Они разгребли копну и сели с краешка. Сено ещё хранило дневное тепло, ощущение этого тепла вызывало томление. Помолчали немного, прислушиваясь к еле внятным звукам ночи. Вдалеке торкался дергач, фыркали, сочно хрустели травой лошади, пробивался сквозь туман протяжный вой - то ли собаки, то ли волки. Изредка гудел застигнутый седой мглой на Оке пароход.
- Ты сердишься на меня, Наташа? - сказал Есенин. Она вздохнула:
- Опозорил ты меня, Серёжка... Ведь это я сама послала тётку Воробьиху, не спросила даже маму. Сама набилась... А ты надсмеялся надо мной. Воробьиха разнесёт теперь по селу... Наплевать! Насмешек, людской молвы я не боюсь. - Она опять тяжко и горестно вздохнула. - Дура я. Дура набитая! Понадеялась... Воробьиху послала, а сама спряталась в баню, сидела там и ждала... Дождалась... Эх, Серёжка! Сперва я не поверила тому, что она сказала. А потом свет передо мной затмился, гляжу: солнце вроде светит, а в глазах темно...
- Прости меня, Наташа, - сказал Есенин. - Я не знал, что так получится, не думал, что это всерьёз... Я не хотел тебя обидеть, честное слово, я ведь тебя даже и не знал... Что ты такая - не знал. - Он взял её руку, небольшую, но крепкую и жестковатую, с затвердевшими подушечками на концах пальцев.
- Мне прощать тебя не за что. Сама во всём виноватая... Чего уж теперь...
Ему хотелось утешить её, приободрить.
- Это всё пройдёт, Наташа... Забудется. Выйдешь замуж...
Она резко повернулась, привалившись грудью к его плечу.
- Замуж? За нелюбимого? Каждую ночь ложиться в постелю с нелюбимым, с пьяным, слушать, как он храпит! Руки его будут трогать меня. Нет, нет! - Она почти кричала, словно тот, пьяный, храпящий, уже находился рядом и руки его тянулись к её телу. - Лучше петлю на шею накину, лучше в Оку головой, чем выйду за такого! - Она отстранилась, повела плечами, зарываясь в сено.
Есенин глядел на неё не отрываясь, и чувство благодарности к ней грело его душу: верность такой женщины - стена, о которую разбиваются все невзгоды. Он потянулся к ней, чтобы поцеловать.
- Не надо. - Голос её был сдавлен волнением. - Знаю, что это случится. Только не сейчас... Мне никто не нужен, кроме тебя. Я ведь тебя давно приметила. И выбрала... Считала дни, когда ты вернёшься из своих Спас-Клепиков. Дождалась!.. - Помедлив немного, она спросила с тайной надеждой: - Ты назавтра не останешься на сенокосе?
- Нет.
- К барыне пойдёшь?
Есенин промолчал. Наташка полежала немного, раздумывая, потом встала и пошла в тумане к шалашу. Есенин не посмел удерживать её.
17
Рассветный холод как бы вдавливал сонного Есенина в копну всё глубже и глубже. Когда встало солнце, сено нагрелось, от запаха трав, дурманящих его голову, стало душно, и он проснулся. Раздвинул перед собой зелёный травяной полог. Хлынул свежий воздух, резкий свет ослепил глаза. Выбравшись из копны, он огляделся. Луг был усыпан косарями и бабами. Отыскал глазами Наташку, узнал по кофте, по её стати - она шла за Василием Чёрным. Она тоже приметила его и как будто нечаянно, вроде бы поправляя платок, помахала ему рукой.
Есенин улыбнулся. "Боже мой, как хорошо жить на свете!" Он отряхнулся. Травинки набились в голову, угодили за ворот рубашки и щекотали спину. Так он и пошёл к парому, не выбрав из спутанных волос зелёных стеблей.
Мать встретила его насмешливым вопросом:
- Ну, работничек, накосился, умаялся, чай, не знаю как? Говорят, грохнулся замертво после первой же полосы.
- Грохнулся, мама, - сознался сын. - Тяжеленько с непривычки-то.
- Говорят, с Наташкой Шориной плясал?
Есенин удивился:
- Всё уже известно! Вот народ!
- А ты как думал! Вы там ещё только прибаутки да "страданья" распевали, а тут уже знали: Серёжка Есенин с Наташкой разговоры ведут под тальянку... Приглянулась ли она тебе?
- Что там приглянулась! Тётка Воробьиха правду сказала: другой такой действительно не сыщешь по всей нашей округе. Замечательная она, мама!
- Вот и женился бы на ней...
