На обсуждении Сорокин не появился. Закончилось оно для автора плачевно: никто не смог отыскать в его стихах ни одной хорошей строчки.
Через некоторое время он исчез. Перестал появляться на курсах.
– Из-за вас, – объяснили мне в учебной части. – Забрал документы. Сказал, что Красухин его ненавидит и не даст ему ходу.
Куда я должен был дать ему ход, я так и не понял. А неловкость, повторяю, испытываю даже сейчас, вспоминая эту историю.
– Тебе будет трудно жить на свете, – сказал мне мой друг писатель Лев Кривенко в 1967-м году в Пятигорске, куда мы приехали на совещание молодых писателей Ставропольского края, после выступления перед нами, руководителями, секретаря крайкома комсомола по пропаганде.
Не помню, по поводу чего я возразил секретарю. А после его выступления мне сказали, что секретарь очень мною интересовался: спрашивал, кто я такой, и сказал: "А!", узнав, что я работник "Литературной газеты".
– Они очень не любят, когда им возражают, – объяснили мне. Они – это секретари.
– Во даёт, – смеялись узбекские писатели, ехавшие со мной в автобусе в 1979-м году. И показывали на меня: – "Сгоняй машину назад, – говорит секретарю обкома. – Человек отстал". Во даёт!
Неправда. Я так ему не говорил. Я вообще не знал, с кем разговариваю. Мы вчера прилетели в Ташкент на празднование 90-летия со дня рождения узбекского советского классика – поэта Хамзы. Я – в делегации Союза писателей, а Карен Степанян – от "Литературной газеты": в отделе литератур народов СССР он ведал Средней Азией. А сегодня отправились на родину поэта – в Ферганскую область – в город Коканд. Когда автобус тронулся, я Карена не обнаружил, предположил, что он едет в каком-нибудь другом. Но на первой же остановке, обойдя весь транспорт, не нашёл Карена. Подошёл к стоявшему у легкового автомобиля человеку в чёрном костюме, объяснил ситуацию, предположив, что Степанян остался в Ташкенте и спросил: нельзя ли послать за ним машину.
Удивился, конечно, что этот человек не повернул ко мне головы: я проговорил всё это, глядя ему в щёку.
– Масину? – полуудивлённо переспросил человек и, чуть кивнув, сказал бросившимся к нему людям: – Не понимаю, о какой масине он говорит.
Я объяснил. Люди посмотрели на человека в чёрном костюме. Он слегка наклонил голову. После чего один из слушавших меня побежал к автомобилю, сел в него и умчался назад. Кто-то другой передал, очевидно, наш разговор узбекским писателям. Те смеялись.
Я что-то сделал не так?
Да разве можно из-за подобных пустяков тревожить такого человека? Вон распорядитель. К нему и следует обращаться. А я – к самому секретарю обкома!
В одной из своих книг Бенедикт Сарнов рассказывает, как всесильный хозяин Азербайджана при Сталине Мир Джафар Багиров, принимая писателей, издевался над старым поэтом, за которого заступился Антокольский. Поинтересовавшись у свиты, кто это и как его фамилия, Багиров приказал:
– Антокольский, встать!
Павел Григорьевич поднялся из-за стола. Последовала новая команда:
– Антокольский, сесть!
Павел Григорьевич опустился на стул. Но прозвучало:
– Антокольский, встать!
Потом снова "сесть!", потом опять "встать!"
Господи, какое счастье, что я не застал этого времени!
Нет, я не считаю себя храбрецом. Но рациональное осмысление обычно запаздывает. Поэтому подчас действую импульсивно. Совершаю такие поступки, которые, быть может, подумав, не совершил бы.
В 1996-м году Учёный совет нашего университета присудил мне звание профессора. Нужно было заполнить соответствующие бумаги и отдать в соответствующий университетский отдел. Он перешлёт их в министерство, которое в знак подтверждения этого звания выдаёт тебе именной аттестат.
