Русский советский научно фантастический роман - Бритиков Анатолий Федорович 9 стр.


6

Просчет был в том, что жанр, построенный на детективном штампе, только подкрашенный в розовый цвет, вместо пародирования западного авантюрного романа невольно оборачивался пародией на революционную романтику. Высокий идеал сознательно низводился до уровня "красного обывателя". Джим Доллар, от чьего имени Шагинян ведет повествование, при всех его симпатиях к большевизму и СССР, осведомлен о том и другом в духе самой настоящей развеситой клюквы, и писательница всячески это подчеркивает. Адресованный передовым рабочим, роман поэтому оказался развлекательным чтением и для обывателя, которому, должно быть, импонировало, что "развитие производительных сил взрывает производственные отношения в забавных трюках и "ужасных" историях".

Даже писателей талантливых двойственность жанра тянула на двусмысленность. На зыбкой грани не могла удержаться сколько-нибудь серьезная идея, научно-техническая или политическая. Пародировалось все сверху донизу и снизу доверху: изображение революционеров и контрреволюционеров, пацифизм и р-р-революционность, стандартные приемы буржуазного и "красного" авантюрного романа. Сводились к одному знаменателю диаметрально противоположные вещи. В "Повелителе железа" В. Катаева коммунист Рамашандра оправдывает свою ложь восставшим (соврал, чтобы поднять дух…): "Цель оправдывает средства" (92), словно эхо, повторяя своих врагов: "Цель оправдывает средства" (в последнем случае это значит: "Денег и патронов не жалеть", 9).

Когда в том же "Повелителе железа" под обязывающим эпиграфом: "Фразы о мире смешная, глупенькая утопия, пока не экспроприирован класс капиталистов. Владимир Ленин", читатель находил лишь вереницу несерьезных приключений; когда в этих приключениях и коммунисты и капиталисты выглядели одинаково глупыми (англичане подозревают, что угрозы пацифиста прекратить войну - дело рук индийских коммунистов, а коммунисты уверены, что их шантажируют колонизаторы); когда и те и другие с одинаково бессмысленной яростью набрасываются на машину, мешающую воевать, - высказывание Ленина искажалось. Исчезает принципиальное различие между отрицанием пацифизма в условиях классовой борьбы и утверждением мирного соревнования победившего социализма с капитализмом. Стирается грань между пародией на литературу и пародией на идею. Не случайно Катаев не переиздавал своих пародийных романов.

Для откровенных халтурщиков авантюрность и пародийность "красного Пинкертона" была находкой. Спецификой жанра оправдывалось все, что угодно. В "Долине смерти" Гончарова студент-химик изобретает детрюит - вещество огромной разрушительной силы. Детрюит похищают. Агент ГПУ, спасенный "исторически закономерной" подругой, расследует пропажу и обнаруживает контрреволюционный заговор. На конспиративном сборище выжившие из ума старцы и дегенераты (прообраз "Союза меча и орала" в "Двенадцати стульях") выкрикивают: "К чертовой бабушке взорвем Кремль, передавим большевиков…!" (156).

Слежка, аресты, ловушки, прыжки с пятого этажа. таинственные подземелья… Как писал Катаев: "Василий Блаженный… Индия… Подземный Кремль… Библиотека Ивана Грозного… Да, да. Я чувствую, что между этим существует какая-то связь" (16). Следует, кстати, вспомнить и другую связь - авантюрного романа с приключенческим кино, с трюками Дугласа Фербенкса и комедийными масками молодого Игоря Ильинского. Авантюрный роман многое взял от динамичной условности великого немого и кое-что ему дал - "Месс-Менд" по М. Шагинян, "Красных дьяволят" по П. Бляхину.