Сын промолчал. Мать усмехнулась невесело:
- Видно, нашим-то сельским девкам за тобой не угнаться. Тебе барыню подавай. - Осмотрев сына, заметила: - В волосах полвоза сена принёс. Пойдём в избу, вычешу...
- Есть хочется, мама...
Мать усадила сына на лавку, взяла деревянный гребешок и только лишь поднесла к его голове, как он вздрогнул и зажмурился, предчувствуя боль - боль эту он навсегда запомнил с детства. Мать весело рассмеялась - перед ней был всё тот же маленький белоголовый Серёжка, босоногий озорник, сорванец, не боявшийся ни домовых, ни кикимор, но оравший благим матом при виде гребешка.
- Не дрожи, - сказала мать. - Я тихонько...
Она осторожно выбирала из кудрей сухие стебли травы, расчёсывала прядь за прядью.
- Отец письмо прислал. Велит тебе ехать к нему, в Москву.
- Когда прислал?
- Вчера принесли. Собирайся, сынок. И в самом деле, чего тебе здесь делать... Там - большой город, там скорее отыщешь себя. И учиться там легче... - Она расчёсывала его пряди любовно и бережно. - И ещё вот что я тебе скажу, Сергей. Если ты там женишься без нашего благословения, то не показывайся в нашем доме со своей женой. Какая бы она ни была - не приму. Вот тебе и весь мой сказ.
Есенин легонько отстранил её от себя.
- О чём ты говоришь? Я не собираюсь жениться. Я очень тебя люблю, мама. И родной наш дом мне дорог. Но я женюсь на женщине, которую полюблю, которая мне будет нужна... Ни сватовства, ни благословений мне не нужно.
Мать только вздохнула - знала, что так оно и случится и никакие угрозы его не остановят.
- С отцом хоть посоветуйся, он тебе зла не пожелает.
- Посоветуюсь, мама... если понадобится.
За завтраком мать спросила как бы невзначай:
- Нынче опять к барыне пойдёшь?
- Да.
- Не ходил бы ты к ней, Серёжа. Не пара она тебе. Замужняя. У неё двое детей... Неужели девушек-то нет в селе? И Анюта Сардановская, и молоденькие учительницы. Незанятые...
Есенин нетерпеливо отодвинул от себя чашку со щами, рассердился:
- Ну что тебе за дело, мама, где я бываю, с кем общаюсь! Не в шайку же разбойников хожу. И не один я бываю там, Тимоша Данилин тоже ходит туда...
- Да ведь он по делу - детей её учит. А ты что делаешь?
- Читаем, музыку слушаем, играем в крокет...
- Играете... - Мать с осуждением покачала головой. - И она тоже хороша птица - нашла, с кем играть... Закружила парню голову...
Есенин развеселился.
- Сегодня поеду с барыней на яр. В имение её брата.
Мать всплеснула руками:
- Час от часу не легче!
День был душным. Солнце, будто в лихорадке, то зябко куталось в пуховые облака, и тогда духота становилась ещё гуще, изнурительней, то неспокойно сбрасывало их с себя и жаром своим томило, жгло землю. По тяжкой испарине чувствовалось, что где-то неподалёку ходят грозы. Глуховатый, старчески-ворчливый докатывался сюда громовой гул, и по листьям деревьев, как бы в предчувствии бури, пробегал лёгкий трепет.
Мать сказала сыну:
- Куда поедете? Какой вам яр! Гроза надвигается.
- Гроза нас не заденет, - сказал Есенин. - Да и не сахарные мы - не размокнем, не растаем... И не пешком идём, а на лошадях едем. - Он стоял перед зеркалом и подвязывал галстук.
Мать поняла, что отговаривать его от поездки без толку, - он поступит так, как задумал.
Есенин вышел в сад. Вишни шумели от внезапных порывов ветра: ветер трепал их верхушки, срывал листья и относил подальше, за изгородь; он трепал волосы Есенина, и мягкие пряди, падая на лицо, заслоняли глаза.
Есенин вошёл в амбар. Сел к столу и вдруг ощутил тоску - давно не писал, неделю, две, а может быть, и больше, и ноша в душе становилась всё тяжелее и тяжелее. Поездку на яр ждал, мечтал о ней, но чувствовал - тоску она не уменьшит и тяжесть с души не снимет.
На листке бумаги перед ним отдельные строчки, слова, рифмы, простые, безыскусные, естественные, как дуновение ветра, что шумит в вишенье. Прочитал две строчки, улыбнулся.
Задымился вечер, дремлет кот на брусе.
Кто-то помолился: "Господи Исусе".
