Все разговаривали по возможности непринужденно, рассказывали Тане о Лаутербурге и о здешней жизни советской колонии. Никто ни словом не обмолвился о том, что теперь происходит в лаутербургской комендатуре. Только Анастасия Степановна однажды обняла Таню и всхлипнула. Все посмотрели на нее быстрым укоризненным взглядом. Но Таня ничего не поняла, - может быть, отнесла это странное и неожиданное движение за счет радости по поводу появления человека с родины.
Гости, впрочем, не засиделись. Несмотря на сконфуженные просьбы Лубенцова и Тани остаться, они не менее сконфуженно ссылались то на то, то на другое и вскоре ушли.
Не ушел один Чохов. Он нерешительно потоптался возле двери, потом спросил:
- А мне что, товарищ подполковник? Можно мне идти?
Смысл вопроса дошел до Лубенцова не сразу. Поняв, о чем его спрашивают, он подошел к Чохову и сказал:
- Иди, Василий Максимыч. Но утром обязательно приходи завтракать. Будем тебя ждать.
Оставшись наедине с Таней, Лубенцов пошел к ней - но не прямо и не быстро, а медленно и кругами, задерживаясь по пустякам то у стола, то возле стула, то у подоконника. Он почти задыхался.
Утром, когда она еще спала, он вспомнил, как часто представлял себе ее приезд; он, для которого работа составляла львиную долю всего бытия, собирался показать ей район, познакомить с людьми, которых он полюбил, показать ей комендатуру, город Лаутербург, сводить в собор и во все другие достопримечательные места, объездить Гарц, пещеры и водопады. Но сейчас, при нынешних обстоятельствах, все это казалось ему уже невозможным, ненужным и далеким. Это была уже не его жизнь, не то, чем он жил все эти месяцы так напряженно.
Не желая будить Таню, Лубенцов оставил ей записку с разными хозяйственными распоряжениями, пообещав прислать сюда Ксению.
В комендатуре он все время думал о Тане. Спустя минут сорок он позвонил ей по телефону, но никто не ответил. Он хотел уже сбегать домой, проверить, все ли там хорошо, как вдруг увидел в окне ее, Таню. Она шла, пересекая площадь, и увидеть ее на этой площади Лаутербурга показалось ему удивительным, потому что в его мозгу эта площадь и она существовали совсем отдельно, как бы в разных мирах. Кроме того, ему было интересно просто смотреть, как она ходит. Несмотря на то что в кабинете у него сидели люди, в том числе Лерхе и Иост, он как будто совсем забыл про них и стал смотреть внимательно, именно с огромным интересом, на то, как Таня идет по площади одна.
Он впервые в жизни подумал о том, что нет на свете двух равных походок и что, в сущности, походка имеет важное значение для определения характера человека. Конечно, все это неуловимо и, вероятно, требует многолетнего наблюдения для того, чтобы стать чем-то определенным. Но походка Тани произвела на Лубенцова большое впечатление. Это была собранная, грациозная, решительная и в то же время необычайно женственная походка.
Он с трудом отвел глаза от окна и сел на свое место. Но и начав совещание, которое он проводил, он представлял себе, как Таня приближается, видит государственный флаг над зданием комендатуры, подходит все ближе, останавливается возле часового и как часовой, - сегодня на часах Петруничев, - зная, кто она такая, потому что, разумеется, все уже знали, что она приехала, говорит ей с улыбкой (он охотно улыбается; у него и кожа вокруг губ, натянутая на больших, чуть выдающихся вперед зубах, всегда готова обнажить зубы в улыбке), что подполковник у себя наверху. И вот она теперь поднимается по лестнице.
Раздался стук в дверь.
- Войдите, - сказал Лубенцов и стремительно пошел к двери.
Таня вошла, увидела людей и чуть попятилась.
- Заходи, заходи, - сказал Лубенцов. Он подвел ее к столу и познакомил со всеми собравшимися. И все посмотрели на нее с любопытством и стали вежливо ей кланяться, как это принято у немцев.
