюю паутину; когда унесет по Неве последний талый ледок?

Но веселее позванивает по крышам мимолетный дождь, задористее дерутся воробьи; лопаются от нетерпения почки на деревьях, и глядь – в чуть видимой дымке зеленеют бульвары. Какая ни есть, все-таки весна!

Может быть, и не хватает ей солнечной лазури или каких-нибудь легкокрылых зефиров, так что ж? Искусный сочинитель прибавит красоты щедрой рукой:

"Пелена мрака исчезла с эфирного небосклона, и утро во всем блеске ниспадало на окрестности Петербурга. Было слышно пение птиц, и до чувства обоняния доходило благоухание цветов…"

Велика власть поэта! Что ему стоит развеять любую пелену мрака? Если же не поверят современники, пусть знают потомки, что именно такой благоуханной идиллией выглядел Петербург в 1845 году. Не писать же о геморроидальных чиновниках или о черных лестницах, умащенных помоями, да еще, к примеру, о фабричных трубах, грязнящих столичное небо.

– А Гоголь? – с негодованием спросит строгий блюститель законов изящного. – Чего только не писал Гоголь о Петербурге, роясь, как ветошник, на столичных задворках! И в "Мертвых душах", даже походя, не пощадил царствующий град: "Въезд в какой бы ни было город, хоть даже в столицу, всегда как-то бледен; сначала все серо и однообразно: тянутся бесконечные заводы да фабрики, закопченные дымом…" Мало, значит, показалось Гоголю дегтя, которым измазал он отечество, еще фабричной копоти в чернила добавил!

Прошло, однако, три года с тех пор, как Гоголь, выдав в свет "Мертвые души", покинул отечество и ныне странствует неведомо где. Добропорядочные писатели снова пишут об эфирном небосклоне, и критики рассуждают о прекрасном.

Ан нет! Есть в Петербурге такой критик – Виссарион Белинский! О чем бы ни писал, непременно сведет речь на Гоголя. Гоголь, мол, открыл новую эпоху в русской литературе. И пойдет долбить: Гоголь, Гоголь, Гоголь!

Порядочные люди статей Белинского, конечно, не читают. На то есть цензоры и высшая полиция. Но все больше и больше шатаются незрелые умы. Можно сказать, появилась какая-то безудержная страсть к осуждению порядков жизни; решительно всё видят безумцы в черном цвете. И за примерами недалеко ходить.

На набережную Екатерининского канала вышел молодой человек, собою невзрачный, хотя и господского обличья. Глянул молодой человек на каменные громады, тускло отражающиеся в неподвижных водах, посмотрел на одинокое деревцо, робко трепещущее ветвями, и уподобил петербургскую весну… чахлой деве! Будто нет в Петербурге девиц, цветущих как розы.

Еще постоял, еще поразмыслил о чем-то молодой человек и пошел своей дорогой. Нет ему отрады на шумных улицах столицы, где промышленность и торговля являют свои дары в зеркальных витринах. Влекут молодого человека пустыри да лачуги. Бывает, и ничего не увидишь здесь сквозь немытое стекло, переклеенное для прочности бумажным лоскутом. А где вдруг заспесивится на подоконнике герань, и над геранью обозначится клетка, в которой сидит, нахохлившись, узник чиж. Давным-давно, поди, позабыл о былом приволье. А может быть, и нет нигде никакого приволья?

Скрылось из виду оконце с чижом, скрылись из глаз последние лачуги, потянулись серые заборы и за ними фабричные здания, уродливые, почерневшие, с дымящими трубами. Над трубами клубится черный дым, слагаясь в причудливые и загадочные письмена, словно кто-то неведомый пишет царствующему граду книгу судеб. Кто, однако, ту вещую книгу прочтет?

Долго стоял молодой человек, избравший для прогулки такие места, куда отроду не заглядывают благоденствующие жители столицы. Наконец оторвался от своих видений и повернул восвояси. Но везде случаются с ним удивительные происшествия. Встречные дома, как добрые знакомые, расспрашивают о здоровье, рассказывают новости; какой-нибудь щеголь-особняк, загородив дорогу, и жалобу заявит:

– А меня, сударь, красят в желтую краску! Ни колонн, ни карнизов не пощадили… Да вы сами гляньте, Федор Михайлович!

Странные истории происходят на петербургских улицах с отставным инженерным поручиком Федором Михайловичем Достоевским. То примет он клубы фабричного дыма за какие-то вещие письмена; то услышит такую несуразную жалобу, что впору только посмеяться над ним здравомыслящему человеку. Но Федору Достоевскому все в руку: дома, мол, и те жалуются! Камни-де и те вопиют!

Гуляючи по городу, еще непременно заглянет Федор Михайлович в попутную подворотню и будет долго слушать, изменясь в лице, как несется из подвала между пьяными песнями истошный детский плач.

Что же это за занятие для инженерного поручика, хотя бы и отставного? И кто выходит в отставку в расцвете двадцати трех юных лет?

Но поручик Достоевский решительно объявил: надоела ему служба, как… картофель. Престранное, конечно, о службе выражение. Зато придется теперь Федору Михайловичу и картофель, пожалуй, не каждый день досыта вкушать: поживи-ка в столице без жалованья, когда нет за душой ни гроша!

