А дальше рассказывал уже сам Седых: "В моих записных книжках за 1936 год есть рассказ о случайной встрече И.А. Бунина и М.А. Алданова в Париже с А.Н. Толстым. Встретились в кафе на Монпарнасе. Произошла заминка. Наконец Бунин подошел к Толстому. Облобызались… Алданов, также очень друживший с автором "Петра Первого", отказался подойти и подать ему руку. И поступил он, как показало дальнейшее, совершенно правильно.
Бунин просидел с Толстым весь вечер. "Алешка" расточал комплименты и звал вернуться в Москву.
- По твоим, брат, книгам учатся все молодые советские писатели… Да тебя примут с триумфом…
Бунин слушал, улыбался и, как всегда, когда не знал, как ответить, немного иронически говорил:
- Мерси, мерси!
Прошли две или три недели. В "Литературной газете" появились заграничные впечатления Алексея Толстого. Писал он примерно так: "Встретил случайно Бунина. Он был этой встрече рад. Боже, что стало с этим когда-то талантливым писателем! От него осталось только имя, какая-то кожура" и т. д.
Дальше следовали еще 20 строк в таком же духе12. Очень чувствительного Ивана Алексеевича эти впечатления не могли оставить равнодушным… Думаю, именно тогда и родилась у него мысль написать "Третьего Толстого", которую осуществил он только пятнадцать лет спустя. Но, как говорят французы, la vengeance est un plat que l’on mange froid (месть - это блюдо, которое надо есть холодным)".
Про холодное блюдо все правильно, но только "Третий Толстой" - никакая не месть. И то, что Бунин Толстому не отомстил, хотя мог бы (дневниковые записи Бунина о Толстом намного жестче мемуаров) - свидетельство не только широты его вкусов, но и благородства и просто любви, какой Бунин любил очень немногих - Льва Толстого, Чехова, отчасти Куприна.
"Особой нежностью пропитаны его высказывания об "Алешке" Толстом, ему он прощает многое, что не простил бы, пожалуй, никому, - писал А.Бахрах, автор книги "Бунин в халате". - Ценил его не только как писателя, но отчасти и как человека, хоть и насквозь знал его проделки и измышления. "Что с Алешки взять", - неоднократно говорил Бунин".
Описание их парижской встречи не исключение. В нем тоже сквозит нежность и снисхождение, хотя и мотив вербовки со стороны Толстого здесь присутствует, но вербовки очень искренней, простодушной:
"В последний раз я случайно встретился с ним в ноябре 1936 г., в Париже. Я сидел однажды вечером в большом людном кафе, он тоже оказался в нем, - зачем-то приехал в Париж, где не был со времени отъезда своего сперва в Берлин, потом в Москву, - издалека увидал меня и прислал мне с гарсоном клочок бумажки: "Иван, я здесь, хочешь видеть меня? А.Толстой". Я встал и пошел в ту сторону, которую указал мне гарсон. Он тоже уже шел навстречу мне и, как только мы сошлись, тотчас закрякал своим столь знакомым мне смешком и забормотал: "Можно тебя поцеловать? Не боишься большевика?" - спросил он, вполне откровенно насмехаясь над своим большевизмом, и с такой же откровенностью, той же скороговоркой и продолжал разговор еще на ходу:
- Страшно рад видеть тебя и спешу тебе сказать, до каких же пор ты будешь тут сидеть, дожидаясь нищей старости? В Москве тебя с колоколами бы встретили, ты представить себе не можешь, как тебя любят, как тебя читают в России…
Я перебил, шутя:
- Как же это с колоколами, ведь они у вас запрещены.
Он забормотал сердито, но с горячей сердечностью:
- Не придирайся, пожалуйста, к словам. Ты и представить себе не можешь, как бы ты жил, ты знаешь, как я, например, живу? У меня целое поместье в Царском Селе, у меня три автомобиля… У меня такой набор драгоценных английских трубок, каких у самого английского короля нету… Ты что ж, воображаешь, что тебе на сто лет хватит твоей нобелевской премии?
