Язык у Носова очень послушно служит концептуальным авторским целям, а они разные в разных произведениях. В "Члене общества" автор постоянно побуждает читателя оглядываться через плечо на русскую классику, прежде всего на Достоевского. Тень Федора Михайловича возникает на первой же странице – герой сдает в "Букинист" 33-томное его собрание сочинений, с чего и начинаются приключения. Но и дальше характерные обороты Достоевского, явные и скрытые аллюзии пронизывают текст. То цитируется Мармеладов ("знаете ли вы, милостивый государь, что значит, когда некуда больше пойти"), то его вдова, то герою снится сон об убийстве топором – не старушки, но собачки, с человеческим, однако, именем Эльвира, то возникает мотив сожжения денег…
Но – не Достоевским единым… Слышатся в "Члене общества" интонации Некрасова и Гоголя, речь рассказчика полнится инверсиями и пунктирной ритмизацией, напоминающими об Андрее Белом. Тут – интертекстуальная игра, призванная пробудить культурную память читателя (а для чего – об этом мы поговорим позже).
А в "Дайте мне обезьяну" и особенно в "Грачи улетели" установка другая: передать как можно убедительнее элементарность, незначительность каждодневного существования персонажей. Этому служит подробное, предельно конкретное описание пейзажей и интерьеров, а также действий, состояний, мыслей персонажей. С какой убедительной достоверностью переданы ощущения героев "Грачей", когда они безбилетниками перемещаются по германской железной дороге и прячутся от контролера втроем в теснейшем туалете!
Здесь преобладают простые, короткие, рубленые фразы, часто с тавтологическими повторами, означивающими собой хождение (смысловое) по кругу или топтание на месте. "Некоторое время сидели молча. Тетюрин ел антрекот. Филимонов больше, чем ел, смотрел на Тетюрина: Тетюрин ел антрекот". "Не зная, что еще подумать о "Черном квадрате", Борис Петрович несмело констатировал два очевидных свойства изображения – квадратность и черноту". Порой автор даже слишком навязчиво демонстрирует стереотипные или каламбурные фигуры речи, подчеркивая инерцию словоупотребления: "Шел, куда глядели глаза (никуда не глядели)". "Он пил растворимый кофе (стало быть, уже растворенный)". "Простор – простирался".
Присутствует и тихая, под сурдинку, игра с семантической активацией, с выявлением неочевидных перекличек, "отношений" между словами, их корнями и кронами. Вот автор позиционирует, в тех же "Грачах", своих героев по отношению к объемлющей их постсоветской реальности: "Шутка ли сказать, начало девяносто третьего, а им до сих пор не доводилось объегоривать ближних (или даже не ближних, далеких) физических лиц; юридических тоже. Они не удосужились (или постеснялись) не свое сделать своим, подобрать по обломку-другому рухнувшего государства (это ли не обломовщина?)…"
От стиля – к "плану содержания". Каков же он, мир по Носову? Каковы его главные характеристики? Прежде всего, заметим, что речь идет о двуедином, реально-сочиненном мире, и разделить эти две его ипостаси в книгах писателя невозможно. Мир этот алогичен, изрядно анемичен, обделен энергией, смыслом, благом. В жизни, изображаемой Носовым, случается много разного: бурлят общественные движения, совершаются политические перевороты, проходят демонстрации и выборы, организуются выставки и хеппенинги. Все это не имеет существенного человеческого значения, не меняет убогого, халтурного статуса реальности. Действительность инерционна, ей не хватает определенности, отваги: кристаллизоваться в решительной форме событий, поступков, четких образов и перспектив – или погрузиться окончательно в трясину и хаос.