Он усадил ее на диван и прошептал, чтобы она посидела, а если ей скучно, то Ксения может показать ей комендатуру. Но она шепнула в ответ, что ей не скучно и что она посидит.
Лубенцов, который в последнее время проводил совещания без переводчицы, на этот раз говорил по-русски, а Ксения переводила, потом она переводила то, что отвечали немцы. Речь шла о работе одного завода, потом о городском благоустройстве. После совещания к Лубенцову пришли с докладами офицеры комендатуры, затем явился Ланггейнрих, сообщивший, что он завтра будет принимать дела. Он попросил Лубенцова приехать в Финкендорф и поговорить с новым бургомистром, которого он рекомендовал на свое место. Лубенцов сказал, что не будет откладывать, и велел приготовить машину. Они вышли втроем из дома, и Лубенцов видел, как из окон нижнего этажа смотрят солдаты на жену коменданта, и ему это было приятно.
Они проехали через весь город. Лубенцов обратил внимание Тани на дома, западная стена которых была аккуратно и кокетливо покрыта сплошь красной черепицей, иногда с маленьким окошечком посредине; это называлось здесь "Bieberschwanze" - "Бобровые хвосты". Потом он начал рассказывать о городе и его жителях, о замке, о легендах Гарца и местных обычаях.
Ежегодно в Троицу, рассказал он, жители горных деревень собираются на деревенской площади. У каждого в укрытой белым платком клетке - зяблик. Избираются судьи, и начинаются состязания зябликов в пении: какая из птичек споет дольше, какая - красивее.
В некоторых деревнях справляют "Праздник березы". Перед дверью дома, где живет любимая девушка, юноша весенней ночью вкапывает березку. Утром молодые люди идут в лес, поют, выпивают, украшают березы пестрыми лентами. В других деревнях во время второго сенокоса, в начале августа, другой праздник - "Гразетанц", то есть сенной, или травяной, танец. В этот день женщины - хозяева. Они идут в ратушу и забирают у бургомистра власть на весь день, выбирая на его должность одну из женщин. Потом они раскладывают охапки сена на площади и приглашают мужчин танцевать. Начинаются танцы польки, вальсы, кадрили, "райнлендер". Женщины продают сено с аукциона; естественно, дороже продают те, кто посимпатичнее. А та, что продала свое сено всех дороже, избирается королевой.
Слушая рассказы Лубенцова, Ланггейнрих - он уже немного понимал по-русски - усмехался и кивал головой.
Потом Лубенцов начал рассказывать Тане местные легенды: о "Диком Человеке" - духе Гарца с длинной бородой и растрепанными волосами, одетом в звериные шкуры; он - защитник бедняков, находящихся в опасности или беде; о Генрихе Птицелове, который будто бы жив до сих пор, правит Гарцем, ловит птиц. Гакельберг - рыцарь, мчащийся верхом по воздуху, - является спасать свой край, когда краю грозит опасность.
- Угнетенный народ, - сказал Ланггейнрих, решив подвести под эти легенды марксистский базис, - придумывал для себя утешения…
В маленькой деревенской ратуше с когтистой крышей из красной черепицы и с деревянными фигурами по углам карниза Лубенцов поговорил с вновь назначенным бургомистром, некоторое время присутствовал на приеме крестьян, пришедших сюда по разным делам, вмешивался в разговоры, почти всех молодых людей называя по имени, а стариков по фамилии.
Часа два спустя они поехали обратно. Таня молчала, только гладила руку мужа.
- Нет, - сказала она наконец. - Немцы не заслужили таких комендантов, как ты. - Он посмотрел на нее удивленно. Она продолжала: - В моем родном городе Юхнове в сорок первом году был немецкий комендант. Он организовал неподалеку от Юхнова детский дом для советских детей. Детей там хорошо кормили, но потом забирали у них кровь для немецких офицерских госпиталей. Это факт. Это мне рассказывали мои земляки несколько дней назад. А ты обращаешься с немцами так, как будто всего этого никогда, никогда не было.