Когда, наконец, детрюит возвращается в те руки, в которых должен быть, он перестает действовать. С некоторой растерянностью критик-современник писал, что эпопея детрюита напомнила ему ирландскую сказку, в которой коты дрались так отчаянно, что остались одни хвосты… Кстати, в романе "Межпланетный путешественник" (1924) у Гончарова как раз такая ассоциация: "Мирно обнявшись, словно наигравшиеся котята, спали там (во вражеском воздушном корабле! - А. Б.) мои верные спутники… Вот что значит простая здоровая натура! Вот что значит не иметь интеллигентской расхлябанности!". [98]

Критик не подозревал, что автор иронизирует, что "статная красивая фигура, обнаруживающая необыкновенную силищу; юное мужественное с открытым большим лбом лицо; энергические движения; смелый пронизывающий взгляд цвета стали глаз" [99] положительного героя - литературная ирония, а отрицательный персонаж, в одном романе выступающий "безобразным павианом, которому только что отрубили хвост", [100] в другом отвратительно цикающий слюной в собственную "ноздрю вместо окна" (62), - пародийный гротеск.

В "Долине смерти" "котята" погибают, воскресают, совещаются с автором, что бы такое вытворить, и вновь принимаются валять дурака. Начальник ГПУ, изловив дьякона, опять полез в скалы, "привычным глазом предварительно выследя толстый зад грузинского меньшевика" (181). Английский авантюрист, не выдержав навязанной автором гнусной роли, вдруг потребовал реабилитации, "сел на гоночный самолет и умчался"… на съезд компартии (181). (Последнее, должно быть, означало насмешку над немыслимыми перевоплощениями персонажей в "Месс-Менд", например).

На конференции автора с героями выяснилось, что история с детрюитом дьякону просто примерещилась. Несчастный, оказывается, страдал летаргией, "осложненной истерической болтливостью". Одобрительно похлопывая автора по плечу, воскрешенные и реабилитированные персонажи выразили уверенность, что дьяконовы галлюцинации "дадут нашему уважаемому литератору т. Гончарову приличный заработок… Как, Гончарка, дадут?…" (196).

* * *

Мариэтта Шагинян назвала "Месс-Менд" романом-сказкой. Сказочной романтике несродственны, однако, детективный сюжет и "научные" мистификации. Получился скорее роман-буффонада. Академик В. Обручев, автор "Земли Санникова" и "Плутонии", предостерегал как раз от такого смешения: "Я думаю, что научно-фантастический роман… не должен походить на волшебную сказку". [101] Но и волшебная сказка не должна напоминать научно-фантастический роман. У них иная логика, иная мера условности.

Роман- сказка несравненно больше удался Ю. Олеше в его "Трех толстяках" (1928). Все, что здесь относится к "науке" и "технике", выступает в истинно сказочном виде -без претензии на перекличку с современной машинной цивилизацией. Сюжет этой повести не засорен приемами западной авантюрной фантастики. Конечно, автор "Трех толстяков" учитывал возраст своего читателя. Но дело не только в этом. Лирико-романтическое начало господствует и в сказочной фантастике для взрослых.

7

А. Грин принес в нашу фантастику обыкновенное чудо, - иначе не назовешь сверхъестественные способности его героев. Девушка спешит "по воде аки по суху" на помощь терпящему бедствие моряку ("Бегущая по волнам", 1926), человек летает без крыльев ("Блистающий мир", 1923) - под все это не подведено никакой базы, никакой, пусть даже сказочной мотивировки. Грин взывает "скорее к нашему чувству романтики, чем к логике, - справедливо замечает Ж. Бержье, известный французский ученый и знаток советской фантастики. - Автор знакомит нас с чудесами, не давая им объяснений, но и не прибегая ни к ложным реакционным наукам, ни к мистике". [102] Читатель отлично сознает, что и бегущая по волнам, и летающий человек - вымысел. Но через их чудесную способность познается романтика невозможного, зрению сердца открывается человеческое благородство и злодейство, верность и коварство, высота духа и низменные страсти. Чудо во имя людей. А вот герой рассказа "Происшествие в улице Пса", - он тоже умел творить чудеса, да не смог обратить свою силу на себя и погиб от любви.

