А еще раньше секретарь ЦК партии Щербаков в письме к Сталину от 28 апреля 1942 года информировал своего адресата: "Пьеса "Иван Грозный" писалась по специальному заказу Комитета по делам искусств, после указаний ЦК ВКП (б) о необходимости восстановления подлинного исторического образа Ивана IV в русской истории, искаженного дворянской и буржуазной историографией"…"постановка этой пьесы или издание ее усугубили бы путаницу в головах историков и писателей по вопросу об истории России в XVI веке и Иване IV". После чего предлагал "запретить постановку пьесы А.Н. Толстого "Иван Грозный" в советских театрах, а также запретить опубликование этой пьесы в печати".
Пьесу лауреата сталинской премии, депутата и академика Толстого не то что бы запретили, а поступили с ней лукаво: опубликовали тиражом 200 экземпляров. Можно сказать, не опубликовали вовсе. Для человека, давно привыкшего к успеху и отвыкшего от критики, это должно было стать сильным ударом.
"Все, кто проходят мимо, спрашивают друг друга о том, как реагирует Алексей Толстой на статью Храпченко, где он обвиняется в искажении образа Ивана Грозного", - отмечал в дневнике Вс. Иванов.
Утверждать однозначно, что репрессии исходили от самого Сталина, не приходится. С другой стороны едва ли Храпченко или даже Щербаков самостоятельно решились бы на такой шаг. Но если Сталин это произведение читал, то можно попытаться предположить, чем именно оно ему не приглянулось.
Корней Чуковский не обманывался: Иван Грозный был нарисован Алексеем Толстым с большой теплотой, но слишком уж очеловечен, лиричен, по-своему даже чувствителен и великодушен. Влюбленный Иоанн Грозный… Благородный, пылкий человек, по-человечески переживающий предательство близких друзей и ищущий утешения в женской любви. Драматургически - любопытно, но с точки зрения государственной - сомнительно. Толстой в своей пьесе и государственности отдал дань, противопоставив царя боярам как единого хозяина и радетеля земли русской, но этот мощный гимн не мог заглушить лирическую ноту и тоску: "Меня не ждет жена… На жесткой лавке сплю. Неладно одному, нехорошо… Вечер долог, сверчки в щелях тоску наводят".
А потом появляется и женщина, черкесская княжна Марья Темрюковна, которой царь изливает душу, рассказывает о своем детском унижении и доверяет самые тайные мысли, к ней приходит в самые тяжелые минуты, и любовь его к ней страстная, юношеская:
"Не сыт я тобой. До гроба сыт не буду. Ярочка белая, стыдливая… Глаза дикие, глаза-то угли. Ну, что, что дрожишь? Косами меня задушить хочешь? Задушусь твоими косами, царица".
В конце она умирает, отравленная двоюродным братом царя, князем Владимиром Андреевичем Старицким, и только тогда обнаруживается чудовищный размах заговора против Грозного, в который вовлечены почти все бояре, а на царя совершается покушение, и от стрелы его закрывает собой ни больше ни меньше чем юродивый Василий Блаженный.
Возможно, Сталин решил, что это чересчур, и в его оценке сработало нечто похожее на резолюцию о булгаковском "Батуме": "нэ так все это было". А может быть, вождь хотел увидеть другого Ивана. Сотворение кумиров всегда было самой опасной частью литературного творчества, положительных героев писать труднее, чем отрицательных. Петр по этой логике удался, Иван Грозный нет. Но были читатели, которые полагали иначе.
"Храпченко сказал мне (по телефону), что Ваш "Грозный" пока что от постановки отклонен. С двойным чувством пишу я это письмо: и какого-то соболезнования, и определенно улыбчивой надежды, что не бывать бы счастью, да несчастье помогло. Храпченко сказал еще, что есть статьи с указанием причин отклонения пьесы. Я этих статей не читал. Но я так много думаю о Вашем "Грозном" и так увлечен исключительными его качествами, что имею свое собственное крепкое суждение…
1. Толстой - талант огромный. В исторических картинах по выписанности фигур, по языку я не боюсь сказать, что не знаю ему равных во всей нашей лит-ре. Ряд сцен в его пьесе превосходит все, что им до сих пор написано.