Я поспешил переменить разговор, посидел с ним недолго, - меня ждали те, с кем я пришел в кафе, - он сказал, что завтра летит в Лондон, но позвонит мне утром, чтобы условиться о новой встрече, и не позвонил, - "в суматохе!" - и вышла эта встреча нашей последней".
Встреча была действительно последней, а вот письма между ними еще были, но о них Бунин не написал ни слова. Это право и свойство любого мемуариста писать о том, о чем человек считает нужным. Но само молчание здесь красноречивее любых слов, а полное отчаяния письмо, посланное Буниным Толстому в мае 1941 года, обязывало его быть благородным по отношению к человеку, которого так презирала и ненавидела большая часть эмиграции и немалая часть писателей в России.
"Алексей Николаевич, я в таком ужасном положении, в каком еще никогда не был, - стал совершенно нищ (не по своей вине) и погибаю с голоду вместе с больной Верой Николаевной.
У вас издавали немало моих книг, - помоги, пожалуйста, - не лично, конечно: может быть, Ваши государственные и прочие издательства, издававшие меня, заплатят мне за мои книги что-нибудь? Обратись к ним, если сочтешь возможным сделать что-нибудь для человека, все-таки сделавшего кое-что в русской литературе. При всей разности наших политических воззрений я все-таки всегда был беспристрастен в оценке современных русских писателей - отнеситесь и вы ко мне в этом смысле беспристрастно, человечно.
Желаю тебе всего доброго.
2 мая 1941 г. Ив. Бунин.
Я написал целую книгу рассказов, но где ж ее теперь издать?"
Толстой отреагировал мгновенно.
"Дорогой Иосиф Виссарионович, я получил открытку от писателя Ивана Алексеевича Бунина. Он пишет, что положение его ужасно, он голодает и просит помощи.
Неделей позже писатель Телешов также получил от него открытку, где Бунин говорит уже прямо: "Хочу домой".
Мастерство Бунина для нашей литературы чрезвычайно важный пример - как нужно обращаться с русским языком, как нужно видеть предмет и пластически изображать его. Мы учимся у него мастерству слова, образности и реализму.
Бунину сейчас около семидесяти лет, но он еще полон сил, написал новую книгу рассказов. Насколько мне известно, в эмиграции он не занимался активной антисоветской политикой. Он держался особняком, в особенности после того, как получил Нобелевскую премию. В 1937 году я встретил его в Париже, он тогда же говорил, что его искусство здесь никому не нужно, его не читают, его книги расходятся в десятках экземпляров.
Дорогой Иосиф Виссарионович, обращаюсь к Вам с важным вопросом, волнующим многих советских писателей, - мог бы я ответить Бунину на его открытку, подав ему надежду на то, что возможно его возвращение на родину?
Если такую надежду подать ему будет нельзя, то не могло бы Советское правительство через наше посольство оказать ему материальную помощь. Книги Бунина не раз переиздавались Гослитиздатом.
С глубоким уважением и с любовью,
Алексей Толстой".
Трудно сказать, чего было больше в этом письме - тревоги за Бунина и желания ему помочь или радостного вскрика - ага, попался, запросил пощады, не выдержал! - и удовлетворения оттого, что мог выслужиться перед вождем в поимке крупного зверя. Но так или иначе Толстой в письме Сталину дал Бунину характеристику, рекомендацию, точно тот в партию собирался вступать. А Бунин меж тем о возвращении домой не просил, он лишь хотел получить причитавшиеся ему гонорары да, может быть, новую книгу издать (книгой этой были "Темные аллеи"), но Толстой, опираясь на открытку Телешову, торопил события.
Однако то, что не удалось с Буниным, удалось с Куприным, и к его возвращению Толстой приложил руку.