А ему и горя мало. Еще в инженерном училище товарищи не видали его иначе, как с книгой в руках. Годы идут – у него знакомцы все те же: Гомер и Пушкин, Гоголь и Вальтер Скотт, а там пойдут Гёте, Шатобриан, Гюго, Жорж Санд и, само собою, Шиллер. Компания совсем неподходящая для инженерного поручика, хотя, может быть, и свойская какому-нибудь сочинителю. Но какой же он, Федор Достоевский, сочинитель? Впрочем, если заглянуть в журнал "Репертуар и Пантеон" за прошлый 1844 год, там действительно можно прочесть роман Бальзака "Евгения Гранде" в переводе Ф. Достоевского.

По неопытности казалось молодому человеку, что перевод принесет ему не меньше денег, чем скопил их папаша Гранде, оставивший дочери миллионы. Ага! Стало быть, не чурается господин Достоевский мыслей о презренном металле и, даст бог, еще придет в ум? Куда там! Со всей горячностью объявил отставной поручик, что деньги нужны ему единственно для независимого положения и работы для искусства, работы святой, чистой, в простоте сердца! Вот когда отозвалось знакомство Федора Достоевского с Фридрихом Шиллером. Недаром же и собирался он перевести на русский язык все, что написал этот беспокойный немец. Правда, до Шиллера дело так и не дошло. Дорогу перебил не менее беспокойный француз – Бальзак.

Жестоко обманула, однако, Федора Достоевского "Евгения Гранде". Еще не видя своего труда в печати, он должен был уплатить целых тридцать пять рублей за переписку рукописи. От всех хлопот с переводом "Евгении Гранде" только и достались ему затрепанные номера "Репертуара и Пантеона", выданные в вознаграждение за труд, Да утешение, что почтил он гений Бальзака.

А в памяти предстает петербургский театр, блистающий парадными огнями и переполненный зрителями. Занавес еще не открывали, но могучим шквалом нарастают аплодисменты. Сам господин Оноре Бальзак, путешествующий по России, приветливо раскланивается из ложи с русскими почитателями. Знаменитый гость вряд ли обратил внимание в тот вечер на юного офицера, аплодировавшего ему в полном неистовстве.

Теперь потреплет Федор Михайлович заветные книжки "Репертуара и Пантеона" и спутешествует к знакомому ростовщику – спасибо, не гнушается тот самым ничтожным закладом. Вот когда можно трудиться для святого искусства сколько душе угодно!

Однако чем больше трудится отставной поручик, тем чаще гостит к благодетелю ростовщику. А деньги тотчас расползаются в разные стороны, как раки. Если же выйдет Федор Михайлович из комнаты на кухню, там шуршат голодные тараканы.

Достоевский снимает квартиру в складчину с бывшим товарищем по инженерному училищу, но некому вздуть у них огонь в печи. По стесненным обстоятельствам молодые люди не держат домашнего стола и питаются как птицы небесные – где бог пошлет.

Вернувшись домой, пишет Федор Михайлович долгими часами, пишет и переписывает, и непременно повторит шепотом чуть не каждое слово. Восторгом светится его лицо, и на глазах слезы. Восторг будущему сочинителю, может быть, по званию положен, но слезы откуда? Не от любви ли к какой-нибудь жестокой красавице? Впрочем, во всем свете нет красавицы, с которой осмелился бы завести знакомство нелюдимый отставной поручик.

Среди столичного великолепия ютятся в Петербурге многие молодые люди, обойденные судьбой. Они не держат рысаков, не ездят в балет и не блистают на балах. Некоторые из них, кормясь несбыточным завтрашним днем, все еще хлопочут о должности, ищут переписки и домашних уроков; иные примутся рассуждать о переустройстве несправедливой жизни. А есть и такие, которые ничего не ждут, кроме неприятностей от квартирной хозяйки, неумолимой как рок.

– Либо платите, сударь, либо съезжайте с богом!

– В следующий понедельник, сударыня!.. Будьте совершенно уверены, непременно в понедельник…

А сам весь вспотеет, бедняга, от унижения – и шасть на улицу, благо пришла весна.

Громко цокают кони подковами, неся по торцовой мостовой Невского проспекта щегольские экипажи. В кофейнях – полно посетителей. Расторопные лакеи разносят заказанные яства. А в дальнем углу залы примостится какой-нибудь посетитель из тех, кто закажет за весь вечер стакан чая и потребует "Отечественные записки".

Молодому человеку, вошедшему в кофейню на Невском, повезло. Как раз освободился свежий майский номер журнала. Хватит, стало быть, чтения на весь вечер. Виссарион Белинский умеет вместить важнейшие мысли в разбор самой пустяковой книжки. Это он,. конечно, пишет о каком-то альманахе "Метеор" и заносит в статью горячие строки в ограждение русской литературы от пустопорожних метеоров:

"Быть поэтом теперь значит – мыслить поэтическими образами, а не щебетать по-птичьи мелодическими звуками. Чтобы быть поэтом, нужно не мелочное желание высказаться, не грезы праздношатающейся фантазии, не выписные чувства, не нарядная печаль: нужно могучее сочувствие с вопросами современной действительности".

– Так! – соглашается посетитель кофейни. – Вся наша действительность есть один мучительный вопрос. – Прихлебывая остывший чай, он погружается в чтение статьи.

"Всякая поэзия, которой корни не в современной действительности, и всякая поэзия, которая не бросает света на действительность, объясняя ее, есть дело от безделья, невинное, но пустое препровождение времени, игра в куклы и бирюльки, занятие пустых людей".

Назад Дальше