А я могу поверить этому поэту: он знает свет не по слуху. Еще хорошо бы, если бы мисс Эджеворт представила мне свет так, как он есть, в сходстве с этим изображением, которое сделано человеком, тоже знающим свет не по слуху:
Между толпами бродят разные лица; под веселый напев контраданса свиваются и развиваются тысячи интриг и сетей; толпы подобострастных аэролитов вертятся вокруг однодневной кометы; предатель униженно кланяется своей жертве; здесь послышалось незначащее слово, привязанное к глубокому долголетнему плану; здесь улыбка презрения скатилась с великолепного лица и оледенила какой-то умоляющий взор; здесь тихо ползут темные грехи и торжественная подлость гордо носит на себе печать отвержения.
Вот поэтическая сторона большого света, которую я очень люблю в художественном представлении; мисс Эджеворт уловила только одну ничтожность и скуку большого света, и потому, просим не взыскать, ее роман нам кажется и пошлым, и бесталанным, и ничтожным, ничем не выше дряхлых романов госпож Коттен и Жанлис. Мы не верим, чтоб были такие души, которые бы могли возвышаться от "Елены" мисс Эджеворт или от романов девицы Марьи Извековой.
Переходя к "Вастоле", Шевырев удивляется, как могут быть такие люди, которые сомневаются: Пушкина ли это поэма или нет. А что ж тут удивительного, если смеем спросить? На поэме стоит имя Пушкина: для меня этого довольно, чтоб иметь право приписать ему эту поэму. Вы говорите, что Пушкин не в состоянии написать такого дурного произведения: а почему ж так! Ведь он написал же "Анжело" и несколько других плохих сказок? Да и каких чудес на свете не бывает? Погодите, может быть, Пушкин подарит нас еще и октавами из Тасса. Г. Шевырев негодует на "Библиотеку" за то, что она "завлекательно объявила, что Пушкин воскрес в этой поэме (как будто бы кто-нибудь сомневался в жизни его таланта) – а кто ж, смеем спросить, не сомневался в этом?.. Разве только один "Московский наблюдатель", и то потому, что Пушкин принадлежит к числу его сотрудников? Равным образом, мы не видим ничего предосудительного и в том, что "Библиотека" стала укорять Пушкина в том, что он издал такое произведение: если позволительно упрекать книгопродавцев за издание дурных книжонок, то почему же поэт должен быть свободен от этого упрека?..
Издать дурную поэму – в воле всякого, кто имеет лишние деньги. Отчего же отнимать это право и у Пушкина? Читатель, понимающий толк в поэмах, развернув книгу, угадает, что поэма не Пушкина, и не купит ее. Тот же, который не отгадает, пусть купит: невежеству только и наказания, что остаться в накладе.
Хороша мораль – нечего сказать! Может быть, в свете надувать кого бы то ни было, хотя бы невежество, почитается нравственным? Мы этого не знаем; мы люди простые, не светские, и обман почитаем во всяком случае делом предосудительным. Притом же вспомните о провинциалах, между которыми есть и не невежды, но которые не имеют возможности развернуть книги, не выписавши ее сперва и не заплативши за нее вперед деньги; для них достаточно имени великого и первого поэта русского, чтоб не иметь никакого подозрения в обмане…
Потом г. Шевырев говорит о "Песнях" г. Тимофеева и высказывает обиняками, что они не имеют никакого достоинства и не стоят внимания. Это очень справедливо, но нас удивляют следующие строки:
Мы готовы думать, что эти песни принадлежат не тому же автору, которого имя встречали мы под некоторыми приятными статьями в прозе….
Что это такое? Это – "светский" комплимент! Г. Тимофеев такой же прозаик, как и поэт, но он недавно поместил в "Наблюдателе" статейку своей работы "Любовь поэта". А – понимаем!..
