Русский параноидальный роман. Федор Сологуб, Андрей Белый, Владимир Набоков - Ольга Сконечная 5 стр.


Рожденная бредом вселенная требует новой причинности. Все интерпретаторы отмечают, что паранойя тяготеет к особой связности или системе, Канетти называет это "манией каузальности", "когда каузальность становится самоцелью. ‹…› Обоснование становится страстью, находящей себе выражение по любому поводу". По словам Мазина, комментирующего Фрейда, восстановить мир для параноика означает "собрать его на других причинных основаниях". "Пересмотру подвергаются именно причинно-следственные связи". 25 мая 1897 года в рукописи, отправленной Флиссу, Фрейд указывает на то, что смещению при паранойе подвергается каузальный порядок.

Для мании преследования такой измененной каузальностью, особой связностью или "рационализацией" явится идея заговора. "Когда подступит нечто странное, оно будет разоблачено как кем-то инспирированное". Заговор направлен против больного, и главным заговорщиком выступает Флехсиг, а также и Бог. При мании величия заговор сохранится, ибо сохранится и "режим" преследования, но этот заговор обретет акцент избранничества, станет знаком Божьей любви.

Все клиницисты отмечают роль вербальных галлюцинаций при паранойе. Фрейд, выведший грамматические формулы проекции, впервые мыслит особый язык психоза. Семиотической работой предстает у Ясперса "первичное бредовое переживание". Оно есть непосредственное знание о значениях, "непреодолимо навязывающее себя". По Лакану, все значения стягиваются до одного-единственного, загадочного, но неоспоримого смысла. Он ни к чему не отсылает и потому создает ощущение абсолютной полноты и непроницаемости. Является последняя правда, ни на что не похожая, всеобъемлющая и не покрывающая никакого опыта. Психоз открывается "мерцанием огромного значения", чего-то бесконечно пустого и полного. "Душегубство" – называют его голоса. Оно имеет отношение только к субъективности больного, распаду его "я". Впрочем, согласно Лакану, психоз определяется не особенностью значений, но той новой, отчужденной позицией, которую занимает субъект по отношению к языку. Шребер более не участник коммуникации, но свидетель или регистратор собственной, утратившей цельность самости. Голосами-"регистраторами" полон его мир. Отчужденная позиция являет себя в особой форме психотической речи, предстает в "тяжелых", автономных означающих, которые, в отрыве от значений, "поют в одиночку". Говорение при психозе непосредственно связано c телесностью (идея этой связи в особенности подчеркивается Канетти и Делезом: говорение, или означивание, как схватывание словами принадлежит позиции власти, телу деспота). Поэтому специфическими параноидальными героями могут быть спроецированные вовне органы, части тела.

Бред подобен эндоскопическому исследованию, говорит Фрейд, бред содержит "феномены кода", согласно Лакану. Бред воссоздает собственную "машинерию", по замечанию Ясперса. Иными словами, бред рисует собственное устройство, обнажает "прием", то есть фиксирует работу "лучей", их соединения, разъединения. Бред предстает как некое метаописание.

Бред отмечен архаикой, мистикой, мифологией, метафизикой. В случае Шребера – вопреки мировоззрению бредящего. В психозе, по Фрейду, рождаются силы, сметающие вековые усилия сублимации. Боги и духи, населяющие Шребера, демонстрируют ее руины. Мистическое поднимается со дна, точно потревоженные бурей песчинки. Бог всплывает из бессознательной глубины скептически мыслящего человека, когда ломаются его внутренние устои. Бред исполнен архаикой для Юнга, ибо само наше бессознательное – хранилище душевной жизни древних. Согласно Ясперсу, шизофрения (под которую у него подпадает паранойя) имеет отношение к этапам проявления Духа и потому с особой частотой дает нам космические картины светопреставления и рождения новых миров. Психоз вырывает человека из его ограниченного, "укромного" существования, "сметает границы". "Философ в нас не может не быть заворожен этой экстраординарной действительностью". По Лакану, метафизика и мистика психоза следуют из "задетого" им "означающего", "Имени Отца", которое и приводит в нашу иудеохристианскую реальность Бога, Божий страх и любовь, как и сам принцип символического творения, творения из Слова. Нарушение символического также приводит Бога, но Бога особенного, не Творца-дарителя, но хитреца, соперника и захватчика.

* * *

Попробуем выдвинуть тезис, дабы оправдать дальнейшую стратегию.

Паранойя выступает попыткой создать некую компенсаторную целостность, иерархию, водворить недостающее тождество: насильственно установить внешнюю причину, подчеркнуть границу в противопоставлении себя другим, установить линию сегрегации. У Канетти эта идея связана со стремлением власти к самотождественности, неподвижной позиции в противоположность творческому началу изменчивости и текучести. У Лакана этой компенсаторной псевдоцелостностью отмечено само наше паранойяльное "я". Делез развивает идею Канетти, доводя ее до уравнивания паранойи и рациональности, ибо последняя также является насилием упорядоченности, власти тождества и вместе с ним всех философских категорий над неструктурируемым бытием.

