Дом на площади - Казакевич Эммануил Генрихович 22 стр.


Видно было, что он рад сигарете больше, чем вину и еде. Он показал Чохову набор трубок разных размеров и фасонов. Но во всех этих трубках не было ни крупинки табака. Чохову захотелось объяснить немцу, что надо сажать табак, что в России в войну сами крестьяне, да и городские жители сажали табак, но он не знал, как объяснить все это по-немецки, и поэтому сидел молча, курил и думал. Немец захмелел и стал рассказывать Чохову про свои дела. И хотя он видел, что Чохов мало что понимает, он все-таки объяснял очень старательно, повторяя фразы по нескольку раз. Ему хотелось, чтобы русский офицер его понял. Он говорил о том, что старики, такие, как он, всегда знали цену Гитлеру, чувствовали, к чему Гитлер ведет Германию, ненавидели и презирали его. Он жаловался на молодежь, которую Гитлеру удалось обмануть и развратить. Инга была членом БДМ (Союза немецких девушек - одной из многочисленных гитлеровских массовых организаций). Она тоже кричала "хайль Гитлер" до отупения. Летом она, как и другие девушки, находилась в лагерях. Там она и забеременела. Когда отец стал ее упрекать, она пригрозила ему, что донесет в свою организацию, и он вынужден был все это пережить - весь этот позор, который Инга не считала позором, так как в лагерях БДМ такие дела поощрялись руководителями, и ребенок, рожденный таким образом, назывался "кинд фюр фюрер" (ребенок для фюрера).

Чохов, ничего почти не понимая, тем не менее утвердительно кивал головой.

Вскоре вернулись Воробейцев и Инга. Она была угрюма, а он очень сердит. Прервав старика на полуслове, он сказал Чохову:

- Ладно, хватит ждать у моря погоды. Пойдем, пожалуй.

Они уже совсем собрались, когда раздался громкий стук в дверь и низкий мужской голос произнес по-русски:

- Эй, вы там! Ключ давайте!

Воробейцев прыгнул вперед, быстро распахнул дверь и втащил в комнату опешившего и сразу же перепугавшегося насмерть сержанта. Это был молодой лет двадцати пяти - рыжеватый парень, в надвинутой на самые глаза засаленной пилотке. При виде двух офицеров он растерянно замигал глазами, но тут его взгляд упал на пустую бутылку, стоявшую на столе, и он сразу же несколько воспрянул духом.

- Вы чего меня хватаете, товарищ капитан? - спросил он обиженно. - Я бы и сам вошел. Дай ключи, - обернулся он к Инге.

- Ключи? - насмешливо переспросил Воробейцев. - Пошли в комендатуру, там тебе дадут ключи. Ключи от рая. Будешь как святой Петр. Слышал про такого?

- Вы почему со мной так?… - продолжал свое сержант, в то же время косясь на дверь. - Раз я сержант, а вы офицер… Я тоже здесь по поручению.

- По поручению? - продолжал язвить Воробейцев. - По поручению начальника мародерской команды?

Чохову надоела эта перепалка, и он сказал:

- Ваша увольнительная. С вами говорят офицеры советской комендатуры. Поправьте пилотку. Встаньте как полагается. Есть у вас увольнительная?

Сержант посмотрел на Чохова и сразу понял, что шутки плохи. Поддавшись строгому и внушительному тону, сам Воробейцев тоже перестал подшучивать в своей манере, поправил пояс, стал сух и сдержан.

Увольнительной у сержанта не оказалось. Бежать было невозможно. Он сделал несколько глотательных движений, потом произнес просительно:

- Товарищи офицеры, я тут ни при чем… Мне поручили. Я ведь ничего плохого не думал. Верно, взяли машину. У них машин много. Покатались бы и бросили. Баловство - и все.

Слушая эти слова, Воробейцев не мог не вспомнить о том, что свой "опель-капитан" он тоже взял примерно таким же образом, как этот солдат "мерседес" профессора Себастьяна; если бы его, Воробейцева, за это задержали и привели в комендатуру, он говорил бы то же самое, ибо он тоже считал это безделицей, этакой оккупантской резвостью, вполне невинным, как говорил этот сержант, баловством. Но, несмотря на свои мысли или, может быть, благодаря им, он глядел на сержанта враждебно и сурово, и в его глазах сержант видел холодный блеск строго исполняемого долга - чуть ли не сияние невинности, торжествующей над грехом.

