О критике и литературных мнениях Московского наблюдателя - Виссарион Белинский 4 стр.


Шевырева насчет истинного достоинства романов Жанена, но мы осмеливаемся иметь и свой вкус и почитать романы Жанена хорошими, а не плохими; равным образом смеем уверить наших читателей, что и во Франции, как и во всей Европе, не все думают о романах Жанена согласно с г. Шевыревым. Что касается до нас лично, мы имеем вообще о французской литературе, а следовательно и о романах Жанена, понятие современное, всеми признанное, для всех общее и ни для кого не новое. Мы думаем, что французской литературе недостает чистого, свободного творчества вследствие зависимости от политики, общественности и вообще национального характера французов, что ей вредит скорописность, дух не столько века, сколько дня, обаяние суетности и тщеславия, жажда успеха во что бы то ни стало. Все это можно приложить и к романам и повестям Жанена и вследствие всего этого можно найти в них важные недостатки; но невозможно не признать в них следов яркого и сильного таланта. Жанен романист и повествователь, точь-в-точь как все модные французские романисты и повествователи, и мы только безусловным предубеждением г. Шевырева против всей французской литературы можем объяснить его немилость к Жанену и слишком смелый эпитет, придаваемый им ему как романисту. Поэтому мы почли за долг заступиться за Жанена, как за романиста, сколько из любви к истине, столько и потому, что для нашей публики слишком достаточно возгласов "Библиотеки для чтения" против французской словесности: зачем же отбивать у этого журнала насущный хлеб и помогать ему в цели, которой он и без всякой чужой помощи, вероятно, успешно достигает?.. Прибавим к этому еще, что окончание статьи г. Шевырева привело нас в ужас: в самом деле, кто не почтет следующих слов как бы взятыми на выдержку из "Библиотеки для чтения"?

Вот как составляются иные книги во Франции! Вот чем угощают французское юношество! Вот как известный литератор наряжается добро вольно в лоскутья чужих трудов и сам перед своею публикою добровольно сознается в этом!.. Что за нравственность в той литературе, где бесчинная хищность имеет еще смелость быть мило откровенною?..

Мы слишком далеко от того, чтоб подозревать г. Шевырева в симпатии с Бароном Брамбеусом насчет французской литературы, но мы не можем понять, как можно по одному примеру и по одному литератору делать такое невыгодное заключение о целой литературе и произносить ей такой грозный приговор?.. И что худого, что автор, издавая компиляцию, сам предуведомляет читателя, что это компиляция?.. Что касается до чужих лоскутьев, то в них и у нас любят рядиться; только не любят в этом сознаваться: а это разве лучше?.. Право, слишком уже приторны эти безотчетные, ни на чем не основанные возгласы о безнравственности литературы целого народа, литературы, которая имеет Шатобрианов и Ламартинов, и мы очень бы желали, чтоб наши нравоучители или растолковали нам, в чем именно состоит эта безнравственность, или поукротили бы свое негодование!.. Эти возгласы, какие бы причины ни производили их, тем досаднее, что простодушная неосновательность во мнениях часто может иметь одни следствия с хитрою неблагонамеренностью и что вследствие того иной добросовестный литератор может попасть в одну категорию с витязями "Библиотеки для чтения"…

Теперь мне следует рассмотреть седьмую статью г. Шевырева, которая может назваться и критическою, и полемическою, и филологическою, и художественною: разумею перевод седьмой песни "Освобожденного Иерусалима". Да, я смотрю на этот перевод не иначе как на журнальную статью, в которой есть немного критики, очень много полемики, а больше всего шуму и грому. Дело в том, что этот перевод снабжен чем-то вроде предисловия, в котором г. Шевырев не шутя грозится произвести ужасную реформу в нашем стихосложении, изгнать наши бойкие ямбы, наши звучные, металлические хореи, наши гармонические дактили, амфибрахии, анапесты и заменить их – чем бы вы думали? – тоническим рифмом наших народных песен, этим рифмом столь родным нашему языку, столь естественным и музыкальным?., нет! – италиянскою октавою!..

Статейка начинается жалобою на какого-то журналиста, который не хотел поместить в одном нумере своего журнала всего перевода седьмой песни "Освобожденного Иерусалима", а поместил его в виде отрывков в нескольких нумерах, чем повредил его доброму впечатлению на публику. "Переводчик, – говорит г. Шевырев, – тогда отсутствовал, а отсутствовавшие всегда виноваты, по известной пословице". Сначала этот упрек, как ни казался основательным, удивил меня немного своею горечью, но когда я прочел октавы, то вполне разделил благородное негодование г. Шевырева на злого журналиста и хотел сгоряча написать на него презлую статью. В самом деле, перекроить в отрывки экономическим расчетом журнала такой опыт, которым затевалась такая важная реформа и который весь состоял из таких звучных, гармонических октав, как, например, следующие:

Кружит шаги широкими кругами,
Стеснив доспех, мечом махая праздно;
Меж тем Танкред, хоть утомлен путями,
Идет и напирает безотвязно,
И всякий шаг, соперника стопами
Уступленный, приемлет неотказно,
И все к нему теснится сгоряча,
В глаза сверкая молнией меча.