Необходимость этой компенсаторной или насильственной целостности наступает в момент распада предшествующего единства или – если мы выходим за рамки клинического – на стыке культурных эпох. На эту мысль наводит Лакан, с его параллелью между возникновением нового означающего (философии, религии, искусства), переворачивающего прежний строй значений, и – психотического переживания. Важно также и то, что у Делеза и Гваттари паранойя соотнесена с шизофреническим процессом распада и хаоса, который она должна укротить, унять, уплотнить в формы. (Согласно авторам "Анти-Эдипа", эти процессы характерны для капитализма со свободными "декодированными", "детерриториализированными" "потоками", которые власть стремится перекодировать и подвергнуть новой территориализации, или, по Шреберу, "креплению к землям", или, по Делезу, телу государства.)

Если мы покидаем русло клиники, то можем заметить, что эпоха, приходящая на смену прежней, предстает как нарушение прежних тождеств, как вторжение иррационального. (В рамках психоза тут сходятся все интерпретаторы. В психозе происходит возврат к дорациональному, архаичному (Фрейд, Юнг), экзистенциальному (Ясперс) и т. д.) В случае символизма это был переход или возврат к мистике на фоне царствующего рационализма и позитивизма.

В этой ситуации параноидальность будет выступать как старая модель видения, схватывания мира, как те законы, которые больше не могут подчинить открывшийся новый опыт, но все еще силятся сделать это. Преследование явится здесь преследованием со стороны износившихся форм познания, стремящихся оформить сверхчувственное, связать его собой или свести его к обыденному.

Символизм заявляет о себе как об ином способе познания реальности, которая отныне предстает символической, взывающей к прочтению, взаимодействию с воспринимающим. Чтение знаков бытия обретает статус миросозидания, нового творения. Чтение способно вырвать познающего из плена данности, но, в случае ошибки, – заточить его в грезе им же обозначенного или вызванного к существованию мира. Символизм демонстрирует ошибки чтения, маневры на поле знаков.

* * *

Вереница символистских романов, проникнутых страхом преследования, открывается читателю. Два из них: "Мелкий бес" и "Петербург" – сделались литературной эмблемой эпохи. В той же тональности выдержаны другие, менее зрелые или менее признанные: "Тяжелые сны", "Серебряный голубь", "Записки чудака", "Московский чудак", "Москва под ударом", "Маски" и также, во многом, "Котик Летаев" и "Крещеный китаец". Явленная в них мания в большей или меньшей степени обладает статусом клиники. Ее верность обеспечена специальной начитанностью авторов, всерьез озабоченных психопатологией. Известно, что Сологуб был прилежным читателем С. Корсакова и Р. Крафт-Эбинга, а Белый обнаруживал знакомство с трудами Корсакова, В. Х. Кандинского и, по собственному признанию, "совал нос" в Мейнерта, фрейдовского учителя. Оба непосредственно столкнулись с больной "натурой": Сологуб в лице коллеги, ставшего "моделью" Передонова, Белый – близкого друга, Сергея Соловьева, чей галлюцинаторный опыт воплотился в кошмаре Дудкина в "Петербурге". Оба писателя наблюдали картину болезни, чтобы использовать ее в своих целях. Цели эти явно не исчерпываются воссозданием казуса, индивидуального или массового, как и воплощением биографического опыта. Они значительно шире. Психический феномен предстает здесь не только свойством некоего лица или лиц. Зарождающееся внутри героев переживание выходит вовне и пронизывает саму романную ткань, окрашивая интонацию повествования и ритм природной жизни, начиняя собой городской пейзаж и быт, пропитывая исторические, литературные, мифологические слои романов. Оно имеет отношение к самому акту познания, творящего действительность, или к тому характеру связи, который это познание устанавливает между здешним и запредельным. Во всех этих текстах работает "логика интранзитивности", как определил ее И. Смирнов, где "посредующее звено между мирами" подвергается "отрицанию", где "берется под сомнение… tertium comparationis". По словам автора, часть символистских текстов воплощает не что иное, как негативное "посредничество": "фиктивное", "губительное", "непознаваемое", "аннулированное". В первую очередь, о такого рода "посредничестве", или ненадежной, нарушенной коммуникации, идет речь в параноидальном романе.