Не случайно сходство названия с "Происшествием в улице Морг" Э. По. Но у Грина нет ни хитросплетенной интриги, ни характерного для По интереса к страшному. Его волнует нравственный смысл фантастического происшествия. Уходит в прошлое легенда о Грине-подражателе. Грин учился у Эдгара По стилевым приемам, учился изображать фантастическое в реальных подробностях, виртуозно владеть сюжетом. Но по основному содержанию творчества и эмоциональному воздействию на читателей Грин и По - писатели полярно противоположные, справедливо отмечает В. Вихров. [103]

Едва ли не главный мотив гриновского творчества - благоговейное удивление перед силой любви. Чувство его героев совсем не похоже на погребальную мистическую любовь у Эдгара По. У Грина любовь поднимает на подвиг. И еще одно важное отличие: герои Грина не покорствуют судьбе, ломают ее по-своему. В них сидит упрямый, но "добрый "черт", спасительный, вселяющий в душу мужество, дающий радость" [104] и, между прочим, - очень русский. Это люди яркой внутренней жизни и настолько высокого духа, что способны воплотить в жизнь свою сказку. Разве Фрези Грант не спрыгнула с корабля на воду и не пошла по волнам потому, что - захотела!

Красочное смешение книжного элемента (чаще - взятого как литературная условность, иногда - иронически) с могучей, единственной в своем роде выдумкой, наивно обнаженной и в то же время чуть ли не огрубление реальной, - оригинальная черта гриновского дарования. Она восходит к переплетению сказочного с реальным в народной сказке, у Гоголя и Достоевского.

Представление о Грине - "чистом" романтике, сторонившемся житейской прозы, не соответствует ни наличию у него сугубо реалистических рассказов, основанных на точных фактах политической жизни России, ни природе гриновского творчества. Его фантастика далеко перерастала намерение украсить голубой мечтой "томительно бедную жизнь". Она и вытекала из этой жизни - реалистическим обрамлением вымысла, но, главное, эскапизмом - чувством отталкивания от действительности. Грин и море-то полюбил через "флотчиков", ненавидимых в обывательской Вятке за "смуту", которую они сеяли, одним своим появлением напоминая о другом мире, где не действует вятский серенький здравый смысл. Он пришел к своей романтической фантастике от ненависти к этому самому "здравому смыслу". И свою "гринландию" он создал не для того, чтобы укрыться в ее воздушных замках, а чтобы там свести счет с всероссийской духовной Вяткой.

"Его недооценили, - писал Ю. Олеша. - Он был отнесен к символистам, между тем все, что он писал, было исполнено веры именно в силу, в возможности человека. И, если угодно, тот оттенок раздражения, который пронизывает его рассказы, - а этот оттенок безусловно наличествует в них! - имел своей причиной как раз неудовольствие его по поводу того, что люди не так волшебно-сильны, какими они представлялись ему в его фантазии". [105]

Раздраженный примитивной летательной техникой, увиденной на Авиационной неделе в апреле 1910 г. под Петербургом, Грин написал рассказ "Состязание в Лиссе". Чудесная способность человека летать без крыльев, как мы летаем во сне, силой одного лишь вдохновения, противопоставлена здесь "здравому" примитиву самолетов-этажерок. Летун вступал в состязание с авиатором, изумлял своим появлением в воздухе и летчик в панике погибал.