Но в этом мире присутствует автор, художник, он бдит, он на страже. Он постоянно, то шутливо, то серьезно, заявляет о себе, о своем всезнании. Правда, "демиург" из Носова странный. Он не любит демонстрировать свою абсолютную, подавляющую власть над творимой реальностью (не Косолапов!). Он зачастую ограничивает свою роль тем, что деликатно, действуя из-за кулис, проявляет, даже кристаллизует – средствами литературной техники/магии – странную взвесь банального и удивительного, которая рассеяна в жизненном пространстве.
Последовательная демонстрация убогости существования, непостижимости сути вещей, несовпадения усилий с результатами не ведет в случае Носова к тотальному нигилизму, к язвительной насмешке над жизнью. Авторский взгляд, авторская интонация создают в этих романах некий противовес мраку и безнадежности, сообщают текстам "ауру человечности". Герои Носова – литературные персонажи, и нам не дают ни на минуту об этом забыть. И в то же время они достаточно живы, чтобы заслуживать наш интерес и сочувствие. У писателя есть свойство, сближающее его с Довлатовым: он никогда не смотрит на своих персонажей свысока, его точка зрения, точка изображения, располагается на высоте их роста. Он отнюдь не издевается над ними, над их аутсайдерством, неуклюжестью, чудаковатостью, инфантилизмом. Грустная усмешка, жест окрашенного иронией сострадания: жаль людей! Дарит Носов своим героям, пусть скупо, и минуты счастья: любовного упоения, свободы, самореализации…
В свете вышесказанного взглянем на последний по времени роман Носова "Франсуаза, или Путь к леднику" – он являет собой квинтэссенцию мировоззрения и метода. Повествование здесь выдержано в манере еще более бытописательской, чем в предыдущих книгах. Точнее, та его часть, которая развертывается в питерских интерьерах и рассказывает о трудах и днях Адмиралова, человека, впрочем, не вовсе обычного. Во-первых, он оставил свою нормальную профессию и стал писать стихи для детей. А во-вторых, есть у него и другая странность: свою весьма болезненную межпозвоночную грыжу Адмиралов ассоциирует с женщиной по имени Франсуаза, с которой и ведет постоянно беседы. Безобидное, в сущности, чудачество, идущее, очевидно, от практики заговаривания боли, и даже жена не слишком этому удивляется и Адмиралова к Франсуазе не ревнует. А для профессионалов-психотерапевтов – это просто подарок, объект сладостно-утонченных интерпретаций. Легкая сумасшедшинка, возникнув в повествовании, окрашивает собой все изображение, но не слишком ярко, почти сливаясь с фоном – кто не без странностей.
Только прочтя роман до конца, можно оценить непростую, многозначительную его архитектонику. Эпизоды городской жизни Адмиралова и его жены перемежаются главами, описывающими путешествие героя и еще нескольких персонажей в Северную Индию. Адмиралов надеется встретить здесь знаменитого целителя, который сможет избавить его от недуга. Формально жанр этой части романа – травелог, рассказ о путевых впечатлениях. Носов, сам, очевидно, совершивший подобную экскурсию, устами своего героя выразительно описывает совершенно особые атмосферу, статус этой территории (или экстерриториального пространства) – между Индией и Непалом, цивилизацией и нагим бытием, небом и землей.
Жизнь здесь резко не похожа на повседневное петербургское прозябание. Она неуютна, исполнена опасностей (того и гляди разболтанный автобус сверзится в пропасть на горной дороге), одновременно прозрачна и миражна. Этот эффект создается разреженностью воздуха, "горняшкой", постоянным доминированием вертикали. Но главное различие – существование людей, местных жителей и туристов, в этих краях целенаправленно.
Кстати, о цели. Почти во всех произведениях, о которых здесь шла речь, по ходу повествования возникает некий нематериальный, не локализованный четко в пространстве образ/символ, который влечет к себе героев. К нему можно приближаться, как к Альмутасиму (см. Хорхе Борхеса), достичь его невозможно. В "Члене общества" это разгадка сути "общества библиофилов", или, если угодно, постижение смысла пещерного сталактита. В "Грачах" концепт этот более размыт, двоится: не то та самая гора в Германии, спуск с которой фатально не дается друзьям, не то возвращение к блаженной юношеской удали и беззаботности, когда спонтанная хулиганская выходка не была отягощена заботой о славе и приоритете.