Вообще все такого рода бумаги обязаны заполнять чиновники отдела университета. Это их работа. Но обычно преподаватель заполняет их сам. А чиновники их переправляют в министерство.
Что ж, нарушать традицию я не стал. Заполнил бумаги, принёс их в отдел, но молоденькая сотрудница принять их у меня отказалась.
– Это не так! – подчеркнула она карандашом. – Это не так! – снова подчеркнула. И вывела: – В таком виде ничего и никуда я посылать не стану. Перепишите всё заново. Придёте – будем разговаривать!
Меня этот приказной тон взбесил.
– Послушайте, – сказал я ей. – А вам не приходит в голову, что я сделал работу за вас. Это вы обязаны заполнять такие бумаги. Вот и заполните. Тем более что вы знаете, как надо!
– Нет уж, – усмехнулась она. – Звание нужно не мне, а вам. Придётся вам поработать.
– Чужую работу я больше делать не буду, – сказал я жёстко и ушёл.
Через несколько дней мне позвонил обеспокоенный заведующий кафедрой Валентин Иванович Коровин.
– Валя, – сказал я ему. – Я ничего не буду делать. Эта девчонка сглазила мне профессорское звание. Оно мне не нужно.
Так бы и не стал я профессором, но мы с Коровиным дружим. Не извещая меня об этом, он сам заполнил бумаги, и аттестат из министерства мне прислали.
Разумеется, я благодарен другу, но в данном случае я, пожалуй, и по трезвому размышлению не исполнил бы требование этой чиновницы сделать за неё её работу.
Отрывки из первой моей мемуарной книги "Стёжки-дорожки" напечатал журнал "Знамя". А после её выхода опубликовал коротенькую рецензию-аннотацию. Ознакомившись с ней, я пришёл в полное недоумение. Она представляла меня карьеристом, который стремился и попал во властную "разнеуровневую элиту".
Так сказать, как у Зощенко, – "кавалер и при власти"!
Ясно было, что критик мою книжку не читал. А прочитал бы, понял, что ни в какую элиту я не стремился. И не попал.
Возглавить отдел русской литературы в "Литературной газете" меня уговорили его сотрудники. Было перестроечное время, Кривицкий фактически перестал нас курировать, и открылась фантастическая доселе возможность печатать хорошую литературу. Ради этого я согласился променять мою спокойную должность обозревателя на весьма хлопотливую – заведующего отделом. Хлопотливую, потому что в отделе поначалу работало двенадцать человек. От кого-то надо было избавляться – он попал к нам по чьей-то протекции, мало чего понимая в деле, за которое брался. Кого-то заставлять осознавать собственные возможности. Кого-то поощрять за отличный материал, который он организовал или написал.
А ещё нужно было общаться с секретариатом, редакторатом, добиваться, чтоб поставили в номер именно наш материал. И это было делом нелёгким: в перестроечное время вольницу ощущали и другие отделы, которые тоже предлагали на полосу интереснейшие материалы.
"Лихие", как их назвал Путин, 90-е были неоднородными. На подступах к ним и в самом их начале раскрылись не только тщательно оберегаемые от постороннего глаза архивы. Раскрылись люди, обнаруживая, что подчас занимались не своим делом. Поэтому человек, работавший у нас прежде в отделе публикаций, писавший вымученные стихи и рассказы и даже издававший книги, стал торговым агентом по продаже куриных окорочков и ушёл из редакции. А бывшего заведующего отделом издательства "Современник" я встретил недалеко от стадиона "Олимпийский". Они с напарником тянули тележку с книгами. Оба устроились грузчиками при книжной ярмарке. Государство больше не брало на себя обязательства по содержанию тех, кто получил писательский билет. Раньше им были гарантированы 300 рублей за авторский лист прозы, рубль сорок копеек за строчку стихотворения. Рыночные отношения установили другие гонорары: твою книгу расхватывают – получай часть прибыли. Не раскупают – извини, ищи издательство, которое захотело бы тебя издать. Другое дело, что по рыночным законам заставили жить и научную литературу, и литературу настоящую, ориентированную на ценителей. Но поначалу никто не препятствовал зарубежным фондам предоставлять гранты на издание книг и их распространение.
