Герберт Уэллс - Замятин Евгений Иванович 2 стр.


"Спящий" проспал двести лет, проснулся - и что же? Опять все тот же, сегодняшний город, сегодняшний общественный строй, только в десятки раз глубже пропасть между белыми и черными - и рабочие, под предводительством пробудившегося спящего, восстают против капитала. Раскрываем "Грядущее" - самый острый, самый иронический из Уэллсовских гротэсков - снова великолепная пародия на современную цивилизацию. И, наконец, "Война в воздухе" и "Освобожденный мир" - это детальный анализ эпохи, предшествовавшей всемирной войне, эпохи, когда миллиарды тратились на дрэдноуты, цеппелины, пушки, эпохи, когда в подвалах дворца старой цивилизации накопились горы пироксилина, а наверху люди - как это теперь ни странно - спокойнейшим образом жили, работали, веселились - над пироксилином. С убедительностью необычайной показывает Уэллс, что мировая война - только естественный вывод из всего силлогизма старой цивилизации; громче, чем где-нибудь, в этих романах Уэллс зовет людей опомниться, пока еще не поздно, зовет их вспомнить, что они не англичане, французы, немцы, а люди, зовет их перестроить жизнь на новых принципах.

Принципы эти до сих пор не были названы вслух. Но читатель уже, несомненно, услышал это еще несказанное вслух: принципы эти, конечно, социалистические, Уэллс, конечно, социалист. Это бесспорно. Но если бы какая-нибудь партия вздумала приложить Уэллса как печать к своей программе - это было бы так же смешно, как если бы стали Толстым или Розановым утверждать православие.

Я ни в каком случае не хочу сравнивать Уэллса с Толстым, но все же Уэллс прежде всего - художник. А художник - более или менее крупный - всегда еретик. Художник, как Иегова в Библии, творит для себя свой особенный мир, со своими, особенными, законами - творит по своему образу и подобию, а не по чужому. И оттого художника настоящего - никогда не уложить в уже созданный, семидневный, отвердевший мир какой-нибудь догмы. Он непременно выскочит из параграфов этой догмы, он непременно будет еретиком. Или же у него нет своего мира, своего лица - и тогда его, как художника, надо со счетов долой.

Уэллс, повторяю, прежде всего - художник, и оттого у него все свое, и оттого его социализм - это социализм свой, уэллсовский. В его автобиографии мы читаем:

"Я всегда был социалистом, но социалистом не по Марксу… Для меня социализм не есть стратегия или борьба классов: я вижу в нем план переустройства человеческой жизни с- целью замены беспорядка - порядком".

Цель переустройства - ввести в жизнь начало организующее - ratio - разум. И потому особенно крупную роль в этом переустройстве Уэллс отводит классу "able men" - классу "способных людей" и прежде всего образованным, ученым техникам. Эту теорию он выдвигает в своих "Прозрениях". Еще более любопытную - и, надо добавить, более еретическую окраску - эта мысль приобретает в его "Новой Утопии", где руководителями новой жизни являются "самураи", где новый мир предстает нам в виде общества, построенного до известной степени на аристократических началах, руководимого духовной аристократией.

Есть еще одна особенность в Уэллсовском социализме - особенность, может быть, скорее национальная, чем личная. Социализм для Уэллса, несомненно, путь к излечению рака, въевшегося в организм старого мира. Но медицина знает два пути для борьбы с этой болезнью: один путь - это нож, хирургия, путь, который, может быть, либо вылечит пациента радикально, либо убьет; другой путь - более медленный - это лечение радием, рентгеновскими лучами. Уэллс предпочитает этот бескровный путь. Вот опять несколько строк из его автобиографии:

"Мы, англичане, парадоксальный народ - одновременно, и прогрессивный, и страшно консервативный; мы вечно изменяемся, но без всякого драматизма; никогда мы не знали внезапных переворотов… Чтобы. мы что-нибудь "свергли", "опрокинули", "уничтожили", чтобы мы начали все "сызнова", как это бывало почти с каждой европейской нацией - никогда"!

Красное знамя Уэллса окрашено не кровью. Оно окрашено радостной зарей нового человеческого дня, приход которого видится Уэллсу сквозь тьму мировой, войны. Человеческая кровь, человеческая жизнь - для Уэллса - неприкосновенная ценность, потому что он, прежде всего, гуманист. Именно поэтому умеет он находить такие убеждающие, острые слова, когда говорит о классах, брошенных в безысходный труд в нужду, когда говорит о ненависти человека к человеку, об убийстве человека человеком, когда говорит о войне и смертной казни. Именно поэтому его мысль пересекается с глубокой мыслью одного из наших русских писателей: "Обвиноватить никого нельзя". Виноватых - нет, злой воли - нет: есть злая жизнь. Можно жалеть людей, можно презирать их, нужно любить их-но ненавидеть нельзя.