Жена Грина В. Калицкая рассказывает, что писателю очень хотелось, чтобы читатель поверил в эту сказку. Придуманная для этого концовка: "Это случилось в городе Р. с гражданином К.", [106] - конечно, не делала чудо более достоверным, и впоследствии Грин опустил ее. У него была своя теория. "Он объяснял мне, - вспоминал писатель М. Слонимский, - что человек бесспорно некогда умел летать и летал. Он говорил, что люди были другими и будут другими, чем теперь. Он мечтал вслух яростно и вдохновенно… Сны, в которых спящий летает, он приводил в доказательство того, что человек некогда летал, эти каждому знакомые сны он считал воспоминанием об атрофированном свойстве человека". [107]

В романе "Блистающий мир" нет ни наивного противопоставления летающего человека "жалким" аэропланам, ни этих объяснений. В конце концов не все ли равно, как случается чудо! Важно - зачем и для чего. Главной целью стало не фантастическое явление, а заключенная в нем нравственная метафора. Когда Олеша выразил восхищение превосходной темой для фантастического романа, Грин почти оскорбился: "Как это для фантастического романа? Это символический роман, а не фантастический! Это вовсе не человек летает, это парение духа!". [108]

Фантастика у Грина - своеобразный прием анализа страны страстей, вымышленной и такой реальной, где романтическая чистота смешана с прозаической грязью. Летающий человек Друд любит парить над землей и морем. Подняв Руну над купами деревьев, он показывает ей открывшийся мир:

"… - Ты могла бы рассматривать землю, как чашечку цветка, но вместо того хочешь быть только упрямой гусеницей!…

" - Если нет власти здесь, я буду внизу…" (3, 121). Руна требовала, чтобы Друд овладел миром. Она убеждена, что рано или поздно эта цель у него появится: властолюбцы не знают иных ценностей. Она жаждала власти - "ненасытной, подобной обвалу" (3, 117). За это она готова любить Друда. Целомудренная девушка, она духовно продается за ту же цену, что продалась Гарину дорогая девка Зоя Монроз.

Своей чудесной способностью Друд мог бы поработить всех. "… но цель эта для меня отвратительна. Она помешает жить. У меня нет честолюбия. Вы спросите - что мне заменяет его? Улыбка" (3, 120). Немного! Друд не испытывает желания изменить мир, где царит властолюбие: "Мне ли тасовать ту старую, истрепанную колоду, что именуется человечеством? Не нравится мне эта игра" (3, 120). Друд не сумел переступить черту узкого круга друзей, за которых готов на смерть. К человечеству он холоден.

Политически Грин отошел от эсеров. Но чувство одиночества перед серой толпой осталось. Одиночества, неизбежно сопутствующего мессианству. Друд - небожитель, "Человек Двойной звезды", как гласили афиши. Он смущал мастеровых рассказами об иных мирах, своей песней (в ней слышалось слово "клир"), намекал, что он, может быть, посланец бога. Но сколько иронии в том, что мессия дразнит в цирке толпу! И звал он в "тот путь без дороги" ("Дорога никуда" - назвал Грин свой реалистический роман). Да и некуда ему было звать их, ползающих во прахе.

Оттого символичен его труп - там же, в пыли, под ногами толпы.

Не удержала Друда тюрьма, не соблазнила продажная любовь, порвались сети, расставленные наемными убийцами. Но он не избежал расплаты за обманный свой зов. Разбился не Друд, но дух его, воспаривший без опоры. И очень жаль, что Руна может, истолковывать таинственное падение (ведь никто не знает, отчего он лишился сил в высоте) в свою пользу: "Земля сильнее его" (3, 213).

В чем же истинное парение человека? В "Бегущей по волнам" Грин говорил: в сострадании, в "Алых парусах" - в любви. В "Блистающем мире" он вплотную подошел к человеческой общности, соединяющей то и другое, но в высшем, всечеловеческом смысле. Однако так и не решил противоречия между рабским стадом и гордой личностью.

Руна по- своему права, успокаивая дядю-министра: "Не бойтесь; это -мечтатель" (3, 122). Да, Друд не покусился ни взбунтовать народ, ни проникнуть в открытые ему сверху форты и военные заводы.