Что касается Чохова, то он от души пожалел сержанта, хотя сам никогда бы не мог совершить такого проступка, как сержант. А пожалел он его потому, что все-таки сержант был свой человек, воевавший, вероятно, четыре года в невыносимых условиях, делавший, скорее всего, свое дело честно и самоотверженно, а проступок он совершил, может быть, несознательно, поддавшись той атмосфере легкости и беспечности, которая на первых порах царит среди войск в побежденной ими стране. И в конце концов, думал Чохов с некоторой досадой на немцев, в том числе даже на эту толстую добродушную Ингу и ее славного отца, эти немцы немало награбили в других странах: ничего страшного, если они хлебнут хотя бы сотую часть того, что хлебнули русские, поляки, чехи и французы. И даже когда Чохов вспомнил о Лубенцове, он в душе упрекнул своего друга за чрезмерное, как бы сказать, пристрастие к немцам и чрезмерную же требовательность к своим.

Несмотря на все эти мысли, Чохову даже не могло прийти в голову отпустить сержанта на все четыре стороны. Чохов был прислан сюда своим начальником, и он должен был задержать правонарушителя, даже если бы для этого пришлось вступить в перестрелку. Поэтому он надел фуражку и, кивнув Инге и ее отцу, подошел к сержанту.

- Пошли, - сказал он.

Сержант покорно повернулся и пошел.

Молча двигались они втроем по ночному городу, где все уже совсем затихло. Сержант шел, опустив голову. Лишь когда показалась комендатура, скупо освещенная четырьмя фонарями, в свете которых алел, слегка покачиваясь, флаг над крыльцом, сержант замедлил шаги и полуобернулся к Чохову.

- Товарищ капитан, - сказал он. На Воробейцева он не обращал никакого внимания. - Виноват я, товарищ капитан.

- Ладно, иди, не разговаривай, - оборвал его Воробейцев, уязвленный тем, что тот считал Чохова более важной персоной, чем его, Воробейцева. Там разберемся.

Сквозь узкие щели на тяжелых оконных занавесях верхнего этажа пробивался свет. В комендатуре не спали.

Они все трое поднялись по лестнице и вошли в приемную. Приемная была ярко освещена, но пуста. Зато из кабинета доносился громкий разговор. Воробейцев приоткрыл дверь и замер от неожиданности: кабинет был полон людей. На диване - опять-таки в плаще и фуражке - сидел Лубенцов. Остальные офицеры комендатуры сидели кто где. Были здесь три незнакомых Воробейцеву офицера - по-видимому, из Альтштадта - и два соседних коменданта - Леонов и Пигарев. Смешно, что все были без шинелей и фуражек, кроме самого "хозяина".

- Генерал Куприянов на проводе, - сказал Меньшов, протягивая телефонную трубку Лубенцову.

- Да, товарищ генерал. Да, все закончилось. Вы уже знаете? Я вижу, информация у вас не из одного только источника. - Лубенцов помолчал, потом коротко засмеялся и продолжал: - Митинг прошел под лозунгом - "Реакция поднимает голову". Рабочие показали себя с наилучшей стороны. Подробный отчет я вам вышлю утром. Во всяком случае, Шнейдер полностью провалился. Убежал, пальто оставил, и рабочие потом это пальто на палку подняли и вынесли вслед за ним к машине. Да нет, особых эксцессов не было. Бить его не били - это неправда. Выступили девять рабочих. Один инженер. Сами руководители демократических партий могли уже и не выступать… Инженер и двое рабочих не были подготовлены, они выступили стихийно, но зато здорово. Да, да, вот именно по-большевистски выступили. Один рабочий Шульц, - я его знаю, спокойный такой, медлительный, - поднялся на трибуну и спрашивает: "Не ваш ли родственник тюрингенский помещик Шнейдер? Не о его ли земле вы радеете, господин Шнейдер?" Вопрос был не в бровь, а в глаз. Может быть, это и вправду его родственник. Не знаю. Во всяком случае, полный разгром. Рабочий коллектив высказался определенно за земельную реформу, за демократизацию. А это крупнейшее предприятие в районе… Хорошо. Есть. Выеду.