Выпуклей, чем где-нибудь - тем выпуклым шрифтом, который могут читать даже слепые - эта мысль отпечатлелась в его романе "В дни кометы". Герой романа - молодой рабочий-социалист, с мышлением квадратно-примитивным: он убежден (я цитирую) "в жестокосердном, бесчувственном заговоре - заговоре против бедняков". Он полон первобытной ненависти, он думает прежде всего о мести злонамеренным заговорщикам. И дальше гуманист Уэллс заставляет своего героя признаться: "Жалкой, глупой, свирепой нелепостью покажутся вам понятия моей юности, особенно в том случае, если вы принадлежите к поколению, родившемуся после переворота". Самый переворот этот, совершившийся под чудесным влиянием "зеленого газа" столкнувшейся с землей кометы - самый переворот этот состоит в том, что люди органически потеряли способность ненавидеть, убивать, органически, неизбежно пришли к любви.

И тот же гуманизм в романе "Война в воздухе": стоит только вместе с автором - глазами автора - увидеть хотя бы сцену казни одного из матросов воздушного немецкого флота. И то же самое в "Острове д-ра. Моро": там д-р Моро становится жертвой своих слишком жестоких опытов. И то же самое в "Невидимке": этому гениальному утописту Уэллс не может простить человекоубийства. И то же самое в "Машине времени": в этой жестокой каррикатуре, какую Уэллс дал в образе своих людоедов-морлоков.

Вот что открывается нам, когда мы войдем внутрь этих причудливых зданий - сказок Уэллса. Там рядом: математика и миф, физика и фантастика, чертеж и чудо, пародия и пророчество, сказка и социализм. Если из заоблачных башен мы спустимся в нижние этажи, если от фантастических романов Уэллса мы перейдем к его реалистическим романам - к среднему периоду его творчества - этих странных, парадоксальных сочетаний мы здесь уже не увидим: здесь Уэллс весь на земле, весь в прочном мире трех измерений. И только в последних романах, написанных в те дни, когда в вихре войн и революций закружился мир трех измерений, - Уэллс вновь отделился от земли, от реальности, и в этих романах мы вновь встретим сплавы идей на первый взгляд самые неожиданные и странные.

II

Когда я лет 8 назад впервые увидел полет аэроплана, и аппарат опустился на луг, когда летающий человек вылез из своих полотняных крыльев и сбросил странную, стеклянноглазую маску - я, помню, был как-то разочарован: летающий человек - бритый, толстенький, краснолицый - оказался точь в точь такой же, как мы все: носового платка он не мог достать, - руки закоченели, - вытер нос пальцем. И такое чувство - что-то вроде разочарования непременно будет у читателя, когда после фантастики Уэллса он раскроет его реалистические романы. "Как, это тоже - Уэллс"? Да, тоже Уэллс, но только не на аэроплане, а пешком. Летающий человек - на земле оказался не так уже резко отличающимся от других английских романистов. И если раньше, по двум страницам, не читая подписи, можно было сказать: это - Уэллс, то-теперь уже нужно взглянуть на подпись. Если раньше, в области научно-фантастического, социально-фантастического романа - Уэллс был один, то теперь он стал "один из". Правда, один из больших, самых содержательных и интересных английских писателей, но все же только "один из".

Причина, несомненно, в том, что Уэллс, как и большинство его английских товарищей по перу, значительно большее внимание обращает на фабулу, чем на язык, стиль, слово - на все то, что мы привыкли ценить в новейших русских писателях. Своего, Уэллсовского, языка, своего, Уэллсовского, письма он не создал, да и некогда было: надо было успеть написать те 40.томов, которые он написал. Свое, оригинальное, исключительное у Уэллса было в фабуле его фантастических романов; и как только он слез с аэроплана, как только он взялся за более обычные фабулы - большую часть оригинальности он утерял.

Стремительный, аэропланный лёт сюжета в фантастических романах Уэллса, где все свистит мимо глаз и ушей - лица, события, мысли - этот стремительный лёт делает для читателя просто физически невозможным вглядеться в детали, в стиль автора. Но медленный, неспешный ход бытового романа позволяет временами присесть, взглянуть на лицо рассказчика, на его костюм, жесты, улыбку. Как будто что-то знакомое. Но что? Еще один внимательный взгляд - и станет ясно: Диккенс - Чарльз Диккенс - вот славный предок Уэллса. Та же самая медлительная для сегодняшнего читателя, подчас слишком медлительная, речь; те же сложные, кружевные, готические периоды; та же манера давать полную законченную проэкцию героя во всех измерениях, часто с самого появления его на свет; тот же способ - повторяя один какой-нибудь резкий штрих, врезать внешность действующего лица в память читателя: и, наконец, как у Диккенса - постоянная улыбка. Но у Диккенса - это ласковый юмор, это - улыбка человека, который любит людей все равно, какие бы они ни были, любит их даже черненькими. У Уэллса не то: он любит человека и одновременно ненавидит его - за то, что он не человек, а каррикатура на человека-обыватель, мещанин. Уэллс любит острой, ненавидящей любовью, и потому его улыбка - улыбка иронии, и потому его перо часто обращается в кнут, и рубцы от этого кнута остаются надолго.

