Двадцать лет в разведке - Александр Бармин 16 стр.


Комиссия решила, что Блюмкин также достоин "высокого звания члена партии пролетариата"!

Третьим вызвали моего коллегу Юрия Саблина. Он, как и Блюмкин, в прошлом один из лидеров партии эсеров, отличился во время Октябрьского восстания в Москве. Во время Гражданской войны командовал дивизией, был дважды ранен. Это был человек редкой храбрости. Здесь стоит отметить, что среди коммунистов нашей академии было четыре бывших члена ЦК партии левых эсеров, которые три года назад, в 1918 году, подняли в Москве мятеж против советской власти.

Другого моего коллегу – Брикета из партии исключили, хотя я вышел на трибуну и горячо выступил в его защиту. Он был выходцем из буржуазной семьи, и комиссия решила, что его послужной список оставлял желать лучшего. Он был исключен как "карьерист". Я знал, что он храбро вел себя на фронте и был хорошим коммунистом. Допущенная несправедливость в конце концов была исправлена, но в то время для Брикета это было большим потрясением.

В 1929 году Блюмкин по указанию Сталина был расстрелян без суда за то, что тайно встречался с Троцким в Стамбуле и привез в Москву письмо к его последователям. Это был первый случай пролития крови во внутриполитической борьбе.

М. Н. Тухачевский недолго возглавлял нашу академию. Его направили на подавление крестьянского восстания в Тамбовской губернии, вспыхнувшего под руководством бывшего эсера, школьного учителя Антонова. Во главе академии был поставлен другой старший офицер, по фамилии Геккер, с которым я познакомился при следующих обстоятельствах.

Все слушатели собрались в большом зале для представления нового начальника академии. Я оказался за одним столом с человеком невысокого роста, значительно старше меня, с рыжими вьющимися волосами, маленькими усиками и изнеженными руками.

– Жалко, что Тухачевский уходит, – заметил я. – Вряд ли новый начальник сможет заменить его, как вы думаете?

– Посмотрим, – улыбнулся мой сосед.

Через мгновение председатель собрания объявил:

– Сейчас выступит новый начальник академии.

Мой сосед поднялся и не спеша пошел к трибуне. Такая необычная первая встреча вызвала у нас какую-то взаимную симпатию. Геккер потом всегда звал меня "Бенджамином академии", потому что я был самым молодым слушателем; для меня же он был больше, чем просто старшим офицером, он был моим другом. Позже он стал военным атташе, сначала на Дальнем Востоке, а затем в Турции, а после этого начальником протокольного отдела Наркомата обороны, и о нем я еще скажу дальше.

Защищая во время чистки Брикета, я приобрел двух друзей в лице его самого и его молодой жены. В то время она училась в главной партийной академии, в Университете имени Свердлова, неофициально известного как "Республика Свердловия". Это была очень необычная республика, состоявшая из молодых энтузиастов, съехавшихся сюда со всех концов страны "за идеями". Свердловцы проявляли острейший интерес ко всему, что касалось политики, марксистской теории, текущих событий и даже поэзии. Там были свои группировки и свои кризисы. Часто слушатели нашей академии и свердловцы встречались в комнате у меня или у Брикета. Дрожа от холода, мы пили кипяток, который у нас сходил за чай, хотя там и близко не было ни одного чайного листочка. Нашим единственным лакомством был мой изюм из Харши, а при полном отсутствии в Москве сахара это было не так уж и плохо.

Комната наша обычно набивалась битком. Молодые мужчины и женщины сидели скрестив ноги на кровати, на диване и даже на полу. Мы могли обсуждать статью Бухарина или новую поэму, спорить по любому злободневному вопросу. Однажды молодая девушка при пятнадцатиградусном морозе потребовала настежь распахнуть окно, ей, по ее словам, нужен был воздух, так как поэма, которую она собиралась прочесть, требовала "пространства и уличного шума". Читала она каким-то глубоким, почти мужским голосом. Для такого голоса, который заставлял прохожих на улице останавливаться и слушать, действительно нужно было пространство. А читала она "Левый марш" Владимира Маяковского.

В обстановке всеобщей нищеты тех лет наша академия пользовалась некоторыми преимуществами, которые иногда позволяли нам играть роль хозяев. Наш клуб был одним из лучших в Москве. У нас выступали самые знаменитые актеры и поэты. Мы были не только благодарной аудиторией слушателей, но и людьми, способными помочь нашим всегда голодным гостям выжить. Вместо вконец обесценившихся денег мы платили им продуктами. После окончания таких вечеров, на которых мы заряжались высоким искусством, я часто замечал, как некоторые знаменитые артисты и писатели отправлялись домой на конных экипажах, принадлежащих академии, или тащили за собой санки, нагруженные провизией. Ведущие солисты оперного театра: Нежданова, Собинов, Петров; знаменитый солист балета Мордкин; самые известные современные поэты: Третьяков, Асеев, Маяковский – радовали нас своими талантами и получали от нас взамен рис, ячмень, сахар, селедку и даже масло.