2. Но для драмы беда в том, что проявление его силы - кусками, пятнами. За одной, другой, третьей блестящей сценами следует совсем слабая. И не потому слабые они, что бледные краски, а потому, что автор занялся вдруг не тем, чего требует основная линия…
3. Толстой должен наконец написать пьесу замечательную - данный материал в его руках должен и может дать пьесу мудрую. А эта пьеса благодаря такой ответственности перед историей должна быть именно мудрой…
Исполнение Грозного Хмелевым может стать историческим. Более подходящего актера решительно по всем заданиям образа нельзя заказать…
Не могу Вам передать, до чего меня охватывает желание и вера в нечто, наконец-то исключительное; тут сливаются и увлеченность чертами Вашего таланта, и жажда крупного явления на сегодняшнем театре, и убеждение, что никакой другой театр не может достичь в данной области большего, чем МХАТ".
Этим письмом, которое принадлежало Немировичу-Данченко, на протяжении всего своего долгого пути только и делавшего, что Алексею Толстому как драматургу отказывавшего, наш герой мог бы гордиться больше, чем всеми критическими отзывами о нем - опубликованными, неопубликованными, произнесенными и непроизнесенными. Это было настоящее признание. Немирович-Данченко, которому оставалось жить меньше года, не льстил и не лукавил, ему было плевать на конъюнктуру момента и отчасти даже на мнение сталинского окружения, он искренне хотел, чтобы Толстой улучшил пьесу, отдал ее во МХАТ и главную роль в ней исполнил Хмелев, который когда-то сыграл Алексея Турбина. Хмелев в роли Турбина Сталина покорил, с тем же успехом мог покорить вождя и Хмелев - Иван Грозный. Немировичу был нужен гвоздь сезона. А к тому же это были времена, когда прогремел фильм "Иван Грозный" Сергея Эйзенштейна и снималась вторая серия. Одному великому режиссеру хотелось потягаться с другим, театральному с кинорежиссером, да и у Хмелева были свои резоны сыграть Грозного, которого ему не дали исполнить в кино.
Забегая вперед, скажем, что так почти и случилось. Ободренный письмом Немировича и возмущенный отношением к себе со стороны комитета по делам искусств, в котором Толстому померещился новый РАПП, академик и депутат стал не просто переделывать свою пьесу, а написал продолжение ("Трудные годы"), назвав все это драматической дилогией (и намереваясь ее продолжить), и направил Верховному главнокомандующему письмо:
"История советского двадцатипятилетия и неистощимые силы в этой войне показали, что русский народ - почти единственный из европейских народов, который два тысячелетия сидит суверенно на своей земле- таит в себе мощную, национальную, своеобразную культуру, пускай до времени созревавшую под неприглядной внешностью. Идеи величия русского государства, непомерность задач, устремленность к добру, к нравственному совершенству, смелость в социальных переворотах, ломках и переустройствах, мягкость и вместе - храбрость и упорство, сила характеров, - все это особенное, русское, и все это необычайно ярко выражено в людях шестнадцатого века. И самый яркий из характеров того времени - Иван Грозный. В нем - сосредоточие всех своеобразий русского характера, от него, как от истока, разливаются ручьи и широкие реки русской литературы. Что могут предъявить немцы в 16 веке? - классического мещанина Мартина Лютера?"
После этого состоялся телефонный разговор между Сталиным и Толстым, а за ним следом Толстой отправил в Кремль новое послание:
"Дорогой Иосиф Виссарионович!
Я переработал обе пьесы… Отделал смыслово и стилистически весь текст обеих пьес; наиболее существенные переделки я отметил красным карандашом.
Художественный театр и Малый театр ждут: будут ли разрешены пьесы.
Дорогой Иосиф Виссарионович, благословите начать эту работу".