От г. Тимофеева г. Шевырев переходит к книге Сильвио Пеллико "О должностях человека", переведенной в Одессе г. Хрусталевым. Читателям "Телескопа" известно наше мнение об этой книге. Сильвио Пеллико много страдал и страдал с этим редким терпением, которое свойственно только или слишком сильным, или слишком слабым душам. Не беремся решать, к которой из этих двух категорий относится Сильвио Пеллико, однако думаем, что душа сильная могла бы вынести из своего заключения что-нибудь посильнее и поглубже детских рассуждений о том, что 2 × 2 = 4. Конечно, эти старые истины он предлагает своим добродушным читателям и почитателям с искренним убеждением, от чистого сердца, но от этого его книга ничуть не лучше. Г. Шевырев говорит, что Сильвио Пеллико имел право говорить общие места и преподавать сухие, произвольно-догматические уроки после стольких страданий и после своей книги "Prigioni"; не спорим, у всякого свой взгляд на вещи, а, по-нашему, общие места – всегда общие места, кем бы они ни были сказаны, честным человеком или негодяем. Затем г. Шевырев приводит несколько страниц из книги Пеллико: эти выписки всего лучше могут оправдать наше мнение об этой книге.
Статья заключается разбором "Записок титулярного советника Чухина" г. Булгарина. В этом разборе г. Шевырев очень мило и храбро нападает на г. Булгарина за его невежливость к дамам. Как счастливы наши дамы! Сколько у них ревностных защитников и почитателей! За них сражаются, им служат и в журналах и в ведомостях!.. Дело вот в чем: г. Булгарин говорит в одном месте своего предисловия, что "женщины нежнее, сострадательнее, великодушнее мужчин", а четырьмя страницами выше таким образом объясняет, почему литературный ум не может ужиться с обществом: "А дамы? о дамах я ничего не смею говорить. Place aux dames! Ведь умных любят только умные люди, следовательно, литературному уму и тесно и душно в светских обществах". Что бы, кажется, дурного в этой мысли? По нашему суждению, эта мысль есть аксиома и, без сомнения, лучше всего романа г. Булгарина. Но не так смотрит на это дело г. Шевырев; послушайте, что он говорит:
Каков комплимент и светскому обществу и в особенности дамам, которые составляют лучшую часть его! После этого верьте автору, когда он превозносит женщин… Мы не знаем, когда из-под его пера капает правда, но здесь видим что-то вроде чернильного пятна или неучтивости.
После этого, разумеется, роману г. Булгарина достается порядком. Нам самим этот роман кажется очень плохим и плоским произведением только по другой причине: вследствие отсутствия таланта в авторе, а не вследствие его неуважения к прекрасному полу. Мы тоже очень уважаем прекрасный пол, но защищать его не намерены, потому что и в одном князе Шаликове он имеет очень сильного защитника; что же говорить о других…
Слава богу! Наконец-то я добрался до идеи "Наблюдателя"! Он хлопочет не о распространении современных понятий об изящном; теория изящного не входит в него, искусство у него в стороне; он старается о распространении светскости в литературе, о введении литературного приличия, литературного общежития; он хочет во что бы то ни стало одеть нашу литературу в модный фрак и белые перчатки, ввести ее в гостиную и подчинить зависимости от дам; цель истинно похвальная: кто не поревнует ей! По крайней мере теперь мы знаем, о чем хлопочет "Наблюдатель", какая его идея, по крайней мере мы теперь знаем, что он имеет значение и смысл: а я только этого и добивался, и только чрез первый нумер его на нынешний год добился этого. Упреди я моею статьею последнюю статью г. Шевырева – и идея "Наблюдателя" осталась бы для всех тайною. Приятно думать, что теперь наши журналы издаются, если не с мыслию, то с смыслом, определенным и ясным. Хорошо ли, дурно ли – (не смею и не имею права судить об этом) – "Телескоп" и "Молва" хлопочут об искусстве и литературе в чисто литературном смысле, без посторонних целей. "Московский наблюдатель" проповедует светскость и элегантность в литературе, смотрит на искусство и литературу с светской точки, зрения. "Библиотека для чтения" развивает ту мысль, что умозрительные знания и все, проникнутое идеею, не только бесполезно, но и вредно, что немецкая философия – бред, что только положительные, фактические знания еще годятся на что-нибудь, что ничему не должно учиться, что для того, чтобы все знать, довольно выписывать "Библиотеку для чтения" и "Энциклопедический словарь". "Северная пчела" и "Сын отечества" одни чужды всякой мысли и даже всякого смысла; но и у них есть цель, определенная и постоянная, это – подписчики…