- Так надо, - сказал Лубенцов. - Мы ведь не фашисты, - добавил он минуту погодя.
- Я все понимаю. Но надо про это помнить.
- У меня на этот счет странное ощущение. Я и помню и не помню. Я все время думаю про это и, с другой стороны, понимаю, что путь, по которому мы ведем их, - правильный путь, и если они будут верно идти, того больше не повторится. Вот в чем дело.
- Я тебя люблю, - сказала она, и он не понял, почему она это сказала именно теперь, потому что не был актером и не знал, когда именно он наиболее обаятелен.
- Ты что? - спросил он вдруг. - Завтракала уже? Купалась уже?
- Ах! - вспомнила она и всплеснула руками. - Там для меня все готово, а я не выдержала и побежала к тебе. И капитан Чохов там ждет завтрака.
Приехав домой, они сели завтракать. Разговор не клеился, Чохов был молчалив. Он чувствовал себя неловко, его угнетала обязанность притворяться спокойным. Радость Тани, которая ничего не знала о происходящем, и неумелое притворство Лубенцова мучили Чохова. Он был до того удручен, что не мог заставить себя съесть ни куска и в угрюмом молчании думал одно и то же: "Это я во всем виноват, я - и никто больше".
Перед его глазами все время стояло лицо Воробейцева, и его сердце обливалось кровью, когда он вспоминал их поездки и разговоры. "Ведь я так легко мог его убить. Ведь мне ничего не стоило укокошить его хотя бы там, в общежитии в Потсдаме, или, например, на охоте, или у него на квартире… Да, но ведь он тогда не был изменником. И кто мог подумать, что он не просто слюнтяй и ничтожество, а преступник и подлец…"
Чохов поднялся с места и, пробормотав прощальные слова, ушел.
А Лубенцов никак не мог придумать, как лучше рассказать обо всем Тане. Больше всего он боялся, что гадкая сплетня про Эрику Себастьян дойдет до Тани из других уст и что она поверит этой сплетне. Он пристально смотрел на Таню и, улыбаясь ей, неотступно думал о том, поверит ли она и что сделает, если поверит. Она может, не выслушивая никаких объяснений, просто взять и уехать. И он со страхом думал, что в конце концов мало знает ее.
Она начала распаковывать свои чемоданы. И он с особенной болью следил за ее работой, так как предполагал, что она это делает зря и что завтра придется снова складывать чемоданы, чтобы куда-нибудь уехать - в лучшем случае вдвоем. В то же время он любовался ее вещами - платьями и ночными сорочками, которые она без стеснения вынимала и раскладывала на стульях, столах и диванах. По комнате разнеслось благоухание этих вещей. Вынутые и разложенные где попало, они наполнили комнату запахом уюта, женщины, семьи. Таня раскладывала их любовно, и Лубенцов видел, что она любит красивые вещи, и понимал ее любовь к красивым вещам.
Наконец он сказал:
- Таня, у меня очень большие неприятности по службе.
- Я это чувствовала, - сказала она, поднимаясь с корточек и подходя к нему.
Он был поражен этими ясными и спокойными словами. Она пристально смотрела на него, потом подошла и села рядом.
- Я чувствовала и видела, как ты мучаешься, хотя ты притворялся довольно искусно. Ты здесь здорово научился притворяться. Вероятно, если бы я не любила тебя, я бы ничего не поняла.
Он рассказал ей обо всем, что случилось за последние дни. И в конце, после минутного молчания, все-таки решился и рассказал ей о подозрениях начальников насчет Эрики Себастьян.
Она не пошевельнулась и все продолжала пристально глядеть на него. Она прекрасно понимала, как трудно было ему сказать ей эти слова. Более того, она допускала, что сказанное вчера на собрании - правда. Но она даже не спросила у Лубенцова, правда ли это. Потому что при данных обстоятельствах это потеряло всякое значение. Важно было то, что он, любимый ею человек, находился в тяжелом положении, был в беде; почувствовав всю меру его отчаяния, она уже не могла думать о своих оскорбленных чувствах, если они даже действительно были оскорблены. Ей даже показалось непонятным, хотя и трогательным, его волнение. Она знала, что никогда не спросит его ни о чем, несмотря на то что при других обстоятельствах связь Лубенцова с немкой показалась бы ей чудовищно оскорбительным, непоправимым поступком.