И я в "Литгазете" испытывал душевный подъём, когда появлялись на её страницах вещи, о которых прежде нельзя было помыслить. Бродский, Корнилов, не проходимые прежде стихи Рейна, статьи о тогдашних бестселлерах А. Рыбакова, В. Гроссмана, В. Шаламова, Е. Гинзбург, приветствие Солженицыну в связи с его 75-летием. Мы охотились за хорошими материалами, убеждали авторов отдать их нам: в журнале когда они ещё выйдут, а у нас – через неделю-две. Да и наш тираж не сравнишь с журнальным, хотя иные и набирали тогда миллион.
Всё, что я сдавал в набор, шло с колёс. Никто не осторожничал. Осторожничать начали, когда власть потихоньку стала переходить снова к Кривицкому. Как я писал в "Стёжках-дорожках", главным редактором стал Удальцов, который Кривицкому полностью доверял. И я ушёл: вкусив свободы в формировании номера, я уже не смог бы с Кривицким работать по-прежнему.
По счастью, я уже год работал у Соловейчика в "Первом сентября" – главным редактором приложения к этой газете. Поначалу мы оба считали, что "Литература" будет печатать прежде всего занимательное литературоведение. А в консультанты я взял хороших учителей, которые смогли бы обеспечить меня занимательной методикой. Так появились в газете Лев Соломонович Айзерман и Лев Иосифович Соболев. А после ухода Айзермана – Серёжа Волков.
Однако оказалось, что методика занимательной не бывает, что она суха и наукообразна. Но Симон Львович и не требовал заполнять ею всё газетное пространство. Отдающий предпочтение обучению в игре, он с удовольствием читал в "Литературе" игровые литературоведческие материалы и лишь призывал смиряться с необходимостью, то есть печатать и методику: всё-таки мы – газета для учителей.
Увы, его сын не унаследовал от отца умения загораться от увлекательно написанных материалов. Артёма Соловейчика, который после смерти Симона Львовича возглавил Издательский дом, не интересовали ни новые прочтения классики, ни почти детективные расследования сюжетов книг, ни увлекательные толкования литературоведческих терминов, ни живые воспоминания об авторах известных произведений. Прагматик, он пренебрежительно отмахивался даже от появлявшихся рецензий на нашу газету ("а, что это даст?"), от каких-либо упоминаний её в печати. Его интересовала лишь сухая цифирь выходных данных. Падение тиражей (а падали тиражи всех газет Издательского дома) он воспринимал как финансовую катастрофу. Хотя, как мне и тогда казалось, а после моего ухода подтвердилось, Издательский дом жил за счёт других, более прибыльных проектов, чем выпуск газет.
Уверовав, что занимательным литературоведением интересуются только "продвинутые" учителя, он жаждал увеличения методики, какая якобы привлечёт к нам обычных "середнячков", составляющих большинство учительской массы. Я пытался втолковать ему, что "середнячки" и плохие учителя газет не выписывают, книг не читают. Обходятся усвоенным когда-то в институтах материалом. Артём и ухом не вёл. Не убеждало его и падение в стране интереса к чтению, к книге в результате образовательной политики властей, вытеснившей литературу из основных школьных дисциплин в маргинальные.
Выпускать газету под постоянно возрастающим давлением становилось для меня всё труднее, всё неинтереснее. И я оставил это занятие.