Мне бы следовало еще поговорить о переводных критических статьях "Московского наблюдателя", но это совсем бесполезно, потому что они нисколько не гармонируют с целию этого журнала. Там, в Западной Европе, светскость не новость, рыцарство, даже и литературное, давно уже сделалось пошлостью. Но у нас – другое дело: мы еще недавно надели белые перчатки, и потому ходим, поднявши руки вверх, чтоб все их видели; мы еще недавно переменили охабень на фрак, и потому беспрестанно охорашиваемся и оглядываем себя со всех сторон; мы еще недавно перестали бить наших жен и пляску вприсядку переменили на танцы, и потому кричим громко place aux dames, как бы похваляясь своею вежливостию, и танцуем французскую кадриль с такою важностию, как будто город берем… Это явление понятное и необходимое, но, кажется, уже и у нас пора бы ему сделаться анахронизмом… Говоря без шуток, оно и есть анахронизм, смешной и жалкий…
В заключение почитаю необходимым сказать несколько слов о странном и опасном положении человека, который у нас судит о чем бы то ни было, и судит не в пользу судимого. "Скажи правду – потеряй дружбу": мудрая пословица. У нас особенно все авторитеты щекотливы и притязательны, точь-в-точь мелкие уездные чиновники. У нас еще важность авторитета определяется не заслугою, а выслугою, не достоинством, а летами. Кто начал свое литературное поприще с двадцатых годов и начал его надутыми стишками, продолжал журнальными статейками – тот уже авторитет, тот уже смотрит на человека, осмелившегося сказать ему правду, как на буяна, приставшего к нему на улице… Но всего горестнее, что у нас еще не могут понять того, что можно уважать человека, любить его, даже быть с ним в знакомстве, в родстве – и преследовать постоянно его образ мыслей, ученый или литературный: всего Досаднее, что у нас не умеют еще отделять человека от его мысли, не могут поверить, чтобы можно было терять свое время, убивать здоровье и наживать себе врагов из привязанности к какому-нибудь задушевному мнению, из любви к какой-нибудь отвлеченной, а не житейской мысли… Но какая нужда до этого? Разве должно прибегать к божбе для уверения в чистоте и бескорыстии своих действий? Разве за благородный порыв должно требовать награды от общественного мнения? Разве мысль не есть высокая и прекрасная награда тому, кто служит ей?.. О нет! пусть толкуют ваши действия, кому как угодно; пусть не хотят понять их источника и цели: но если мысль и убеждение доступны вам – идите вперед, и да не совратят вас с пути ни расчеты эгоизма, ни отношения личные и житейские, ни боязнь неприязни людской, ни обольщения их коварной дружбы, стремящейся взамен своих ничтожных даров лишить вас лучшего вашего сокровища – независимости мнения и чистой любви к истине!..
Примечания
"Телескоп, 1836, ч. XXXII, № 5, стр. 120–154 и № 6, стр. 217–387 (ценз. разр. от 21 мирта и 17 апреля). Подпись: В. Белинский.
"Критика в "Наблюдателе" так странна, так удивительна, что стоит особенного, подробного рассмотрения…" – так писал Белинский в заключении предыдущей статьи. С января 1836 года о Шевыреве и его "странных" критиках речь идет в каждом номере и, наконец, в тридцать второй части "Телескопа" появляется настоящая статья, целиком направленная против главного критика "Московского наблюдателя" С. П. Шевырева.
Борьба с Шевыревым, провозглашавшим, что литературе нашей для преуспеяния нужно равняться на "светскость", на тон высшего общества, составляет основное содержание этой статьи.
Но она дополняется полемикой по историко-литературным вопросам. Шевырев призывал к отказу от всяких общих методологических предпосылок, философских теорий в области литературы. С его точки зрения история литературы должна быть эмпирическим изложением фактов. В своей "Истории поэзии" он отказывается от периодизации истории литературы. Надеждин, опровергая Шевырева, ведет борьбу против этой "странной предубежденности против мыслительности". "Истинная система, – заявляет Надеждин, – не только не исключает фактов, наоборот, требует самого подробного и полного их знания".
Белинский, не останавливаясь специально на этих проблемах, выразил полное согласие с точкой зрения Надеждина и решительно осудил "односторонних фактистов" ("Молва", 1836, ч. XII, стр. 3).
Сноски
1
Любители. – Ред.