Она придвинулась к нему, обняла его, и так они молча просидели несколько минут. Потом она встала и сказала:
- Тебе надо хорошо обдумать сегодняшнее выступление.
- Да, - сказал он и тоже встал. - Я пойду в комендатуру.
- Нет, иди погуляй в одиночестве. Подумай.
- Хорошо. Ты права.
XVIII
Погода стояла ветреная и хмурая, под стать теперешнему состоянию Лубенцова. Он пошел по улице и незаметно для себя вышел на большую дорогу, ведущую на запад, в горы. Вскоре он достиг гостиницы "Белый олень", возле которой ночевал в машине в памятную ночь своего приезда в Лаутербург. Ходьба и сильный ветер прояснили его мысли. Он зашел в гостиницу, посидел там несколько минут, выпил кружку пива и снова вышел, с тем чтобы идти в город.
На асфальте узкой дороги не видно было ни пешеходов, ни машин. Ветер яростными порывами бушевал среди сосен и гнул к земле голые кусты боярышника у обочины дороги.
Дорога делала крутой поворот, и, пройдя под нависшей над самой дорогой глыбой гранита, Лубенцов увидел одинокого путника, идущего, как и он, по направлению к городу. Путник был одет в черненькое пальтецо. Ботинки его и брюки были в грязи. В руке он держал длинную самодельную палку, по-видимому вырубленную недавно здесь же, в горах. Со шляпой, надвинутой на самые уши, шел он, сутулясь, большими шагами.
Его худая высокая фигура показалась Лубенцову знакомой. Несмотря на холод и ветер, человек шел широко и даже как будто весело. Когда внизу, в котловине, показались красные крыши Лаутербурга, путник остановился и некоторое время постоял неподвижно, глядя вниз, на город.
Нет, определенно что-то в нем было знакомо Лубенцову. Лубенцов прибавил шагу и вскоре, за следующим поворотом, поравнялся с путником. Тот не слышал его приближения, так как ветер был силен и свирепо завывал.
Это был профессор Себастьян. Радость Лубенцова могла равняться только его удивлению. Он не стал окликать профессора, а замедлил шаги и еще некоторое время шел следом за ним, с умилением прислушиваясь к голосу профессора. Да, профессор разговаривал сам с собой, время от времени пел, вернее, бурчал себе под нос песню.
Честность - великая сила. И при решении важных исторических вопросов она имеет немалое значение. В этот момент Лубенцов, почти смеясь от счастья, понял, что он был прав, что воспитание людей, даже старых, может делать чудеса, и благословил свои беседы, разговоры, уговоры, разъезды с Себастьяном, свои терпеливые споры с ним, свой "либерализм", о котором с угрюмым упреком толковал Касаткин.
Кое-как совладав с биением своего сердца, Лубенцов приготовил первую фразу и произнес ее громко:
- Э, да мы, кажется, знакомы!
Себастьян остановился и повернул голову к Лубенцову. На его лице изобразилась радостная улыбка.
- Вот кого я не ожидал встретить здесь, - сказал он, - и с кем хотел встретиться больше, чем со всеми.
- Пошли, пошли, укроемся за скалу, - сказал Лубенцов. - Ветер так и валит с ног.
- Как там моя дочь?
- Здорова.
- Надеюсь, вы не станете убеждать меня в том, что идете за мной с самого Франкфурта-на-Майне? - спросил Себастьян.
- Не стану, - ответил Лубенцов. - Почему вы пешком? Что с вами приключилось?
- Моей злосчастной машине совсем капут. Пришлось ее бросить возле одной гостиницы в горах. Километров десять отсюда. Еле добрался. И вообще хлебнул немало приключений, о которых буду еще иметь честь рассказать вам. Сигарет нету?