VIII

- Товарищ подполковник, - доложил Воробейцев, приложив руку к козырьку фуражки. - Один из мародеров, забравших машину у профессора Себастьяна, задержан.

Лубенцов повернул голову к Воробейцеву. На его лице застыла недоуменная гримаса, словно он о чем-то вспоминал и никак не мог вспомнить. Наконец он сказал:

- Ах да. - Он помолчал. - Ладно, введите его.

Вошли Чохов с сержантом. Сержант застыл посреди комнаты с выражением безмерной усталости на молодом веснушчатом лице. Несколько мгновений он смотрел вниз, на паркетный пол, а потом, не поднимая головы, поднял глаза и стал смотреть на подполковника Леонова, считая, что он здесь самый главный. Тут заговорил Лубенцов, но сержант, бросив на него мимолетный взгляд, все равно продолжал смотреть на Леонова, так как Лубенцов был одет и выглядел скорее как гость.

- Чего же вы не представляетесь? - спросил Лубенцов. - Фамилия, звание, из какой части?

- Сержант Белецкий, из отдельного противотанкового дивизиона.

- У полковника Соколова служите?

- Так точно, - ответил сержант, задрожав и все еще продолжая глядеть на подполковника Леонова.

- Кто вам разрешил отлучиться без увольнительной?

- Я сам… без разрешения, - выдавил из себя сержант.

- Ну хорошо, - нетерпеливо сказал Лубенцов. - Но машину? Для кого вы брали машину? Для себя вы, что ли, брали машину? Зачем вам понадобилась эта машина? Что вам нужно было возить на этой машине? Ну, отвечайте, объясните мне.

Так как сержант молчал, Лубенцов тоже перестал говорить.

- Виноват, товарищ комендант, - сказал наконец сержант. - Баловство. Одно баловство. - Это слово он повторил еще несколько раз, переводя взгляд с Леонова на Лубенцова и обратно, растерянный, казалось, не оттого, что он совершил проступок и теперь будет наказан, а главным образом оттого, что никак не может понять, кто здесь начальник и к кому, собственно говоря, надо обращаться.

- Вы откуда родом? - неожиданно спросил Лубенцов. Эти слова прозвучали почти ласково среди тяжелого молчания многих людей.

- Я из Саратова, из Саратова я, - вдруг быстро заговорил сержант таким тоном, словно то обстоятельство, что он родом оттуда, может явиться для него спасением. - Родители мои саратовские. И я лично жил до двенадцатого ноября сорок первого года в Саратове, а двенадцатого ноября был призван в Действующую армию.

Эти простые слова, произнесенные тоном сокровеннейшей исповеди, казалось, никого не растрогали, и все продолжали смотреть на сержанта сурово. Только лицо Чохова стало необыкновенно грустным, но он стоял позади сержанта, и тот не мог его видеть.

Но если сержант думал, что все эти офицеры равнодушны к его судьбе, он ошибался. Хотя Лубенцов смотрел на него с приличествующей данному случаю строгостью, на самом деле ему было очень жаль сержанта, и он втайне сердился на Чохова и Воробейцева за то, что они задержали этого человека, когда машина была уже найдена и главное таким образом уже было сделано. Он мысленно представил себе уютный садик профессора Себастьяна, фонтан с амурчиком посередине и досадливо подумал о том, что надо же было этому молодому парню в ноябре 1941 года быть призванным в Действующую армию, для того чтобы спустя четыре года оказаться здесь, в этом далеком и чужом Лаутербурге, и зайти тут в некий дом с садом, где проживает некий профессор с дочерью. И хотя профессор Себастьян, и его дочь, и сад, и фонтан не были непосредственно повинны в том, что сюда пришли из Саратова и других городов русские люди, которым в тех городах было хорошо, но ведь часть вины была и на них. И все-таки, несмотря на все это, Лубенцов был обязан предать сержанта Белецкого суду военного трибунала по обвинению в мародерстве. Это был не только его долг - это было полезно, необходимо как ради того, чтобы установить правильные, здоровые отношения с местным населением, так и для того, чтобы укрепить дисциплину в рядах оккупационных войск.