2
Факт очень неверный! У "Пчелы" нет и четвертой доли подписчиков "Библиотеки", да и которых она имеет, и те, говорят, с каждым годом уменьшаются в числе.
3
Ученая женщина. – Ред.
4
Благовоспитанного. – Ред.
5
Романы, рассказы и повести; история поэзии у всех народов. – Ред.
6
Один из литераторов и поэтов, ныне забытых, а прежде считавшихся знаменитыми, изобрел было и спондей; но его изобретение имело одну участь с изобретением гекзаметров "профессором элоквенции, а паче всего хитростей пиитических", Василием Кирилловичем Тредиаковским.
7
Не знаем, не вследствие ли уж этого послания, Пушкин написал октавами свою шуточную и остроумную безделку "Домик в Коломне"; только октавы Пушкина состоят в одном расположении рифм и осьмистиший строф, а во всем прочем они не что иное, как правильные, цезурные пятистопные ямбы; в них нет даже развода мужеским и женским стихам, а только разрешение наглагольной рифмы. Вообще это стихотворение есть шутка, написанная без всяких претензий на важность и нововведение.
8
Это чувство целомудрия особенно выразилось в его пиесе "Наездница", которой мы не выписываем, хотя бы это было теперь и кстати, потому что имеем свои понятия о чувстве целомудрия и боимся оскорбить в наших читателях это чувство.
9
"Московский наблюдатель", 1835, кн. 4, стр. 714–722.
10
"Смирения". – Ред.
11
Уметь сделать. – Ред.
12
Замечательна в этой статье выходка автора против русского кулака. Здесь я обращаюсь к вам, почтенный издатель "Телескопа", и вам падаю апелляцию на вас самих. Вы недавно сделали возражение против этой выходки, которое мне кажется не совсем справедливым. Во-первых, вы несправедливо обвиняете "Московского наблюдателя" в ожесточении против г. Загоскина: он совершенно одного мнения с вами насчет этого писателя. В "Молве" когда-то сказано было, что автор "Юрия Милославского" есть слава и гордость России; "Наблюдатель" не говорит этого и, верно, никогда не скажет, но он признает "Юрия Милославского" первым русским историческим романом (разумеется, не по старшинству происхождения, а по достоинству; в первом смысле "Выжигин" его старее), а первое во всем есть неоспоримо слава и гордость народа. Потом – о русском кулаке: я против него. Конечно, прежде надо условиться в значении этого слова, а потом уже спорить. Вы смотрите на кулак, как на орудие силы, совершенно тождественное с шпагою, штыком и пулею. Оно так, но все-таки между этими орудиями силы есть существенная разность: кулак, равно как и дубина, есть орудие дикого, орудие невежды, орудие человека грубого в своей жизни, грубого в своих понятиях, кулак требует одной животной силы, одного животного остервенения и больше ничего. Шпага, штык и пуля суть орудия человека образованного, они предполагают искусство, учение, методу, следовательно, зависимость от идеи, зверь сражается когтем и зубом, естественными его орудиями; кулак есть тоже естественное орудие зверя-человека: человек общественный сражается орудием, которое создает себе сам, но которого не имеет от природы. Если ж бывают бесславные удары стилетом из-за угла, если были бесчестные удары негодной шпажонки восьмнадцатого века, – это ничего не доказывает: бывают бесчестные удары и кулаком, из-за угла, в темную ночь, в глухом переулке. А притом, и в самом деле, зачем – (говоря словами автора критики) – "зачем льстить этому классу народа, который, несмотря на великого преобразователя России, до сих пор еще гордо поглаживает за углом свою бороду и за углом рад похвастать своими кулаками! Кулаки не помогли под Нарвой, и не кулаки, а обученное войско смыло под Полтавой пятно стыда кровью своего прежнего победителя! Не кулакам обязаны мы, что знаем теперь, звонок ли чугун на Аустерлицком мосту, когда казачий конь бьет о него подковой, и красива ли Сена, когда отражаются в ней русские штыки". – Соч..
13
Этот роман, сам по себе, весьма замечателен; он имеет большие достоинства.
14
Место дамам! – Ред.
15
"Тюрьмы". – Ред.
16
Из них примечательна в особенности статья Низара о Викторе Гюго.