Иногда нас приглашал к себе в театр Мейерхольд. Этот замечательный режиссер поставил пьесу Маяковского "Мистерия-буфф", в чем-то эпическую, а в чем-то трагическую и даже сатирическую, действие которой происходило частично на небе, а частично на земле. Это было лучшее, на что был способен Маяковский, а Мейерхольд превзошел сам себя. Я думаю, что публика тех дней: солдаты, студенты, рабочие и революционная интеллигенция, голодающие, но богатые надеждами, – были, пожалуй, самой благодарной публикой в мире, на которую могли рассчитывать эти два гения.

Мы сидели в верхней одежде в неотапливаемом театре и следили за пьесой. Мейерхольд, худой как жердь, с развевающимися волосами, в пальто с поднятым до ушей воротником, метался по сцене, на которой не было занавеса; он то нырял за кулисы, распекая рабочих сцены, то давал какие-то последние указания трясущемуся от страха актеру, который в следующий момент должен будет появиться под самым верхом на символическом эшафоте и заклеймить бесчеловечность войны. Маяковский, сидящий среди публики, часто вскакивал со своего места на ноги и громовым голосом вносил какие-то коррективы. После спектакля мы вместе шли домой по пустынным улицам, повторяя во весь голос понравившиеся нам строки.

Потом Мейерхольда арестовали, театр закрыли и труппу распустили. Талантливого режиссера заклеймили как бездарного клоуна. Что же касается Маяковского, то несколько лет назад он закончил свою собственную мистерию-буфф пулей в висок, и Сталин, правда, посмертно, признал его лучшим поэтом, которого дала революция.

Москва в то время была в непрерывном интеллектуальном поиске и экспериментах. Большинство видных мыслителей недавнего прошлого или эмигрировали, или тратили все свои силы на брюзжание по поводу новой власти. Молодежь была полна такого энтузиазма, которого раньше никогда не знала. Революционные марксисты, устами Ленина, Троцкого, Бухарина, Преображенского, Рязанова, Луначарского и Радека – этой блестящей плеяды людей действия, теоретиков, мыслителей и моралистов – проверяли истинность всех человеческих ценностей и закладывали основы нового мира.

На все у них находился ответ, и если часто он был слишком категоричен, то был он близок к жизни, стимулировал мысль и воспламенял воображение. Все виделось в новом свете: международная политика, право, военная тактика, этика, взаимоотношения полов, литература, живопись. Какой контраст с интеллектуальной стерильностью СССР под властью Сталина, где без всякого проблеска оригинальности возрождаются реакционнейшие черты царизма, где никто не решается на большее, чем убогое перефразирование высказываний диктатора, где поэты могут только восхвалять его в стихах, а прозаики в прозе! Но это будет на несколько лет позже, а тогда под патронажем Луначарского Москва стала землей обетованной для поэтов и артистов. Художники изобретали новые направления: конструктивисты, супрематисты; от них не отставали поэты: имажинисты, ничевоки и т. п. В жалких кооперативных кафе в центре Москвы, где подавали только кофе из каштанов и чай из моркови, сдобренный сахарином, всегда можно было послушать таких гениальных поэтов, как Есенин, Маяковский, Сельвинский, Третьяков. Когда они заканчивали читать свои стихи, мы собирались вместе и предлагали разделить с нами чашку эрзац-кофе с пирожными.

Это не была организованная богема, и не коммерциализованный Монпарнас, созданный продавцами картин и владельцами кафе, вроде "Дома" или "Купола" – этих знаменитых мест обитания богемы, которая в большинстве своем представляла пеструю смесь недовольных иностранцев. Это была настоящая жизнь, где энтузиазм был подлинным и рождал шедевры, а отчаяние столь искренним, что приводило к самоубийству Еще живы люди, которые хорошо помнят то время. Одним из самых популярных среди поэтических кафе было "Стойло Пегаса". Я помню нарисованного на стене крылатого коня, парящего над головой небритого поэта в крестьянской блузе.