Он встал, подошел к столу, написал "записку об аресте" и протянул ее Воробейцеву.

- Пока посадите его на гауптвахту, - сказал он, не глядя на сержанта. - Сообщите полковнику Соколову и оформляйте материал для передачи дела в военный трибунал.

Воробейцев щелкнул каблуками и вместе с сержантом вышел из кабинета.

- Жалко парня, - пробормотал подполковник Леонов.

Лубенцов на это ничего не ответил.

- Он был только исполнителем, - сказал Чохов. - Честно провоевал всю войну. Что он? Солдат! Ему сказали; достать машину, он и достал.

Лубенцов и на это ничего не ответил и начал складывать в папку бумаги на столе. Леонов и Пигарев надели фуражки. Вошел помощник дежурного сержант Веретенников и сказал, что машина готова.

Лубенцов и два других коменданта вместе с тремя альтштадтскими офицерами из СВА вышли из кабинета, спустились вниз по лестнице и расселись по машинам. Машин было три. Лубенцов сел вместе с Леоновым, с которым познакомился еще в Альтштадте у архитектора Ауэра. Лубенцов и Леонов полюбили друг друга. Несмотря на то что Леонов был значительно старше Лубенцова, - ему было сорок лет, - с Лубенцовым он чувствовал себя как с равным. Во время коротких встреч и поспешного обмена впечатлениями и взглядами на те или иные комендантские дела Леонов почуял в Лубенцове ту прекрасную смесь простодушия и ума, которая называется обаянием. Леонов был куда опытнее Лубенцова - до некоторой степени он мог считать себя даже участником гражданской войны, так как, будучи беспризорником, был подобран артиллерийской батареей при знаменитой 25-й Чапаевской дивизии. Шестнадцати лет - в 1921 году - он уже был секретарем укома комсомола на Урале. Не имея ни отца, ни матери, он с детства привык считать отцом и матерью Советскую власть и поэтому не просто, как многие другие, был сторонником советского строя, - он любил этот строй и весь советский уклад жизни горячей и интимной любовью, о которой никогда не говорил, но которую в нем все ощущали.

Так как за рулем сидел немец, разговор шел о безразличных вещах. Однако здесь, в машине, незримо присутствовал рыжеватый сержант Белецкий, и оба коменданта думали о нем. Им казалось, что они видят его, как он беспомощно стоит посреди большой комнаты, сгорбившись и сжимая и разжимая короткие пальцы рук.

Лубенцов сказал:

- Принципиально важное значение митинга заключается в том, что сами немцы сказали свое слово. Я лично в связи с этим убедился в жизненности реформы… Никакая армия не может принести свободу в побежденную страну, если народ этой страны не желает свободы. Мы можем дать только первоначальный толчок.

- Это глубокая мысль, - сказал Леонов. - Ты прав. Но надо иметь в виду, что обыватель часто не знает сам, где для него польза, а где вред. Приходится его наталкивать на верное решение вопроса. Поэтому то, что ты называешь первоначальным толчком, дело длительное и тонкое.

"Сержант Белецкий сидит теперь на гауптвахте в ожидании решения своей участи, - думал Лубенцов, - и это все входит в комплекс "первоначального толчка", той советской политики, которую мы проводим в Германии. И хотя мне этот сержант дороже десяти немецких профессоров-нейтралов, которые еще сегодня не знают, что скажут завтра, я обязан предать его суду".

- Этот ваш новый ландрат, - сказал Леонов, - что он собой представляет?

- Теоретик, - ответил Лубенцов. - Автор многих научных трудов.