"Будет время, допишу..." - подумал он, берясь за чистый листок. Было такое ощущение, будто он что-то вот-вот потеряет, дорогое и невозвратимое, и от этого обнимала душу грусть - необъяснимая, как предчувствие, да и предгрозовая тишь давила на плечи.
Вывел строки, сложившиеся как бы сами собой, без усилий, - они тревожили его несказанностью и только сейчас прояснились, явственные, зримые.
Всё встречаю, всё приемлю,
Рад и счастлив душу вынуть.
Я пришёл на эту землю,
Чтоб скорей её покинуть.
Усмехнулся невесело: соврал, наиграл перед самим собой - а как же стихи, поэмы, которые ещё не написаны, которые видятся и во сне и наяву? А образ женщины, его, есенинский!.. Наташка... Вспомнил сенокос, её жест, несмелый и преданный.
И он написал - будто рукой его водила Наташка Шорина:
Рассвет рукой прохлады росной
Сшибает яблоки зари.
Сгребая сено на покосах,
Поют мне песни косари...
Вышел из амбара, прошёлся по тропке. Ветви вишен, качаясь под ветром, слегка ударялись о его плечи, как бы напоминая, что нельзя терять минут, если эти минуты наполнены чувствами, дороже которых у него нет, и надо вернуться к столу. Вернулся, записал новую строфу:
Хочу концы земли измерить,
Доверясь призрачной звезде,
И в счастье ближнего поверить
В звенящей рожью борозде...
Чередование строф можно потом изменить... Но что будет впереди, в начале этих строк, и во что это выльется в конце - он ещё не знал. Мелькнула строчка, как прозрачное облако, мимолётно, не оставив даже тени. Но он её уловил скорее чутким слухом, чем сознанием, подобно обрывку песни, прилетевшей издалека: "Крестясь на берег и стога". "На берег" - тоже не точно, берег не храм.
Копны и стога чем-то напоминают часовни, церкви; храмы. Да! "...Молясь на копны и стога".
Есенин потёр руки, радостно улыбаясь: заключительная строка есть. Середина стиха есть, слова не стёртые, слава Богу! Погоди, перед строкой "Хочу концы земли измерить..." надо поставить вот это. Отыскал в бумагах нужную четвертушку листа, разобрал нацарапанное в потёмках: "Туда, где льётся по равнинам берёзовое молоко..." Неясно, словно сквозь туман, проступало всё стихотворение, уже угадывалась его стройность, законченность... Знакомый трепет улёгся. Грудь заполнила радость - не продохнуть. Слова ложились на бумагу без усилий, чёткие, буквы ещё не стояли отдельно друг от друга, как одинокие избы на выселках, они ещё цеплялись руками по-хороводному:
Счастлив, кто в радости убогой,
Живя без друга и врага,
Пройдёт просёлочной дорогой,
Молясь на копны и стога...
Ах, если бы всегда было так легко и так, в сущности, просто - села птица на ветку и запела: бесхитростно и звонко плела свой узор... Нет, это - только начало. Мучительные раздумья, отчаяния, взлёты, падения, поиски, находки, потери. Всё это - он знал - ждёт его впереди.
Ветер усиливался. Темнело, и писать стало трудно, в сумраке амбара буквы едва различались. Не хотелось зажигать лампу, но придётся...
В это время в двери появилась голова кучера помещицы Кашиной - взлохмаченные ветром волосы, чёрная аккуратная бородка, поникшие негустые усы.
- Вы здесь, Сергей Александрович? - спросил Иван, вглядываясь внутрь амбара. - Лидия Ивановна просят вас к себе. Они удивлены, господин Есенин, и беспокоятся, что вас до сих пор нет. Думают, не случилось ли чего... Пойдёмте, пожалуйста.
- Да, да, я сейчас, - отозвался Есенин, складывая в стопку исписанные листки, краснея от неловкости - так увлёкся, что позабыл о барыне и о поездке на яр. - Идите, Иван Трофимович, я сейчас буду.
- Я подожду тут, если позволите, - сказал Иван. - Велено без вас не являться. Лошади уже заложены...
Он сел на скамеечку и закурил. Возле него вертелась Катя, разглядывая чернобородого человека с барского двора; вбежав в амбар, прошептала брату скороговоркой:
- Он не уходит. Сидит... Бородатый, как домовой. Не езди с ним, Серёжа. Ещё завезёт куда-нибудь да зарежет...
Кучер показался сестре разбойником или колдуном.
Есенин засмеялся:
- Куда же он меня завезёт, интересно?
- В омут какой-нибудь...