Даже в самых его невинно-забавных и остроумных сказках, написанных как будто для 12-летнего читателя, даже там более внимательный глаз увидит все ту же ненавидящую любовь. Вот "Пища богов": от чудесной пищи цыплята - величиною с лошадь, крапива - как пальмы, крысы - страшнее тигров, и, наконец, гиганты с колокольню - люди. Вы читаете о принце, который стоит внизу и сквозь монокль с ужасом поглядывает на великаншу-невесту, который боится взять ее замуж, "чтобы не попасть в смешное положение"; это смешно. Вы читаете о крошечном полицейском, который пытается арестовать гиганта и хватает его там, внизу, за ногу; и это тоже смешно. Вы читаете о десятках смешных столкновений гигантов с пигмеями, и прожектор Уэллсовской иронии все яснее вырезает жалкую фигуру пигмея-обывателя, который хватается за привычную, удобную жизнь в страхе перед грядущим, мощным гигантом Человеком - и становится уже не только смешно. Вот "Борьба миров", мировая катастрофа, все рухнуло, все гибнет, и вы среди грохота вдруг слышите голос благочестивого священника: "Ах, погибли все наши воскресные школы!" Вот великолепный гротеск "Грядущее", вы бродите по улицам Лондона XXII-го столетия, и перед глазами у вас мелькает изобретенная все тою же злой любовью автора реклама на фронтонах церквей: "Быстрейшее в Лондоне обращение на путь истинный! Лучшие епископы, цены твердые! Остерегайтесь подделок! Моментальное отпущение грехов для занятых людей!"

Еще яснее эта ироническая основа в ткани каждого из реалистических романов Уэллса. Великосветские дамы, основной субстанцией которых являются корсетные кости; свирепо-нравственные старые девы; деревянноголовые школьные учителя; епископы, которые уволили бы от должности Христа за то, что Он плохо одет и говорит неподобающие князю Церкви слова; биржевик, искренно уверенный, что именно Господь Бог внушил ему купить тихоокеанские акции… Вероятно, Англии просто жутко смотреть в это жестокое Зеркало злой любви. И, кажется, нигде так не сверкает лезвие иронии Уэллса, как в "Тоно-Бангэ", лучшем из реалистических его романов. "Мне случалось встречаться не только с титулованными, но даже с высокими особами. Однажды - это самое светлое из моих воспоминаний - я даже опрокинул бокал с шампанским на панталоны первого государственного человека в Империи"… Это мы читаем на первой странице романа, и дальше до самого конца всюду змеится ирония, на каждой странице, в каждом приключении незабненного м-ра Пондсрво, гения рекламы и шарлатанства.

Мир знает Уэллса авиатора, Уэллса, автора фантастических романов; эти его романы переведены на все европейские языки, переведены даже на арабский и китайский. И, вероятно, лишь немногим в широких читательских кругах известно, что Уэллс-фантаст-это ровно половина Уэллса: у него как раз 13 фантастических романов и 13 реалистических. Фантастические: "Машина времени", "Чудесный гость", "Остров доктора Моро", "Невидимка", "Борьба миров", "Спящий просыпается", "Грядущее", "Первые люди на луне", "Морская дева", "Пища богов", "В дни кометы", "Война в воздухе", "Освобожденный мир"; реалистические: "Колесо Фортуны", "Любовь и мистер Левишэм", "Киппс", "Мистер Полли", "Новый Макиавелли", "Анна-Вероника", "Тоно-Бангэ", "Брак", "Бэлби", "Страстная дружба", "Жена сэра Айсека Хармана", "Великолепное открытие", "Мистер Бритлинг". И особняком стоят три новейших его романа ("Душа епископа", "Неугасимый огонь" и "Джоана и Питер"), открывающие какой-то новый путь в творчестве Уэллса).