Вождь благословил, и осенью 1944 года в Малом театре была поставлена первая часть "Орел и орлица". Сталин был на премьере и ушел разгневанный, после чего состоялся еще один его телефонный разговор с Толстым. По всей вероятности, последний и тяжелый. Вслед за этим вышла критическая статья в "Правде", и спектакль сняли.
Что касается второй части дилогии "Трудные годы", где ярче была оттенена прогрессивная роль опричнины, любовь народа к царю и предательство бояр, то ее поставил МХАТ. Главную роль репетировал Хмелев, но на генеральной репетиции 1 ноября 1945 года прямо в зале в костюме и гриме Иоанна он умер.
"…На сцене стоял гроб с Хмелевым. Когда-то он снимался у меня в "Бежином луге". А позже, в 42-м году, когда незадолго до сталинградских боев я прилетел в Москву, он вломился ко мне в номер гостиницы, осыпая пьяными упреками за то, что не его я пригласил играть Грозного у меня в картине.
Сейчас он лежит в гробу. И уже с мертвого с него сняли грим и бороду, облачение и кольца, парик и головной убор Ивана Грозного. Он умер во время репетиции", - писал в мемуарах Сергей Эйзенштейн.
Тень Грозного настигла Хмелева, как настигла еще раньше Немировича-Данченко, а потом и самого Толстого, так и не увидевшего свою последнюю пьесу на сцене, за которую в 1946 году ему посмертно присудили третью Сталинскую премию (вторую, в 1943-м Толстому дали за "Хождение по мукам", и он передал ее в фонд обороны). А свидетелем его смерти стал и описал ее все тот же Эйзенштейн, переживший Толстого и Хмелева всего на три года. Так туго закрученным окажется этот грозный сюжет.
Однако до окончательной развязки был в жизни у Алексея Толстого еще один эпизод - Ташкент - едва ли не последняя щедрая пора в его судьбе, когда прощально блеснул великий талант нашего героя вкусно и размашисто жить. Ташкент, ставший подведением жизненных итогов и прощания с жизнью.
Глава восемнадцатая
Стамбул для бедных
"А на улицах Ташкента все москвичи, ленинградцы! Знакомые в жизни, знакомые по кинолентам, знакомые по портретам в журналах - Тамара Макарова, кинозвезда, с мужем режиссером Сергеем Герасимовым; грузный, брюзжащий всегда, с трубкой во рту Алексей Толстой со своей Людмилой в каком-то сверхэлегантном костюме; старый сказочник Корней Чуковский, сошедший с картины Кукрыниксов; Раневская, широко, по-мужски шагая, пройдет и бросит на ходу какую-нибудь острую реплику; а позже Анна Ахматова еле заметным кивком головы даст понять, что заметила; Лавренев с женой; Володя Луговской; вдова Булгакова Елена Сергеевна…", - вспоминала Мария Белкина.
Толстой приехал в Ташкент в декабре 1941 года и сразу попал в причудливый мир, где мыкала горе столичная публика, учила английский язык и за полвека до распада СССР толковала о том, что Узбекистан в случае немецкой победы отойдет к Великобритании. Граф почувствовал что-то давно знакомое и окрестил Ташкент Стамбулом для бедных. Шутка прижилась и загуляла среди беженцев. И в самом деле советские эвакуированные 1941–1942 годов, кучно живущие без денег и без работы в чужом перенаселенном грязном восточном городе, чем-то напоминали русских эмигрантов 1919-го в Константинополе, да и потенциальный английский протекторат был кстати.
Толстой, впрочем, пребывал в Ташкенте на особом, "бунинском" положении - академик, депутат, но, как и на эмигрантском корабле в Черном море, и на острове Халки, граф делал одно - работал, оправдывая эпитет трудовой.
"Его все узнавали по характерной внешности: барственный вид, берет на голове, курительная трубка в зубах, академические очки с большими стеклами, трость в руке, плащ через локоть.