Во "Франсуазе" представлена самая изощренная "диалектика цели". Объект вожделения и движения – ледник у истоков Ганга. Здесь герои, и прежде всего Адмиралов, чают реализовать свои мечты. Не тут-то было. В стандартной смысловой перспективе нам вроде бы дают понять, что духовное возвышение и просветление несовместимо с банальным "исполнением желаний". Но у Носова эта идея получает еще одно измерение. В финале выясняется, что Адмиралов, накануне предполагаемой поездки в Индию, стал жертвой столкновения (случайно-закономерного) с брутальным гаишником Артемом и "на самом деле" лежит на больничной койке в коме. Стало быть, весь путь к леднику – плод его замкнутого на себя воображения или, если угодно, сюжетно-стилистический трюк автора.
Что это? Насмешка неба над землей (писателя над читателями)? Мистификация? Или – указание на иллюзорность всего сущего? Последний вариант подтверждается характером той реальности, среди которой Адмиралов, его родственники и знакомые проводят свои дни. Доподлинный и тягучий натурализм петербургских глав романа фальсифицируется набором подчеркнутых натяжек, нелепых случайностей, совпадений/несовпадений. Умирает собака – проблемы с ее захоронением. Теряются фотографии из семейного альбома. Роза, купленная жене к 8 Марта, чуть не оборачивается гибелью для героя.
Самые близкие люди не понимают, не слышат друг друга, что-то путают, забывают. Да и вспоминать-то в их жизни почти нечего. Все нехитрые фабульные события и "ускорения" в романе замешаны на недоразумениях, ошибках, фантазиях – на том, чего, в сущности, нет. На мнимостях.
С другой стороны, графичность, скупая точность и напряженность индийских эпизодов повествования на поверку оборачивается чистой виртуальностью. Общий итог получается невеселый, чтобы не сказать депрессивный.
Носов, однако, тормозит на краю – безнадеги, чернухи. Пусть "индийская сказка" и ложь, мираж, но в ней есть все же намек: на альтернативную картину бытия, на мудрость и бескорыстие "просветленных", восточных гуру. Да и в российской плоскости повествования есть моменты, пусть и немногочисленные, когда героям удается прорвать паутину рутины, сломать инерцию бесчувственности и некоммуникабельности. Адмиралов и его жена Дина, после одного из показательных эпизодов нелепого "непопадания", находят силы выразить свои истинные чувства друг к другу: "Обняла Адмиралова. Он обнял ее – тоже крепко". В итоге блеклая, припыленная, со швами и прорехами ткань повествования обретает странную притягательность, чтобы не сказать – очарование.
Осталось еще поговорить о городской теме в произведениях Носова, точнее, конечно, о теме Ленинграда/Петербурга. Вполне оригинальный вариант градоведения явлен в книге "Тайная жизнь петербургских памятников". Писатель собрал там множество курьезных сведений о перипетиях возникновения и бытования всяческих скульптурных сооружений, возводившихся по самым разным поводам и служивших целям искусства или монументальной пропаганды. В этих забавных, печальных, часто абсурдных анекдотах ценитель найдет немало пищи для размышлений о превратностях истории и причудливых взаимоотношениях между людьми и (якобы) неодушевленными объектами. Есть в книге и еще одно достоинство: автор дает нам образец "пристального чтения" этих текстов из бронзы, мрамора и других материалов, обращая внимание читателя на малозаметные мелочи, нюансы, открывая новые смысловые ракурсы.