Если у читателя хватит времени прочитать все 13 реалистических романов Уэллса, если у него хватит времени пройти через эту длинную анфиладу густо заселенных людьми зданий, то в первых из них он встретит самого м-ра Уэллса. Не отвлеченно, не потому, что всякий эпос в той или иной мере лиричсн, а потому, что в первых романах читатель найдет часть автобиографии Уэллса. В молодости жизнь дала Уэллсу слишком много и слишком ощутительных пинков, чтобы он мог забыть их. Посыльный мальчик в галантерейном магазине; затем приказчик за прилавком, в бессонные ночи пополняющий скромный багаж грамотности, вынесенный из начальной школы; дальше студент Педагогической Академии и школьный учитель в английском захолустье. Все эти крепкие, трудные, тяжелые годы жизни Уэллса, полные упрямой работы над собой, борьбы с нуждой, увлечений, широких планов и разочарований, все эти годы отпечатались в трех первых бытовых романах Уэллса: "Колесо Фортуны", "Любовь и мистер Левишэм" и "Киппс". В "Колесе Фортуны" приказчик магазина суконных товаров Гэндрайвер - это, конечно, Уэллс; и Уэллс - приказчик Киппс из романа "Киппс"; и Уэллс - студент Педагогической Академии Левишэм из романа "Любовь и мистер Левишэм". Все это - такие же автобиографические документы, как "Детство" и "В людях" Горького, как "Детство" и "Юношество" Толстого.

С конца 90-х годов, после "Машины времени", "Борьбы миров", приказчик-Уэллс и школьный учитель Уэллс - стал сразу популярным писателем. Колесо Фортуны повернулось к нему на 180°, и о последствиях этого поворота он так пишет в своей автобиографии:

"Пускай хоть немного посчастливится твоей книге - и в Англии тотчас же ты превращаешься в человека достаточного, вдруг получаешь возможность ехать куда хочешь, встречаться с кем хочешь. Вырываешься из тесного круга, в котором вертелся до сих пор, и вдруг начинаешь сходиться и общаться с огромным: количеством людей. Философы и ученые, солдаты и политические деятели, художники и всякого рода специалисты, богатые и знатные люди - к ним ко всем у тебя дорога, и ты пользуешься ими, как вздумаешь"!

Уэллс вырвался из тесного круга, поле его наблюдений чрезвычайно расширилось, и это тотчас же отразилось в зеркале бытовых его романов: личный, автобиографический элемент из них исчез, и через них проходят толпы людей самого различного общественного положения - философы и ученые, солдаты и политические деятели, художники, богатые и знатные люди. Впрочем, прошлого своего Уэллс не забыл и теперь, и часто поднимается в верхние, ярко-освещенные и комфортабельные этажи только для того, чтобы обитающих там, наверху, счастливых и беспечных людей увести вниз, в подвалы, к голодным и нищим ("Жена сэра Айсека Хариана", "Душа епископа").

Бытовые романы Уэллса становятся социологической обсерваторией, и его перо, как перо сейсмографа, систематически записывает все движения социальной почвы в Англии начала XX века. В начале 900-х годов эта почва на островах Джона Булля еще чрезвычайно прочна, устойчива, и записи Уэллсовского сейсмографа дают, соответственно, кривые очень местного, небольшого размаха: проблема семьи и брака, школьного воспитания, суффражистский вопрос ("Брак", "Страстная дружба", "Жена сэра Айсека Хармана"), Более общие, коренные социальные вопросы пока еще дремлют в статическом состоянии где-то глубоко под поверхностью, и так же статически отражаются в романах Уэллса. Но понемногу все слышнее становятся подземные гулы, в незыблемой почве-расселены вглубь до самой сердцевины, и сквозь них красная, огненная лава небывалых войн и небывалых революций. И, начиная с "Мистера Бритлинга", это мировое землетрясение становится единственной темой романов Уэллса. Так, постепенно, из автобиографических - бытовые романы Уэллса становятся летописью жизни современной нам Англии.

Если мы теперь на минуту отойдем в сторону и на реалистические романы Уэллса взглянем издали, так, чтобы глаз улавливал только основное, не отвлекаясь деталями, то отсюда, издали, нам станет ясно: архитектор, построивший воздушные замки научных сказок, и архитектор, построивший шестиэтажные каменные громады бытовых романов - один и тот же Уэллс. Как и в фантастике Уэллса, в реалистических его вещах все тот же самый непрекращающийся штурм старой, европейской цивилизации; все те же красные рефлексы своеобразного, Уэллсовского, социализма; все тот же его гуманизм, все то же его "обвиноватить никого нельзя", о чем говорилось раньше; и все тот же бензиновый, асфальтовый, мелькающий рекламами город.

И вдруг, на асфальтовом тротуаре, среди бензиновых фимиамов, красных знамен, патентованных средств и людей в котелках, вы встречаете… Бога. Социалист, математик, химик, шоффер, аэропланный пилот - вдруг заговаривает о Боге. После научной фантастики, после реальнейшей реальности, вдруг трактат: "God the invisible King", - "Бог - невидимый король"; роман "Душа епископа" - о религиозном перевороте в душе англиканского священника; роман "Неугасимый огонь" в сущности не роман, а спор о Боге; роман "Джоана и Питер", герой которого ведет диалоги с Богом.

Назад Дальше