А что до прежних сослуживцев или знакомцев, ставших идеологическими противниками, то продолжать относиться к ним дружески я бы не смог. Да, каждый из них – веха моего жизненного пути. Но времена были другие, и вели они себя по-другому – иначе откуда было взяться взаимной симпатии? И я очень хорошо понимаю Гену Калашникова, который в семидесятых работал вместе с Владимиром Бондаренко в "Литературной России" и недавно так вспоминал об этом:
"Он вечно отыскивал какие-то редкие архивные материалы, находил таланты в провинции, много общался с писателями. Мы делили с ним один узенький кабинет, сидели затылком друг к другу, но устремления в те времена у нас были общими. Действительно, к нам в комнату, как вспоминает и сам Володя, на наши споры и разговоры собиралась вся молодёжь редакции. Порой всё это затягивалось допоздна. Конечно, мы и выпивали, порой даже очень крепко, разумеется, не обходилось и без ссор и даже потасовок. Но всё это, к счастью, быстро забывалось, и наш молодёжный "Гайд-парк" продолжал свои бесконечные дискуссии".
Но жаль, что на этом Калашников остановился. Потому что в восьмидесятых он уже сидел в одном кабинете со мной в "Литературной газете" и мы обменивались впечатлениями, в частности, и о Владимире Бондаренко, который на глазах эволюционировал – продвигался не просто к так называемым "патриотам", но к руководству ими. И достиг своего.
Гена уже не работал у нас в газете, когда Бондаренко стал заместителем Александра Проханова по газете "День" и главным редактором её приложения "День литературы". "День" поддержал августовский путч 1991-го года, за это газета была закрыта, но быстро возродилась под другим названием – "Завтра". А Бондаренко потом ностальгировал по тому славному, на его вкус, времени: "19 августа, редакция "Дня" ликует, опубликовано наше "Слово к народу", у власти ГКЧП, развалу русской империи, развалу великой тысячелетней державы положен конец".
Жаль, что, сообщая читателям, о чём "вспоминает и сам Володя", Гена Калашников оставил их в уверенности, что его бывший сослуживец и теперь ему близок. А ведь никакой близости между ними давно уже нет и быть не может.
* * *
Когда мы с Геной Калашниковым в 1981-м году въехали в свою комнату на пятом этаже нового здания в Костянском переулке, то ахнули на её пороге: она была безразмерной. Почему нам её дали, до сих пор не знаю. Мы поспешили втащить туда лишний стол. Чтобы объяснять ответственным за вселение: дескать, сидим втроём, третий – внештатник. Вот его стол.
Не знаю, из-за нашей ли хитрости или помимо неё, но ужимать нас не стали. Мы вдвоём оказались в самой большой комнате на этаже. Кабинеты трёх членов редколлегии были гораздо меньше.
Естественно поэтому, что чаще всего сотрудники сходились у нас. Не для дискуссий. "Гайд-парком" наша сильно вытянутая в длину комната не была. Однако посторонний, увидев у нас много народу, стоящего, галдящего на повышенных тонах, перебивающего друг друга, мог, конечно, решить, что попал в своеобразный "Гайд-парк", где дебаты принято вести со страстью и жарким темпераментом.
Этот семиэтажный когда-то жилой дом переделали к московской Олимпиаде для её пресс-центра. В нашей комнате, судя по плинтусу, утыканному телефонными разъёмами для розеток, сидело немало народу. На это же указывала и стена, во всю свою длину состоящая из полуметровых дверок: видимо, у каждого работника пресс-центра был свой шкаф. Каждый шкаф состоял из пяти полок. После того как я и Гена разместили свои бумаги и книги, осталось много пустых полок. Их мы застилали газетами. На них ставили стаканы. Пониже тарелки с закуской. Или – что чаще – просто открытые банки с огурцами, плавленые сырки, взрезанные консервы "кильки в томате".
Ну, а рядом со стаканами устанавливали то, ради чего приходили и порой приносили с собой наши гости. Время от времени кто-нибудь деловитой походкой направлялся к шкафу и открывал заветную дверцу…
Разумеется, так было не каждый день.
Хуже, что когда это бывало, душа требовала продолжения. Вот и оттаптывали сотрудники "Литературки" и наши гости пространство вокруг стола ближайшей "стекляшки". Или неслись в ЦДЛ.
Иногда появлялся в комнате мой брат Алик. И тогда уже разгорячённые люди, воодушевлённые его предложением, усаживались в несколько такси, чтобы собраться вместе в каком-нибудь ресторане за сдвинутыми столами.