Однажды вечером, когда я возвращался домой после одного такого романтического вечера, сонный портье дал мне пришедшее по почте письмо. Это было событием, потому что я уже давно потерял контакт с матерью, да и с друзьями переписки не вел. Почерк был Ольги Федоровны, моей законной и совершенно нереальной жены, которая теперь жила с матерью в Тамбовской губернии. Я вскрыл письмо, и, должен признаться, сердце мое забилось чаще, чем того требовали обстоятельства нашего чисто формального супружества. Увы, письмо было спокойно-деловым, в нем сквозила мысль о том, что обстоятельства больше не требовали сохранения нашего парадоксального брака и нам следовало бы оформить развод. Я ответил в том же духе. Но так как я жил в столице, а она в провинции, и почта работала из рук вон плохо, нам пришлось писать друг другу несколько раз. Ее последующие письма были столь же сдержанно-вежливы, но в одном из них она добавила постскриптум, сообщив, что все еще страдает от малярии. В то время я лечился от этой же болезни в Институте тропической медицины. Доктора обещали мне полное выздоровление в трехмесячный срок. Я с трудом в это верил, и на самом деле этого не произошло, но я написал Ольге Федоровне и предложил ей показаться докторам из этого института. Когда я писал это письмо, меня беспокоила мысль, только ли в этом состоят мотивы моего приглашения Ольги Федоровны. Я в этом не был уверен.

Прошла пара недель, но ответа не было. Однажды вечером я работал дома, готовясь к экзаменам. Мой коллега, с которым мы делили комнату, был болен тифом и лежал в госпитале (несколько дней назад я на руках отнес его вниз и передал "скорой помощи"). Неожиданно в дверь постучали. Вошла разрумянившаяся от мороза Ольга Федоровна, и вместе с ней в комнату вошла, как я неожиданно для себя ощутил, сама радость.

Тем не менее я подумал: зачем она пришла?.. О чем нам надо говорить сначала – о лечении или о разводе? Мы молча смотрели друг на друга и улыбались. Не слишком ли долго мы валяли дурака?

На следующий день я должен был сдавать профессору военной истории генералу Мартынову зачет по русско-японской войне. Мартынов знал, что я владею материалом, и задал мне лишь один-два рутинных вопроса об обороне Порт-Артура.

Порт-Артур?.. Я ничего не мог о нем вспомнить!

– Что с вами? – спросил меня старый генерал. – О чем вы думаете?

Мартынов был достаточно снисходителен и дал мне еще пять дней на подготовку. Когда я пришел к нему следующий раз, мои ответы были вполне удовлетворительны. И в тот вечер я пошел со своей женой в "Стойло Пегаса". Кажется, для нас начиналась новая жизнь.

Начало советской дипломатии

Примерно в это время К. К. Юренев предложил мне, не прекращая занятий в академии, пойти работать в Народный комиссариат иностранных дел, к Чичерину. Нарком был исключительно энергичным работником, и за ним не могли угнаться полдюжины его секретарей. Поскольку спал он мало и лучше всего ему работалось ночью, под рукой у него круглосуточно должен был быть полный штат секретарей и помощников. Постоянно у него дежурили два секретаря. Я выбрал себе ночную смену.

В то время наркомат уже располагался в том здании на Кузнецком мосту, в котором он находится и сегодня. Начальником секретариата был атлетически сложенный грек с классическими чертами Аполлона по фамилии Кангилари.

Чичерин был таким человеком, манеру работать которого приходилось уважать. Его кабинет был доверху завален книгами, газетами и документами, то же самое творилось на письменном столе. Рядом с письменным столом стоял небольшой столик с бутылкой коньяку и рюмками. Когда к утру Георгий Васильевич чувствовал, что засыпает, он взбадривал себя рюмкой "Мартеля". Соседний кабинет был пуст и сообщался с приемной, в которой располагались секретари. В наши обязанности входило принимать письма, телеграммы, доклады и сортировать их на большом столе. Мы никогда не докладывали о поступившей почте Чичерину. Он сам приходил и брал то, что ему было нужно. Часто он заходил к нам в рубашке с короткими рукавами, с повязанным вокруг шеи большим шелковым шарфом, в шлепанцах с металлическими пряжками. Видимо, удобства ради он никогда не застегивал эти пряжки, и при ходьбе они позвякивали. Первый раз, когда он увидел меня на дежурстве, он ничего не сказал, а только внимательно взглянул на меня поверх очков, взял с моего стола пачку телеграмм и проследовал в свой кабинет, слегка выпятив вперед свою клиновидную бородку.