Опасней было другое: "Он вмешивается в законы природы, и сам он - прямое отрицание их" (3, 209). Министр, умный обыватель, боится интеллектуальной смуты: "Наука, совершив круг, по черте которого частью разрешены, частью грубо рассечены, ради свободного движения умов, труднейшие вопросы… вновь подошла к силам, недоступным исследованию, ибо они - в корне, в своей сущности - ничто, давшее Все. Предоставим простецам называть их "энергией" или любым другим словом, играющим роль резинового мяча, которым они пытаются пробить гранитную скалу… Глубоко важно то, что религия и наука сошлись на том месте, с какого первоначально удалились в разные стороны; вернее, религия поджидала здесь науку, и они смотрят теперь друг другу в лицо" (3, 100).

Религия и по сей день не теряет надежды повернуть в пользу веры необъясненные еще парадоксы "странного мира". Тот, кто читал книгу П. Тейяра де Шардена "Феномен человека (изд. "Прогресс", М., 1965) мог видеть, как преодоление новой физикой кризиса естествознания XIX в. оказывает благотворное действие и на тех теологов (к ним относится Тейяр), кто пытается посредничать в "неизбежном" союзе между верой и знанием.

"Представим же, - продолжает министр, - что произойдет, если в напряженно ожидающую (разрешения поединка между верой и знанием, - А. Б.) пустоту современной души грянет этот образ, это потрясающее диво: человек, летящий над городами вопреки всем законам природы, уличая их (религию и "здравый смысл", - А. Б.) в каком-то чудовищном, тысячелетнем вранье. Легко сказать, что ученый мир кинется в атаку и все объяснит. Никакое объяснение не уничтожит сверхъестественной картинности зрелища" (3, 100).

Грин не знал науки, как знали ее А. Беляев и А. Толстой. Но изумительной интуицией он очень верно схватил этическую суть конфликта, разыгравшегося вокруг физики, когда она не сумела материалистически объяснить новую диалектику "странного мира" элементарных частиц.

Грин изобретал свои чудеса, сторонясь научного обоснования неведомого, в значительной мере потому, что знанием грубым и ограниченным, чувствовал он, можно лишь разорвать тонкую материю интуиции, принизить парение духа. Он видел вокруг себя знание, низведенное до "здравого смысла", и верно угадывал в нем самодовольство обывателя, убежденного в непогрешимости своих кухонных истин. Его едкая ирония по поводу "серого флажка здравого смысла", запрещающе выставленного над величавой громадой мира, полной неразрешенных тайн, равно относилась и к этике, и к интеллекту обывателя.

Отдельные мысли об отношении знания к человеку, мелькающие в произведениях Грина где-то по обочине, не объясняют природы его фантастики. Но они позволяют лучше понять чисто фантастические, чудесные образы не только в ключе блистательно разыгранных в "гринландии" психологических поединков. Смысл образов Фрези Грант и Друда в том, что здесь на пьедестал надчеловеческой "высшей силы" возведена сила духа самого человека, а мы знаем, что она в самом деле творит чудеса, хотя и в ином роде. Фантастика Грина - символическое покрывало его страстной, фанатической убежденности в том, что романтика чистых пламенных душ совершает невозможное.

Чудесное у Грина вдохновлено верой в человека, человека в высоком значении слова. И вот эта вера родственна пафосу истинной научной фантастики.

Жюль Верн верил в невозможное, потому что знал творческую силу науки. Источник гриновской веры в чудо - в знании самого человека. Разные секторы жизни. Разная форма художественного познания. Невозможно взвесить, чья линия фантастики, жюль-верновско-уэллсовская, технологически-социальная, или гриновская, нравственно-социальная, больше воздействовала на мировоззрение русского читателя XX в. Несомненно только, что и та и другая не пугали Неведомым, но звали не склоняться к вере в надчеловеческую "высшую" силу. Обе влекли воображение в глубь чудес природы и человеческого духа гораздо дальше, чем дозволял пресловутый "здравый смысл".

Назад Дальше