Ортодоксальный марксистский критик Александр Дымшиц, племянник Софьи Исааковны Дымшиц, хорошо знавший Толстого, встречавшийся с Куприным после его возвращения в СССР и решительно оспаривавший популярную (и скорее всего, гораздо более достоверную) версию о том, что Куприн был невменяем и не соображал, куда его везут, писал в своих мемуарах "Звенья памяти", опубликованных в 1966 году в журнале "Знамя": "Разум у Куприна был совершенно ясный, ум живой. Он острил, улыбался, вспоминая былое… В разговоре со мной Куприн говорил о радости встречи с родиной, о трудных судьбах той части эмиграции, которая, отойдя от "белой идеи", еще не решалась вернуться в Россию. Куприн заметил, что сам он долго колебался, но внял советам Алексея Толстого и твердо решил ехать домой. О Толстом он сказал с нежностью: "Спасибо Алеше - похлопотал за меня"".
Так, во второй половине тридцатых годов Алексей Толстой стал не просто одним из самых крупных русских писателей, а после смерти Горького писателем номер один, но и особо доверенным лицом, человеком, которому поручались самые щекотливые задания. Он выступал на международных конгрессах, был во Франции, в Англии и даже во время гражданской войны в Испании. И пожалуй, не было такого писателя, который мог с ним в этой роли сравняться. Шолохов никуда ездить не любил, Пастернак побывал единственный раз на конгрессе в Париже в 1935 году и больше не выезжал, Булгакова не пускали, Симонов был еще очень молод. Разве что Эренбург, с которым Толстой когда-то жестоко поссорился, а теперь примирился и мирно путешествовал по дорогам старой Европы. Но как писатель Эренбург был все же мельче Толстого. В своих воспоминаниях он не раз давал понять, что его положение было отчаянным и в любой момент его могли схватить, как хватали многих из тех, кто был рядом с ним. Толстой по сравнению с ним казался неуязвимым - царедворец, "особа, приближенная к императору".
И позволялось ему то, чего не позволялось другим. А между тем был в эти годы в судьбе красного графа момент, когда жизнь его висела на волоске и не то что лишних долларов и заграницы, а свободы ему было не видать.
В дневнике Натана Эйдельмана есть запись: "А. Толстого хотели брать. Он сказал - "месяц у меня есть?" Месяц был: написал "Хлеб"".
Разумеется, это миф, слух, литературная байка из серии "писатели шутят". "Хлеб" не был написан так быстро, Толстой работал над этой книгой два года, но именно эта повесть не только окончательно легализовала красного графа и сподвигла Молотова публично произнести на всю страну фразу, с которой началось наше повествование о Толстом ("Кто не знает, что это бывший граф Толстой! А теперь? Теперь он товарищ Толстой, один из лучших и самых популярных писателей земли советской - товарищ А.Н. Толстой"), - эта книга его спасла.
За словами Молотова стоял Сталин, с которым Толстой был знаком с начала тридцатых и которого, по словам Дмитрия Толстого, боялся до дрожи. И было отчего. Сначала белая эмиграция, потом сменовеховство, которого Сталин не любил и последовательно отстрелял в 1937-м всех приехавших возрождать империю и вбивать гвозди в разрушенный революцией корабль, потом дружба с Ягодой и Крючковым, поездка на канал - все это были слишком серьезные минусы в толстовской анкете. Сажали и не за такое. Да плюс еще страсть к роскоши, которую аскетичный Сталин в своих подданных высмеивал и, согласно одной из легенд об Алексее Толстом, однажды, после того, как наш писатель велел установить у себя вывезенный из Польши фонтан, вызвал его в Кремль, заставил долго себя ждать и Бог весть чего только не передумать, а потом, выйдя из-за ширмы, изрек одну только фразу: "Стыдно, граф"- и скрылся.
Но главное даже не это. Не фонтаны, не "Смена вех", не эмиграция и статьи против революции, не паркет и даже не Беломорканал. Главное - страшная ошибка, допущенная в романе "Восемнадцатый год", ошибка, которую Толстой осознал только несколько лет спустя.
Вспомним еще раз: "Докладчик кончил. Сидящие - кто опустил голову, кто обхватил ее руками. Председательствующий передвинул ладонь выше на голый череп и написал записочку, подчеркнув одно слово три раза, так что перо вонзилось в бумагу. Перебросил записочку третьему слева, поблескивающему стеклами пенсне.