. . . . . . . .

Потом кружит отселе и оттоле,
И вновь кружит оттоле и отселе,
И всякий раз вскипая более и боле.
Разит врага тяжеле и тяжеле,
Все, что есть сил в горящей гневом воле,
В искусстве опытном и в ветхом теле,
Все ко вреду Черкеса съединяет,
И счастие и небо заклинает.

О! только бы узнать мне имя этого варвара-журналиста, а то не уйти ему от меня!.. Но пока последуем за г. Шевыревым в его объяснениях затеваемой им реформы.

Он говорит, что тогда его опыт явился в неблагоприятное время, потому что "слух наш лелеялся какою-то негою однообразных звуков, мысль спокойно дремала под эту мелодию и язык превращал слова в одни звуки"(?), а в октавах его "нарушались все условные правила нашей просодии, объявлялся совершенный развод мужеским и женским рифмам, хорей впутывался в ямб, две гласные принимались за один слог".

Понятно теперь для вас, в чем состоит реформа г. Шевырева?.. Думаю, что очень понятно. Но нужна ли она и возможна ли?..

Как ни неприятно и ни скучно заниматься разбирательством таких вопросов, но я обрек себя на это и должен выполнить начатое во что бы то ни стало.

Для чего нам октавы? Для того же, для чего нам были нужны эпические поэмы, оды, а теперь романы; для того же, для чего нам нужны были героические гекзаметры, да еще с спондеями и элегические пентаметры. У всех народов были эпические поэмы – стало быть, и нам нужно было иметь их, да еще не одну, а дюжину; во всех европейских литературах лиризм проявлялся в форме надутых од – стало быть, и нашим лирикам надо было надуваться; у греков и римлян поэмы писаны были гекзаметрами, а элегии гекзаметрами и пентаметрами попеременно – стало быть, и нам надо было гекзаметров и пентаметров во что бы то ни стало, а так как их не было в языке, то ради предстоящей потребности сработали кое-как свои, заменив спондей хореем; теперь у итальянцев есть октавы – как же не быть им у нас?.. Вы скажете, что их октавы родились из духа и просодии их языка, что они родились сами, а не изобретены, что русский язык не итальянский, что два слога за один принимать можно только в пении, а не в чтении, для которого преимущественно пишутся стихи, и бог знает, чего вы еще не скажете!.. Я сам думал доселе, что размер не есть дело условное, что наши ямбы и хореи не чистые ямбы и хореи, что они близки к тонизму нашего народного рифма и потому так подружились с нашей поэзиею; а дактили, амфибрахии и анапесты совершенно согласны с духом нашего языка, потому что в народных песнях встречаются целые стихи дактилические, амфибрахические и анапестические. Равным образом я всегда думал, что гекзаметр есть метр искусственный, и потому тяжелый, утомительный для чтения и никогда не могущий привиться к нашему стихосложению. Как же хотеть заставить нас писать октавами, которые должно читать как прозу, в которых нет сочетания, где объявляется совершенный развод мужеским и женским рифмам?.. Впрочем, я еще думал и то, что размер не составляет сущности искусства, в котором главное дело творчество, изящество, красота; что поэт имеет право писать и ямбами, и хореями, и дактилями, и амфибрахиями, и анапестами, и гекзаметрами, и пентаметрами, и даже октавами, лишь бы только он хорошо писал. Но г. Шевырев решительно разуверил меня во всех моих теплых верованиях насчет русского стихосложения неопровержимыми доказательствами. С моей стороны осталось было одно только возражение против него: я думал, что когда нововведение в духе языка, то должно иметь успех, а г. Шевырев не нашел ни одного последователя; но и это возражение уничтожается само собою: мы узнаем, что

давно мы не слышим бывалых стихов. Если и слышим, то изредка. Читаем все прозу и прозу. Может быть, это безмолвие, господствующее в мире нашей поэзии, эта чудная тишина, эта пустыня пророчит какой-нибудь переворот в нашем стихотворном языке, в формах нашей просодии. Благодаря этой тишине слух отвыкнет от прежней монотонии; нервы его окрепнут, вылечатся от расслабления – и он будет способен выносить звуки и сильнее и тверже. Теперь едва ли не совершается у нас время перехода, ознаменованное бездействием почти всех наших поэтов, которые, в последнее время, водя слегка привычными пальцами по струнам, дремали, дремали, и теперь заснули на своих лирах и спят до нового пробуждения!

Итак – спокойной ночи, приятного сна гг. поэтам!.. Пока они проснутся от скрипа октав г. нововводителя, мы решим и без них, почему эти октавы не произвели никаких следствий: потому что явились немного рано, во время перехода, а не по его окончании. Наш слух только окрепает, но еще не окреп: новые октавы немного дерут его. Но погодите, скоро он прислушается к этому, особливо когда молодое поколение, вняв голосу г. реформатора, придет к нему на помощь. Подвиг великий, интерес всеобщий, вопрос мировой! Дело идет о судьбе искусства в России, которое непременно погибнет без октав: так молодому ли поколению оставаться праздным, когда его деятельности предстоит такое обширное поле!..