Глава 2
Истоки

Часть 1
Философская азбука

Как известно, символисты не только оглядывались на многовековую культурную традицию, но буквально вписывали ее в свои тексты, цитируя, сочетая ее элементы, переиначивая их в собственных литературных и идеологических целях. Я никоим образом не претендую здесь на общее представление философских идей, питавших Ф. Сологуба или Андрея Белого. Эта задача огромна, и она во многом осуществлена в обстоятельных исследованиях русского символизма. Я хочу лишь указать на некоторые "буквы" философской азбуки, возникающие в символистских текстах и непосредственно аранжирующие и/или явившиеся истоками параноидальных ходов символистской поэтики.

Шопенгауэр

Один из истоков символистской параноидальности – шопенгауэровская идея мировой воли и устройства происходящего от нее бытия. Воля как субстрат всех вещей, их неразложимое и вечное "что", "находится" вне закона достаточного основания – вне времени и пространства и соединяющей их в материю причинности. Последние есть формы ее воспринимаемости, или "объектности" в отношении познающего субъекта. Действия рассудка производят реальность: "Правильно познанное рассудком – это реальность". Именно рассудок наделяет бытие закономерностью и целесообразностью. Воля же "безосновна" и ничем не мотивирована, кроме самоутверждения, ибо она есть не что иное, как воля к жизни, вечное стремление к осуществлению, проявлению, разворачиванию самой себя. Так, у истоков бытия находится не завершенная, покоящаяся в себе идея, но вечное хотение и, значит, переживание неполноты – вопреки собственным параметрам абсолюта. Отсюда – изначальное противоречие, внутренняя "раздвоенность" первосубстанции, которая в процессе объективации пожирает самое себя, так как "кроме нее, нет ничего, а она – голодная воля". Воля метафизична, но при этом жаждет овладеть все новой материей, оспаривая у себя же право на нее, вытесняя свои же силы, господствовавшие над этой материей прежде. Так, объективация, или распадение на физическую множественность, есть конкуренция всего со всем. Ибо в каждой точке пространства настоящее теснится будущим, и в каждый момент времени пространство норовит уйти к более ловкому соседу. Борьба объемлет физический мир, и с особой изощренностью выступает она у представителей его высшей расы.

Будучи индивидом, заточенным в свои границы, человек есть "объект среди объектов". Он, подобно всякому феномену, обладает только относительным бытием, соположен с другим и следует за предыдущим. Он – только звено в цепи причин и следствий, к которым сводится материальное бытие. Это относительная и, значит, ничтожная величина, становящееся, но, согласно Платону, никогда не сущее. Это пылинка, заброшенная в бесконечность пространства и времени. Но человеческая малость сочетается в нем с огромностью притязаний, ибо он несет в себе то, что не знает границ и меры, существует в каждом во всей полноте и могуществе. Человек – это носитель воли, находящей свое непосредственное проявление в его теле. "Поэтому каждый хочет все для себя, хочет всем обладать, или, по крайней мере, подчинить все своей власти, а то, что ему сопротивляется, хочет уничтожить… готов… уничтожить мир, лишь бы несколько дольше сохранить собственное Я, эту каплю в море. Такая настроенность есть эгоизм, свойственный каждой вещи в природе".

Хотя человеческое сознание, по Шопенгауэру, является отражением воли, оно замутнено и обманчиво, и порождаемый им мир явлений, реальность – только видимость, "покрывало Майи". Наш интеллект ограничен законом основания, его каузальностью, которая не постигает тайны бытия. Именно воля, а не интеллект, первична в человеке, – подчеркивает философ. Сначала воля, а интеллект потом: мы "познаем" то, что "хотим", а не хотим того, что познаем.

Познание в рамках причинности – не раскрытие воли, но служение ее целям или, иначе, слепой бесцельности, которой является самоутверждение. Познавая разрозненные явления, человек не созерцает мир, но подглядывает за ним, выслеживает врагов, отыскивает ловушки. Поэтому здесь царят "преследование и страх". Преследование, охота, захват жертвы, убегание как способы познания запечатлены природой в самом теле человека (все это потом прозвучит у Канетти в его описании параноидальной сущности властителя): в хватающих руках, зубах, быстрых ногах и т. д. Чем более пленено познание человека волей, тем опаснее видится ему мир: "Эгоисту кажется, что он окружен чуждыми и враждебными явлениями".

Отчуждение – свойство каузального сознания, так как индивид сталкивается с собственной скрытой силой, которую не узнает под чужой личиной. Воля же видит вокруг "размноженный образ самой себя". Поэтому мученик и жертва есть одно: воля "в страстном порыве вонзает зубы в собственную плоть… открывая, таким образом, в мире то противоречие, которое присуще ей".

Но ограниченным и плененным индивидуацией предстает не только обыденный эмпирический ум, но и наука, ибо она есть тоже "знание по мотивам", знание причин и следствий, знание, в котором рассудок поддерживает обобщенное и бесплодное действие разума.

Назад Дальше