Третий слева прочел, усмехнулся, написал на той же записке ответ…
Председательствующий не спеша, глядя на окно, где бушевала метель, изорвал записочку в мелкие клочки".
Конечно, все было давно исправлено. И во всех отдельных изданиях романа после 1927 года третий слева уже не поблескивал дурацким пенсне, а был "худощавый, с черными усами, со стоячими волосами". И теперь вся читающая Россия знала, что третий слева прочел и не просто усмехнулся, но "усмехнулся в усы". И знала, чьи это усы.
Но разве это было достаточным, и неужели всерьез можно было думать, что у большевиков короткая память? И могли ли понравиться Сталину такие политические кульбиты и механические замены Льва на Иосифа? Иосиф честность и прямоту любил, как у Булгакова в "Днях Турбиных", а тут получалось чистой воды двурушничество, и вот уж где точно было - стыдно, граф!
Не случайно, по воспоминаниям современников, Толстого пробирал холодный пот, когда в середине тридцатых он перечитывал вторую часть своей трилогии, из-за которой было столько сломано копий в спорах с главным редактором "Нового мира" Вячеславом Полонским. Полонский сколько всякой крамолы углядел в романе, а мимо этого, самого главного, прошел. Но Полонский лежал в могиле, а Толстому надо было жить дальше. И он не просто внес исправление - он написал новую книгу.
"В "Хлебе" говорится о философии нашей революции, о больших ее людях, об организации беспримерно победоносной борьбы, о ее великом оптимизме, о том, как в огне жесточайших боев создавался характер советского человека.
Чтобы показать смысл революции, я решил взять самых больших людей, самых великих наших современников. Ленин, Сталин, Ворошилов стоят в центре моего романа".
С художественной точки зрения роман вышел отвратительный, нечитабельный, непропеченный, схематичный. Это убожество "Хлеба" даже Троцкий, который был объявлен в этой вещи главным злодеем, разглядел: "Алексей Толстой, в котором царедворец окончательно пересилил художника, написал специальный роман для прославления военных подвигов Сталина и Ворошилова в Царицыне. На самом деле, как свидетельствуют нелицеприятные документы, Царицынская армия - одна из двух дюжин армий революции - играла достаточно плачевную роль. Оба "героя" были отозваны со своих постов. Если самородок Чапаев, один из действительных героев гражданской войны, оказался увековечен в советском фильме, то только благодаря тому, что не дожил до "эпохи Сталина", когда он, наверняка, был бы расстрелян как фашистский агент. Тот же Алексей Толстой пишет пьесу на тему 1919 года: "Поход четырнадцати держав". Главные герои пьесы, по словам автора, Ленин, Сталин и Ворошилов. "Их образы (Сталина и Ворошилова), обвеянные славой и героизмом, будут проходить через всю пьесу". Так талантливый писатель, который носит имя величайшего и правдивейшего русского реалиста, стал фабрикантом "мифов" по заказу!"
Существуют также воспоминания Ивана Семеновича Козловского, которые приводит литературовед А.К. Бабореко. "И.С. Козловский рассказал: были приглашены на дачу Сталина писатели, артисты. С Толстым разговаривал Ворошилов, о чем - Иван Семенович не слышал, стоял в отдалении. Неожиданно В. выплеснул в лицо Толстому бокал красного вина, оно потекло по рубашке и костюму. Поднялся шум, их обступили, разъединили. Сталин сказал: "Прекратите", - и все "смолкли"".
Это было после того, как вышел "подхалимский "Хлеб" (1937), в котором Толстой превознес Ворошилова".
Было это на самом деле или нет, главное - Сталину понравилось. Сталин не сказал, как в случае с булгаковской пьесой "Батум": "Нэ так все было". А неподдельному графу пощечины и плевки получать было не впервой. Он лишь отряхнулся и вальяжно отписывал Ромену Роллану, с чьей женой Майей Кудашевой и по совместительству агентом НКВД, когда-то в одной компании веселился в Коктебеле:
"В романе мало отрицательных персонажей. Мне больше не хочется писать ни о ничтожестве маленьких душ, ни о человеческой мерзости, мне не хочется изображать из моего искусства зеркало, подносимое к физиономии подлеца.