Просыпался я после подобных загулов легко, без головной боли. По счастью, организм мой таков, что не требует опохмеления. Но нередко бывало – прихожу в газету с ясной головой и железным намерением работать до вечера, однако: первый гость, второй, третий и всё, как писал Аверченко, "заверте…"
И кто знает, чем бы всё это в конце концов кончилось, если бы не Пушкин.
Но сперва – о Баку. Точнее – об Игоре Бузылёве, заместителе главного редактора издательства "Советский писатель", с которым мы познакомились в этом городе.
Мы оба приехали гостями на съезд писателей Азербайджана. Увлекательного на нём было мало. Интрига, волновавшая местных писателей, – оставят ли прежнего первого секретаря Союза, а если нет, то кого поставят, – нас не интересовала. И вместо того чтобы сидеть на скучных заседаниях, мы гуляли по городу. Тем более что и он и я оказались в Баку впервые.
– Ты знаешь, – вдруг сказал мне Игорь. – А я ведь твой давний поклонник. Ещё со времени публикации "Великого спора". Ты продолжаешь эту тему?
В начале семидесятых я напечатал в "Вопросах литературы" статью о принципиальной несхожести поэтических систем Тютчева и Пушкина, выступил против распространённой характеристики Тютчева как поэта пушкинского круга.
– Нет, – отвечаю, – я её для себя исчерпал.
– А Пушкиным тоже перестал заниматься? Я помню твою маленькую статейку о Пушкине и Жуковском в "Московском комсомольце".
– Пушкина, – говорю, – почитываю. Недавно печатал в "Сибирских огнях" о его традициях в нынешней поэзии.
– Подаришь эту статью?
– Ради Бога!
– Приходи ко мне в издательство, поговорим.
Вернувшись в Москву, я занёс ему статью в издательство "Советский писатель", которое тогда располагалось там же, где и сейчас, – на Поварской. Только Поварская тогда называлась улицей Воровского.
Он позвонил мне на следующий день: "Пиши заявку на книгу о традициях и новаторстве в современной поэзии. Я её поддержу".
Заявку я написал. Договор издательство со мной заключило. И даже выплатило аванс. Я стал продумывать композицию книги.
Оказалось, что мне необходимо разобрать "Евгения Онегина". Убеждённый, что сделаю это быстро, я сел перечитывать пушкинский роман в стихах. Перечитал не спеша и задумался.
Странное это всё-таки произведение. Для чего-то автор всё время отвлекается от романного сюжета. Где этот сюжет начинается? И в чём заключается? А почему после примечаний идут "Отрывки из путешествия Онегина"? Какой в этом смысл?
После работы я мчался домой, чтобы сесть за машинку. Коллективные посиделки перестали мне доставлять какое-либо удовольствие.
Быстро написать у меня не получалось. А сроки сдачи книги поджимали.
Кусок об "Онегине" я написал аккурат к окончанию срока сдачи. Вдруг мне открылось, что всё в многосложной композиции этого произведения объясняется его жанром. Это не просто роман в стихах, как было принято считать, а огромное лирическое стихотворение, в котором романный сюжет составляет одну из существенных его частей. И строки, заключающие пушкинское произведение, хитро названные "Отрывками из путешествия Онегина", на самом деле являются концовкой лирического стихотворения, которое, как известно, есть полная свобода самовыражение автора. А в данном случае такая свобода позволила Пушкину сделать и автора действующим лицом романа.
Отнёс кусок Игорю: работаю, дескать, но что поделаешь? Он прочитал.
– Мне нравится, – но, – вздохнул, – не любят у нас задержек плановых книг. Ладно, пиши заявление на пролонгацию. Дадим на год.
Отрывок из этого куска я опубликовал как журнальную статью и подарил её своему другу, критику Станиславу Рассадину.
– Вот видишь, – сказал он мне, – сколько золотого времени ты терял, пьянствуя. Давно бы мог стать авторитетным пушкинистом.