Ноты, которые рассылал этот министр иностранных дел социалистической республики, вызывали головную боль во всех канцеляриях Европы. Чичерин сам сочинял их с большой тщательностью, полагаясь на свою феноменальную память. В редкие свободные минуты он писал стихи, сочинял музыку к стихам и блестяще играл на фортепиано. Он был старый холостяк и жил в наркоминдельском доме, его хозяйство вела швейцарская пара, с которой он дружил много лет. Он вел очень простой образ жизни, нисколько не заботился о внешней благопристойности, персональных удобствах, будь то в одежде или в чем-то другом. Но он очень тепло относился к сотрудникам своего аппарата, что временами было и трогательно, и комично.

Начальник секретариата, красавец Кангилари, пользовался большим успехом у женщин. К несчастью, его внимание привлекла жена одного из сотрудников секретариата. Однажды этот сотрудник ворвался в кабинет Чичерина и разрыдался у него на плече.

– Кангилари спит с моей женой!

Чичерин был в негодовании. Когда успокоившийся сотрудник ушел, нарком вышел в приемную и, ухватив первого попавшегося ему навстречу человека за лацкан, жалобно воскликнул:

– Этот Кангилари невыносим! Он разрушает семейную жизнь всего моего аппарата!

Несмотря на это преувеличение, он тактично разрешил эту проблему, отправив пострадавшего секретаря с женой за рубеж. Секретарь убыл под руку со своей коварной женой, вполне удовлетворенный такой сатисфакцией.

Любимым временем Чичерина для приема послов была полночь. Германский посол граф Брокдорф-Ранцау, в своем стоячем крахмальном воротничке, придававшем его лицу надменное выражение, мог дожидаться приема в этот немыслимый час вместе с послами балтийских и азиатских стран – крупные западные страны все еще держали нас в карантине, и только эти малые страны имели в Москве своих представителей. Стало настоящим событием, когда мы получили телеграмму за подписью Пуанкаре по вопросу обмена пленными, но еще более важным событием стало приглашение Советской России принять участие в Генуэзской конференции.

Перед утром, между четырьмя и пятью часами, у Чичерина бывали иностранные корреспонденты и другие, симпатизирующие Советской России иностранные гости. Около пяти утра я брал наркомовский "роллс-ройс" и ехал в противоположный конец Москвы за его личной машинисткой. В шесть утра он начинал диктовать ей свою корреспонденцию. Затем письма поступали ко мне на стол. Их надо было зарегистрировать, оригиналы направить адресатам, а копии приобщить к делам.

Иногда Георгий Васильевич выходил ко мне и помогал опечатывать сургучными печатями секретные документы, направляемые Ленину, Троцкому и другим руководителям.

– Осторожно! – бормотал он, прыгая вокруг. – Будьте осторожны, а то прожжете бумагу!

После этих неотложных дел у меня наступало некоторое затишье, и я мог заняться чтением самых важных депеш, одни заголовки которых приводили меня в трепет. "Народный комиссар по иностранным делам Председателю Совнаркома Владимиру Ильичу Ленину…" Именно ради этой информации, которая открывала мне глаза на многое, я держался за эту работу и совмещал ее с учебой в академии.

Я помню одно предложение Чичерина, высказанное в письме к Ленину. Как и Ленин, он не испытывал особых симпатий к Лиге Наций, считая ее лишь слегка закамуфлированной коалицией победителей против побежденных. Он предложил создать, под эгидой Советов, Лигу Народов, где угнетенные и эксплуатируемые народы, национальные меньшинства могли бы быть представлены наравне с ведущими державами. В противовес Лиге Наций, Лига Народов должна была стать центром международной справедливости.

Однажды машинистка Чичерина из-за переутомления допустила ошибку, которая в сегодняшней Москве наверняка была бы расценена как акт саботажа и контрреволюции. Все послания Ленину заканчивались традиционной фразой: "С коммунистическим приветом", но она вместо этого, в полусне, напечатала: "С капиталистическим приветом!".

Я заметил это на копии, когда курьер на велосипеде уже уехал. Я позвонил в охрану Кремля и в смятении услышал, что пакет уже доставлен. Я позвонил в секретариат Ленина и узнал, что документы уже у Владимира Ильича на столе и теперь их никто не может тронуть. Что теперь будет из-за этого несчастного "капиталистического привета"? Ничего особенного не случилось, но когда я показал несчастной машинистке копию, она (машинистка) позеленела, а Георгий Васильевич лишь усмехнулся в свою бородку: это не скомпрометирует революцию. В то время никому не пришло бы в голову усмотреть в этом саботаж или контрреволюцию.

Почти все, кто работал с Чичериным, теперь исчезли. Кто расстрелян, а кто заключен в тюрьму. Я вспоминаю их имена и чувствую себя так, как будто переношусь в мир духов.

Назад Дальше