Но тема эта – вообще очень важная, можно сказать, магистральная в творчестве Носова, потому что связана с принципиальным для всякого современного художника вопросом: как взаимодействовать с литературной традицией, с "наследием", соотносясь с ним и одновременно преодолевая его. О густом колорите Петербургского текста в "Члене общества" уже было сказано. Автор там постоянно отсылает читателей к корпусу "петербургской прозы", при этом с целью парадоксальной: подчеркивается контраст между вопрошаниями, пророчествами той литературы, ее избыточной суггестивностью – и абсурдностью сегодняшней жизни, находящей воплощение в сугубо игровой условности постмодернистского текста. Горечи или негодования по этому поводу нет: писатель спокойно констатирует глубину и ширину культурной пропасти, разверзшейся между эпохами. Может быть, он и не солидарен с лозунгом, вырывающимся из пьяных уст эпизодического персонажа: "Ничего у нас не получится, пока мы по капле не выдавим из себя Достоевского". Но никакой содержательной переклички с мотивами и коллизиями, которые образ Петербурга порождал в классической литературе, в его романе не просматривается.
Зато и в "Грачи улетели", и в "Франсуазе" Носов изобретательно разрабатывает тему "эстетики захолустья", привязывая ее топографически к угрюмым промышленным кварталам южнее Обводного канала или к широко раскинувшимся спальным районам советской застройки: Купчино, Дачному. Обширные пассажи, посвященные в романах этим невзрачным, непримечательным территориям, мало что скажут людям, не знакомым с ленинградско-петербургской топографией и топонимикой. Зато они демонстрируют незаурядную эрудицию автора, его цепкость и чуткость к деталям урбанистического пейзажа и, надо думать, находят отклик в сердцах патриотов и почитателей города, любящих его и "черненьким".
Где еще найдешь в художественной литературе столько сведений о том, как менялись / не менялись во времени улицы и кладбища в глухой зоне к западу от Московского проспекта: Ташкентская (в прошлом Старообрядческая), Малая Митрофаньевская, Громовский погост, Митрофаньевское кладбище? Чибирев из "Грачей" влечется сердцем к этим скудным, серым пространствам, примыкающим к промзоне: "Борису Петровичу жалко колдобины, которой, возможно, скоро не будет… Промзона встречает его как родного, облаком пара из открытого люка, запахом свежеструганых досок, вкрадчивой тишиной. Город привычный отступил и присел – за кусты, за кромку забора".
А как проникновенно анализирует автор семантику бульвара Новаторов и Счастливой улицы, этимологию улицы Заозерной! А как ярко высвечивает абсурд, связанный с употреблением героических топонимов, преобладающих в Дачном: "Отделившись от конкретных, живых людей, вернее, как раз не живых, а смертью, сказано, храбрых погибших, их обобществленные имена претерпевают причудливое публичное существование, им уготовано соотноситься черт знает с чем и быть маркерами суеты… И вот уже Подводник Кузьмин почти Почтальон Печкин… На Подводника Кузьмина носят воду – ведрами – на четвертый этаж, потому что прорвало трубу. А на Танкиста Хрустицкого накрыли притон наркоторговцев. В квартире пенсионерки на Лени Голикова сгорела мебель. Закрыт проезд по Зине Портновой…"
Этот перенос акцента с центра на окраины, с "дворцов" на "хижины" выявляет продуманную авторскую стратегию. Знаменитые, растасканные на цитаты, окутанные густой символической облачностью объекты классического Петербурга – площади и прошпекты, стройные громады зданий и монументов – сегодня должны молчать. Им нечего больше сказать. Взамен Носов артикулирует белый шум и шепот окраин, призывает вслушаться в смутное бормотание безъязыких, безобразных тамошних улиц и пустырей, найти в них тоскливую, щемящую прелесть…
В аннотациях Сергея Носова часто называют главным постмодернистом сегодняшней петербургской литературы. Поймал себя на желании добавить к этому: постмодернист с человеческим лицом. Но воздержусь. Разве постмодернисты – по определению демоны, вурдалаки, нелюди? Они одной с нами крови, плоти, исторического опыта. Не они создали тот бесконечный социокультурный тупик, в котором мы (читатели, человечество) нынче обретаемся.