Зачем обращать свой взгляд на огромные груды мусора, устилающего путь, по которому шествует человеческий гений? Зачем разглядывать в увеличительное стекло его подметки?
У искусства - другие, более высокие и необозримые, восхитительные и величественные задачи: формирование новой человеческой души.
Я старался сделать свой роман занимательным, - таким, чтобы его начать читать в полночь и кончить под утро и опять вновь перечитать. Занимательность, по-моему, - это композиция, пластичность и правдивость".
Тут что ни слово - то ложь. И уж точно невозможно начать читать "Хлеб" в полночь, кончить читать под утро и снова перечитывать. Про правдивость лучше и вовсе не говорить. Но опять-таки, значит ли это, что Толстой, когда писал "Хлеб", хохотал? Едва ли. У каждого запасливого писателя имелась своя "охранная грамота". Толстовской стала повесть "Хлеб". Она же "Оборона Царицына". А "охранные грамоты" можно и в самом деле читать без конца, точно вытаскивать из кармана ножик и проверять, хорошо ли он наточен.
Глава шестнадцатая
Красный смех
После "Хлеба" Толстой делал все, что велела партия. Когда надо, ругал последними словами Зиновьева и Каменева ("Я не думаю, чтобы в истории революции был момент более жуткий, когда перед глазами всего мира распахнулись столь зловонные бездны человеческой души"), сравнивал их с "петляющими зайцами" и "извивающимися сколопендрами", требовал "беспощадного наказания для торгующих родиной изменников, шпионов и убийц" и предупреждал, что "так будет с каждым, кто не пересмотрит свою жизнь". Когда надо - славил Сталина: "У всех у нас, у сотен миллионов людей, в день 60-летия Сталина одно пожелание: долгой жизни вам, Иосиф Виссарионович".
Он писал о том, что "любовь к родине несет свою ревнивую бдительность" и, проявляя ее сам щедро, от души, с литературными отступлениями служил вождю: "Когда Достоевский создавал Николая Ставрогина, тип опустошенного человека, без родины, без веры, тип, который через 50 лет предстал перед Верховным судом СССР как предатель, вредитель и шпион, - я уверяю вас, - Достоевский пользовался для этого не столько записными книжками, сколько внутренней уверенностью…"
Достоевский, что называется, в гробу бы от таких речей перевернулся, но Толстому все было нипочем.
Даже знаменитый призыв "За Родину, за Сталина", с каким шли на смерть солдаты Великой Отечественной, придумал Алексей Толстой. В 1939 году в газете "Правда" появилась статья с таким названием.
"У него, - писал в ней Толстой, - нет особых требований или особых привычек. Он всегда одет в полувоенный, просторный, удобный костюм. Курит тот же табак, что и мы с вами. Но для тех, для кого он мыслит и работает, он хочет побольше всего и получше, чтобы вкусы и требования росли у нас вместе с культурой и материальным благосостоянием. Он всегда весел, остроумен, ровен и вежлив".
Или такое: "Сталин - это сила, которая сражается за новую жизнь и творит ее, это сила, неизмеримо превосходящая все капиталистические банки, вместе взятые, всю полицейско-провокаторскую систему буржуазного порабощения, все вооружение, накапливаемое капитализмом".
В 1938 году Толстой был награжден орденом Ленина. Еще раньше его избрали в Верховный Совет, потом Толстой стал академиком. И снова посыпались к нему письма с криками о помощи, вроде того, что воспроизводит Солженицын в "Абрикосовом варенье":
"Добрейший Алексей Николаевич!
Мы, коллектив верующих Полновской церкви Демянского района, просим Вас: потрудитесь походатайствовать, нельзя ли нам вернуть нашего священника Владимира Михайловича Барсова"…"Священник Барсов для нас был очень хороший, за требы он брал кто сколько даст, а с бедных и ничего не брал".
"Москва.