- Курите. Пошли. Рассказывайте.
- Теперь не буду рассказывать. После, когда отогреюсь, все расскажу. Вкратце скажу - не хотели меня отпускать. Еле уехал. Фактически убежал. Но это длинный разговор.
Они пошли рядом. Так как дорога шла под гору, они двигались быстро и вскоре очутились на лаутербургской улице. Слева от них была гора с замком, справа - здание бывшей английской комендатуры, где теперь помещался учительский семинар.
- Вы совершили приятную прогулку, - сказал Лубенцов, прощаясь с профессором на углу, так как сам спешил в комендатуру.
- Приятную? - сказал профессор, выразительно посмотрев на Лубенцова. - По правде говоря, не слишком приятную, но зато полезную. Очень полезную. Я вам все расскажу. Я все время думал о том, как я вам буду рассказывать.
Он ушел налево, а Лубенцов, постояв на углу еще минуты две, пошел направо.
"Мое сегодняшнее выступление почти готово", - подумал он.
Показалась громада собора. Обойдя его, он увидел издали помещение комендатуры и развевающийся над ним в порывах ветра советский флаг. В этот момент Лубенцов почувствовал, что он устал, как после тяжкой болезни.
Издали еще он рассмотрел две машины, которые стояли в готовности везти его и его сотрудников на собрание. Касаткин, Яворский, Чегодаев и Меньшов уже стояли на улице. Рядом на тротуаре тревожно прохаживался Воронин, видимо беспокоясь за Лубенцова, которого нигде не могли найти.
Лубенцов с невольным злорадством посмотрел на Касаткина. Он хотел было ничего им не говорить, испытывая почти мальчишеское желание произвести главный эффект во время своего выступления. Но тут же он попенял себе самому и сказал, обращаясь к Меньшову:
- Идите, Меньшов, наверх и позвоните генералу Куприянову, что профессор Себастьян только что вернулся.
- Черт возьми! - громыхнул Чегодаев и хлопнул Меньшова по спине. Беги скорее!
- Это хорошо. Это очень хорошо, - пробормотал Касаткин, и его угрюмое лицо просветлело. Яворский начал протирать очки.
Меньшов быстро сбегал наверх и вернулся минут через пять, сказав, что передал обо всем адъютанту генерала. Самого генерала не было.
Они сели по машинам и поехали.
И опять началось собрание. И опять весь зал сидел напряженный и взволнованный. И снова президиум выглядел суровым и непримиримым.
Лубенцов, усевшись на свое место, прежде всего посмотрел на Куприянова и с некоторым удивлением отметил, что у Куприянова все тот же нахмуренный и замкнутый вид. "Неужели он еще не знает?" - подумал Лубенцов.
Куприянов действительно не знал о возвращении Себастьяна, так как прибыл на собрание с другого совещания, не заехав к себе на службу.
Первым дали слово Леонову.
Леонов сидел где-то в задних рядах. Он, не торопясь, пошел к трибуне через весь зал. На его лице застыла непонятная задумчивая улыбка. Он грузно поднялся по лесенке и, остановившись у трибуны, все с той же непонятной улыбкой окинул взглядом молчаливый зал. Он начал говорить медленно, спокойно, с той уверенной в себе, чуть иронической миной, которую слушатели так любят и которая готова при случае разрешиться сногсшибательной шуткой, остротой и удивительно уместной народной поговоркой. Его басок рокотал негромко, но властно, а большие руки, положенные на пюпитр и слабо сжатые в кулаки, не позволяли себе излишней жестикуляции; только иногда одна из них поднимет указательный палец или просто разожмется, а изредка разжимаются обе ладонями вверх и тут же соприкасаются и тогда впиваются друг в друга, чтобы, полежав здесь полминуты вместе, снова разжаться и лечь обратно в спокойной и непринужденной позе.
Лубенцов смотрел все время на эти руки, и каждая из них казалась ему близким другом, на которого можно положиться, как на самого себя, - мудрым и спокойным другом, немножко сметным.