Не хотите ли знать, как пришла г. Шевыреву эта прекрасная мысль? Послушаем его самого:

C последними звуками нашей монотонной музы в ушах я уехал в Италию… Долго я не слыхал русских стихов, которые памятны мне были только своим однозвучием (??!!)… Вслушивался в сильную гармонию Данта и Тасса… Обратился к нашим первым мастерам – нашел в них силу… устыдился изнеженности, слабости и скудости нашего современного языка русского… Все свои чувства и мысли об этом я выразил тогда в моем послании к А. С. Пушкину, как представителю нашей поэзии. Я предчувствовал необходимость переворота в нашем стихотворном языке: мне думалось, что сильные, огромные произведения Музы не могут у нас явиться в таких тесных, скудных формах языка; что нам нужен большой простор для новых подвигов. Без этого переворота ни создать свое великое, ни переводить творения чужие мне казалось и кажется до сих пор невозможным (???). Но я догадывался также, что для такого переворота надо всем замолчать на несколько времени, надо отучить слух публики от дурной привычки… Так теперь и делается. Поэты молчат. Первая половина моего предчувствия сбылась: авось сбудется и другая.

Пока сбудется вторая половина предчувствия г. Шевырева, подивимся, как много новых истин заключается в немногих его строках, выписанных нами! Мы думали, что, например, стихи Пушкина памятны всякому образованному русскому своим высоким художественным достоинством, а не одним своим однозвучием: теперь ясно, что мы ошибались! Потом мы думали, что "сильные, огромные произведения Музы" могут являться также хорошо и в "тесных и скудных формах языка", как в широких и богатых, основываясь на примере Шекспира и Байрона, которые заковывали свои исполинские создания в бедные и однообразные метры английского стихосложения и которые, право, не ниже хоть, например, господина Виргилия, отца немного тощей мыслями "Энеиды", хотя писанной богатым, роскошным гекзаметром: и это наше мнение оказалось ложным. Наконец "нам надо всем замолчать на несколько времени – (вот в этом-то мы вполне согласны с г. Шевыревым!) – надо отучить слух публики от дурной привычки… Так теперь и делается… Поэты молчат". А! так вот почему они молчат?.. Они ожидали реформы, а не по неимению голоса?.. Боже мой! как много нового можно иногда сказать в немногих словах!..

Я сам знаю недостатки моей копии. Стихи мои слишком резки, часто жестки и даже грубы.

Мы с этим совсем не согласны, но не хотим опровергать скромного переводчика, потому что приведенные нами в пример две октавы его могут служить самым убедительным опровержением этих слов… Но довольно об октавах!..

Теперь следует разбор г. Шевырева стихотворений г. Бенедиктова… Этот разбор замечателен: он доставил новому стихотворцу большую известность, по крайней мере в Москве. И не удивительно: этот разбор есть истинный дифирамб, истинное излияние восторженного чувства: это доказывает и непомерное обилие точек после каждого периода, и необыкновенная цветистость языка… Тем строжайшему разбору должен бы подвергнуться этот разбор; но, с одной стороны, у кого достанет духа холодною прозою рассудка опровергать пламенную поэзию чувства, плодом которого был этот вдохновенный разбор; с другой же стороны, я твердо решился ничего больше не говорить о стихотворениях г. Бенедиктова, тем более что моя решительность сделалась еще тверже, когда я прочел в "Библиотеке для чтения" новое стихотворение этого поэта "Кудри", где он говорит, как приятно наматывать на палец кудри и припекать их поцелуями: что можно сказать против такой поэзии?

Но, оставляя в стороне вопрос о стихотворениях г. Бенедиктова, взглянем на статью г. Шевырева, взглянем хладнокровно и даже холодно: мы не остудим этим ее теплоты. Сначала критик радуется звукам новой лиры, внезапно раздавшейся среди всеобщего затишья наших лир. Итак, еще старые поэты спят (да продлит господь их сон!), они еще не проснулись, а уж явился новый поэт – с чем же? и с октавою?.. О нет! с прежними монотонными ямбами, хореями, амфибра-хиями – но зато "с глубокою мыслию на челе, с чувством нравственного целомудрия, и даже с некоторым опытом жизни". Так, стало быть, и без октав можно еще быть глубоким в мыслях и, следовательно, глубоким в чувстве?.. Потом критик спрашивает себя, что ему делать от такой внезапной радости: поздравить ли русскую публику с великим поэтом или сохранить строгую неподвижность, как будто недоступную никакому насилию впечатления, сказать только: "хорошо, но посмотрим!" и тем взять на себя "душегубство неразвившегося таланта"?.. Критик не долго думал и, разумеется, решился на первое, а мы пока остановимся на "душегубстве".

Назад Дальше