Философия жизни Носова, помянутая в начале статьи… Что ж, она проста, минималистична. Даже проще пелевинской, буддистской, толкующей об иллюзорной, обманчивой природе вещей. Да, по Носову, никакой природы вещей вообще не существует. А есть умная игра рассудка, есть естественно-искусственные скрещения и сплетения слов, к которым автор относится с любовью. От чего и рождаются в его книгах вполне внятные человеческие образы, существующие в странных, умышленных сюжетных обстоятельствах.
Носов, при всех "смягчающих" особенностях его дарования и мировидения – действительно пересмешник, мало что принимающий всерьез, отринувший заботы и заветы Литературы Больших Идей. Относиться к нему, в свою очередь, всерьез, любить пересмешника – не так легко. Но, по-моему, попробовать стоит.
2014
Раздел III. В скрещении лучей
Русская страда Джозефа Конрада
Джозеф Конрад, родившийся в 1857 году, то есть 150 лет назад, знаменитый английский писатель польского происхождения, имеет литературную репутацию почти такого же сложного профиля, как и его судьба. Признанный классик, один из основоположников английского модернизма, тонкий психолог и исследователь "удела человеческого", предтеча литературного экзистенциализма – он порой воспринимался широкой публикой как маринист, живописатель путешествий и приключений в экзотических краях, чуть ли не как писатель для подростков. Ничего унизительного в принадлежности к детской литературе, конечно, нет, но слишком уж не совпадает в данном случае ярлык с истинным положением дел.
Популярность Конрада знала приливы и отливы, хотя нынче она застыла на отметке стабильного признания. Однако наследие его не покрылось хрестоматийным запыленным глянцем: к нему периодически обращаются вполне современные кинорежиссеры, например, Фрэнсис Коппола, поставивший свой знаменитый "Апокалипсис сегодня" по мотивам (изрядно, впрочем, переработанным) повести Конрада "Сердце тьмы".
Но говорить о Конраде сегодня стоит не просто по случаю юбилея и не только в честь его обобщенных заслуг, а потому, что он был действительно замечательным прозаиком: мастером слова, повелителем интонации, искусным изобразителем меняющихся ликов природы, проницательным знатоком и судьей человеческих поступков и побуждений, умелым рассказчиком, обогатившим литературу новыми способами ускорения и торможения сюжета, постепенного накаливания читательского интереса. Есть и еще один актуальный мотив для сегодняшнего разговора о писателе: это тема "Конрад и Россия", которой, разумеется, касались все, писавшие о Конраде, но до дна ее так и не исчерпали.
Стоит напомнить читателю основные вехи его судьбы, ставшей модельно-знаменитой, образцово-парадоксальной. Юзеф Конрад Коженевский, которому предстояло превратиться в английского писателя Джозефа Конрада, родился на Украине, в Бердичеве. Он был сыном польского дворянина, литератора и общественного деятеля Аполло Коженевского. Аполло, горячий патриот, активно участвовал в движении, готовившем освобождение Польши от российской власти. За эту свою деятельность он незадолго до восстания 1863 года был сослан вместе с женой Эвой и сыном в глухую провинцию. Эва умерла в ссылке. Аполло пережил ее всего на несколько лет. Юзефа взял на свое попечение его дядя по материнской линии, помещик Тадеуш Бобровский. В его семье, под его формирующим влиянием мальчик провел свое отрочество.
Будущий писатель покинул родину в 1874 году, в возрасте семнадцати лет. Одной из причин этого шага послужила перспектива скорой мобилизации на русскую военную службу, что никак не отвечало настроениям и намерениям юноши. Он отправился в Европу, чтобы начать – в Марселе – жизнь моряка. Решение покинуть родину оставило глубокий след, чтобы не сказать шрам, в его сознании.