- У них теория и практика в химической промышленности были тесно увязаны. Профессор Бош - руководитель "ИГ Фарбениндустри", крупнейшего из немецких химических концернов, - одновременно был выдающимся ученым-химиком. Доктор Дуисбург - тоже. Ты поговори с этим Себастьяном, он может тебе много интересного рассказать о немецкой химической промышленности… Кстати, у тебя в районе расположен химический завод, входящий в "ИГ Фарбениндустри".

- Да. На днях начнем его демонтировать.

- Мне кажется, тебе следует поставить вопрос о приостановке демонтажа. После земельной реформы, хотя бы для того, чтобы доказать ее рентабельность, понадобится много химических удобрений. Где мы их возьмем? Из России, что ли, повезем? Невыгодно! Глупо! Ведь и взрывчатка, и минеральные удобрения делаются из одного и того же сырья - каменного угля. Надо только что-то убавить или добавить. Ты разузнай про это дело. Нет ничего легче, чем разобрать станки и куда-то их отправить, упаковать лабораторное оборудование и погрузить в вагоны… А потом что? Обратно везти?

Машины въезжали в Альтштадт. Вскоре они остановились возле здания комендатуры. Тут стояли десятка два других машин - видимо, съехались все или почти все коменданты округа.

Совещание продолжалось не более часа. Генерал Куприянов не любил продолжительных разговоров. Он заслушал доклады трех комендантов, дал оценку их работе, затем выступил подполковник Горбенко. Он сообщил, что проект постановления о земельной реформе принят немецкими партиями и будет на днях подписан правительством провинции. В заключение Куприянов произнес несколько напутственных слов:

- Начнется конфискация помещичьих земель и крупных кулацких хозяйств, дележка земли между крестьянами. Это очень ответственный момент, от которого зависит многое. Держите ухо востро! Под вашим наблюдением будет проходить великое мероприятие - да, да, великое, и не приходится его преуменьшать, - которое наконец приведет к реализации вековой мечты германских крестьян, мечты, за которую отдал свою жизнь вождь крестьянской революции Томас Мюнцер четыре столетия назад… Последствия этой реформы неисчислимы. Провала ее нам история не простит.

Генерал Куприянов не любил высокопарных слов, и если произнес их теперь, то для того, чтобы коменданты в текучке мелких повседневных дел не забывали о том значении, какое их работа имеет для истории Европы, а не только для их послужного списка.

После совещания, когда все коменданты кучками по два, по три человека стали выходить из кабинета, Куприянов окликнул Лубенцова.

- Вы ужинали? - спросил он. - Не ужинали? Возьмите Леонова и пошли ко мне.

Пигарев дожидался Лубенцова внизу, но сразу же заметив, что генерал некоторых комендантов, и Лубенцова в их числе, отличил и пригласил к себе, очень обиделся, ревниво посмотрел им вслед и, мрачный, уехал.

Лубенцов и еще несколько комендантов пошли с генералом пешком через спящий город.

По дороге Лубенцов сказал Куприянову о химическом заводе. Генерал задумался.

- Пожалуй, это верно, - сказал он наконец. - Демонтаж мы пока приостановим. Я свяжусь с начальником СВА. Послушаем, что он скажет.

Они подошли к дому, где жил генерал.

- Тише, - предупредил Куприянов остальных, отпирая дверь. Они на цыпочках прошли в дом. В большой комнате, освещенной только проникавшим в окно светом уличного фонаря, генерал шепотом сказал:

- Рассаживайтесь. Только потише. Жена приехала, спит с дороги. Устала и раздражена: не успел ее встретить на вокзале, задержался на совещании с немцами.

Он комично развел руками, зажег свет, открыл буфет и поставил на стол синие банки с икрой и две бутылки водки, - не какой-нибудь, а "особой московской", по которой так тосковали души комендантов и которую не могли заменить никакие местные шнапсы и ликеры, как бы ни были они хороши.

- Все отечественное, - сказал генерал, довольно улыбаясь.

Так как у Лубенцова из головы все не выходил тот сержант, он после некоторого раздумья рассказал Куприянову всю историю. Куприянов, видимо, уловил в тоне рассказа сомнения, одолевавшие Лубенцова, но ничего не сказал, только развел руками и заговорил о другом.

Назад Дальше