Он был депутат Верховного Совета, деятель, участник множества правительственных комиссий. В первый раз я увидел его на премьере пьесы "Фронт" с Берсеневым в Театре Ленинского комсомола. Он приехал в открытом фаэтоне, запряженном двумя фурштатскими лошадками.
На протяжении всего спектакля он сидел на виду у всех в партере с каменным выражением лица. И всем своим видом он указывал на то, что вы находитесь не где-нибудь, а именно на премьере пьесы "Фронт". Присутствие Алексея Толстого придавало театральному действу политический смысл", - красочно описывал Толстого литературовед Эдуард Бабаев.
В Ташкенте Толстой возглавил худсовет ташкентского филиала "Советского писателя", готовился выпускать антологию современной польской поэзии (польский художник и поэт Юзеф Чапский позднее вспоминал: "К десяти часам вечера в большой гостиной мы собрались вокруг стола с вином и великолепным кишмишем, а также другими сластями. Жара спала. Было свежо и прохладно"), придумал устроить благотворительный спектакль в пользу детей, для которого сам написал шутливую пьесу и сыграл в ней роль. Его дом был снова полон народа, он помогал деньгами, продуктами, звонками, письмами, работой. Разумеется, выручить всех он не мог, да и не стремился, но одним из тех, кому Толстой, словно искупая вину перед Гаяной Кузьминой-Караваевой, помог очень, продлив дни жизни этого человека, был шестнадцатилетний юноша.
Ребенком его вывезли из Франции в Россию, где он сильно страдал и мучил свою мать характером таким же изломанным, как и его судьба и жизнь, к несчастью очень короткая. Звали этого молодого человека Георгий Сергеевич Эфрон, а домашние дали ему прозвище Мур. Был он сыном покончившей с собой поэтессы Цветаевой, по поводу чего ташкентские литературные дамы, встречая его на улице, с участливым видом спрашивали, как мама, а злой и бессердечный мальчишка им дерзко отвечал: "Разве вы не знаете, что Марина Ивановна повесилась?"
В Стамбуле для бедных, куда Мур попал, сбежав из Елабуги и Чистополя, он оказался на первых порах едва ли не самым несчастным подростком. Гордый, плохо приспособленный к советской жизни, Георгий Эфрон голодал, болел, однажды голод его стал так силен, что он украл у своей квартирной хозяйки вещи и купил на них еды. Кража раскрылась, хозяйка обратилась в милицию, и возникшую из-за этого историю удалось замять с большим трудом.
Толстые стали принимать участие в его судьбе.
"Часто бываю у Толстых. Они очень милы и помогают лучше, существеннее всех, - писал Мур находившейся в лагере сестре Ариадне. - Очень симпатичен сын Толстого - Митя, студент Ленконсерватории. Законченный тип светской женщины представляет Людмила Ильинична: элегантна, энергична, надушена, автомобиль, прекрасный французский язык, изучает английский, листает альбомы Сезанна и умеет удивительно увлекательно говорить о страшно пустых вещах. К тому же у нее вкус и она имеет возможность его проявить. Сам маэстро остроумен, груб, похож на танк и любит мясо. Совсем почти не пьет (зато Погодин!..) и совершенно справедливо травит слово "учеба". Дом Толстого столь оригинален, необычен и дышит совсем иным, чем общий "литфон"…"
Характеристика необыкновенно живая и точная; в Муре, как к нему ни относись, действительно погиб огромный талант. И то, что в огромном скоплении громких имен в Ташкенте Георгий Эфрон выбрал именно Толстого, показательно.
"Мне нравятся Толстые - он молодец, вершает судьбы, пишет прекрасные, смелые статьи, живет как хочет".
Толстой был в глазах Мура свидетельством того, что и в Советском Союзе талантливый человек может жить свободно, независимо и богато, чего не смогла добиться несчастная Мурова мать и о чем мечтал ее сын. Толстой в этом смысле вселял надежду. "Я конечно очень рассчитываю на Толстого, благо Алексей Николаевич помогает мне из-за мамы, его жена - из-за личного расположения ко мне".
Мур надеялся на то, что Толстой поможет ему поступить в Литературный институт, и 1 апреля 1943 года писал тетке: "Успешно кончил 3-ю учебную четверть. Это было трудно - из-за призыва и болезней. По-прежнему держу курс на Москву; по совету жены Алексея Николаевича написал заявление в Союз писателей; Алексей Николаевич поддержит, и вызов весьма будет вероятен". А в другом письме: "Отсутствие аттестата не помешает мне поступить в ВУЗ. Надеюсь, в Москве Толстые подсобят в этом плане".
И в самом деле подсобили. В архиве Литинститута хранится письмо А.Н. Толстого на бланке депутата Верховного Совета Союза ССР на имя директора института Федосеева с просьбой зачислить Георгия Эфрона на переводческое отделение.
Это для человека, чей отец был расстрелян как враг народа в октябре 1941 года, чья сестра отбывала срок в лагере, а мать повесилась, Толстой сделал. Освободить его от армии он не мог, да и не считал, наверное, нужным. Весной 1944 года Мура призвали, а 7 июля того же года рядовой красноармеец Георгий Эфрон погиб. Могила его так же неизвестна, как могилы его матери и отца.
В Ташкенте же начался новый и на сей раз последний раунд в сложных отношениях между Алексеем Толстым и Анной Ахматовой, отношений, которым исполнилось более тридцати лет, и те, кто молодыми начинали в "Аполлоне", кто прожили такие разные жизни, разводились, создавали новые семьи, а теперь постарели и стали грузными, должны были договориться до конца.
"Алексей Толстой меня любил, - рассказывала Ахматова Исайе Берлину. - Когда мы были в Ташкенте, он ходил в лиловых рубашках а lа russe и любил говорить о том, как нам будет вместе хорошо, когда мы вернемся из эвакуации. Он был удивительно талантливый и интересный писатель, очаровательный негодяй, человек бурного темперамента. Его уже нет. Он был способен на все, на все, он был чудовищным антисемитом; он был отчаянным авантюристом, ненадежным другом. Он любил лишь молодость, власть и жизненную силу. Он не окончил своего "Петра Первого", потому что говорил, что он мог писать только о молодом Петре. "Что мне делать с ними всеми старыми?" Он был похож на Долохова и называл меня Аннушкой, - меня это коробило, - но он мне нравился, хотя он и был причиной гибели лучшего поэта нашей эпохи, которого я любила и который любил меня".
Как это часто у Ахматовой бывает - тут рассыпано очень много глубоких и одновременно сомнительных изречений. Толстой действительно не окончил ни Ивана Грозного, ни Петра, потому что писать о смерти ему было тяжело, и Ахматовой он доверял самое сокровенное, что было в его сердце, - не только свое нежелание писать о старости своих героев, но и страх перед собственной надвигающейся старостью.
Наверное, он и впрямь по-своему любил ее, любил в ней свою собственную молодость, о которой так грустно было думать, что она навсегда ушла, любил "Аполлон", "Бродячую собаку", Коктебель, в котором пускай она не была, но происходила из того времени. Он любил теперь и само то время, над которым посмеялся в "Хождении по мукам", любил свои ранние стихотворные опыты и уроки поэтического мастерства, отсюда та напористость, с какой Толстой говорил о "башне" Вячеслава Иванова с Константином Симоновым в сорок третьем году. И Муру, сыну Цветаевой, он помогал по той же причине. И хотя он мало что понимал в "Поэме без героя", да и вообще они по-разному понимали поэзию, все равно он искренне провозглашал тост за Ахматову - первого поэта эпохи (а себя, вероятно, считая первым ее писателем). Душевно они все - и Ахматова, и Цветаева, и Вяч. Иванов - были ему гораздо ближе, чем Горький, Фадеев, Симонов, Шолохов, Вс. Иванов - чем вся эта новая, жадная советская литература, которая его принимала и называла своим учителем. Но они Толстому были чужие, а Ахматова - родней, хотя и коробило ташкентскую королеву от "Аннушки". Но он от сердца, а не из фамильярности так ее называл.