Когда он проходил мимо крыльца, мать попыталась ещё раз урезонить сына:
- Гляди-ка, что начинается! Неужто другого дня не будет?.. Ты, Иван, хоть пригляди за ними. Не бросай.
Кучер сказал неприветливо, отрывисто:
- Что они мне? Разберутся сами - не младенцы...
Есенин и кучер Иван пересекли улицу и скрылись за воротами белого дома.
Держа на руках маленькую Шуру, Татьяна Фёдоровна всё стояла на крыльце с тайной надеждой, что быстро наступавшая гроза устрашит их и они отложат поездку... Нет, ворота распахнулись, и пара вороных, запряжённых в рессорный тарантас с поднятым парусиновым верхом, дружно вымахнула на улицу, направляясь к съезду, ведущему к Оке...
Чёрные тучи встали над селом, над рекой, над заречными лугами, над яром, подобные спрессованной темноте ночи. Гроза предвещала беду. Трескуче раскатившись, гром с яростным уханьем вбил посреди улицы золотой огненный столб, прямой и толстый, чуть дальше - второй такой же, пламя вспышек плеснулось в окна покорно примолкнувших изб и померкло. Темнота сомкнулась ещё плотнее, стало жутковато...
- Господи, батюшка Николай Угодник, спаси их, - прошептала Татьяна Фёдоровна и перекрестилась. Перекрестилась и Катя, часто-часто.
Грозовая буря пронеслась вдоль улицы, с ливнем, с громом, с молниями. Молнии то падали отвесно, словно мечи с заострёнными концами, и врезались в землю по самую рукоять, то разваливали тучи ветвистыми потоками, и тогда открывались ущелья и бездны в горных хребтах. Буря налетала порывами, как бы прыжками: прилегала, чтобы набраться сил, потом накидывалась ещё более неистово, безжалостно...
Соломенные кровли домов и риг вздымались, подобно лошадиным гривам. Ветла, стоявшая перед соседней избой, под напором дождя и ветра хрустнула с треском и стоном и повалилась набок - листвой в широкую лужу... Дождь хлестал в стёкла окошек, обливал их сверху вниз сплошной текучей завесой.
Татьяна Фёдоровна стояла в избе у окна, но текучая дождевая завеса скрывала улицу от глаз. Сквозь рёв грозы пробились истошные, полные ужаса крики:
- Тонут! Паром сорвало! Тонут! На помощь!..
Татьяна Фёдоровна сунула Шурочку Кате, а сама, накинув на голову платок, сорвала с гвоздя тужурку и, с трудом попадая в рукава, выбежала под проливной дождь. Вместе с другими побежала, шлёпая по лужам, скользя по грязи, к перевозу.
Ураган застал паром, на котором переправлялись Есенин, Кашина и кучер Иван, на самой середине Оки. Река точно взбесилась - Есенин никогда не видел её такой злой и страшной. Она вставала на дыбы, как дикий белогривый конь, и обрушивалась на паром, порываясь опрокинуть его. Он накренялся то на одну сторону, то на другую, колеса тарантаса скользили по настилу, лошадей заносило, и они, не знавшие такой непогоды, всхрапывали и мерцали мрачными отчаянными глазами.
Иван держал вороных под уздцы, похлопывал их по иссечённым дождём шеям, приговаривал что-то успокоительное.
Лидия Ивановна прижалась в углу на мягком сиденье, скрытая брезентовым верхом, и трудно было понять, боится она грозы или радуется ей. Лишь изредка, когда паром наклонялся, она хваталась за локоть Есенина и туго сжимала его. За весь путь она не проронила ни слова.
С широких полей шляпы её сыпались капли на колени, на платье, и Есенин прикрыл её парусиновым пологом, а когда вдруг зажигалась молния, он видел её побледневшее лицо, насмешливо сверкающие глаза и белые в улыбке зубы.
Когда выбрались наконец на берег и лошади разом взяли тарантас и вымахнули на взгорье, Есенин сказал:
- Лидия Ивановна, я прошу отправить Ивана Трофимовича назад в село. Я хорошо знаю характер моей матери, она наверняка сейчас беспокоится, думает, что с нами что-нибудь стряслось... Недоброе...
- Я согласна, - сказала Кашина. - Возвращайтесь, Иван... Скажите, что переправа прошла благополучно.
Сердитый, мокрый, Иван проворчал было:
- Как поедете одни? Собьётесь с дороги. В болоте завязнете...
- Я тут каждую тропинку знаю, - заверил Есенин. - А то так в лесу остановимся и переждём до утра - нам торопиться некуда...
Когда Есенин на другой день к вечеру вернулся домой, он вроде бы не узнал мать, она как будто опала вся, как будто постарела, странная осенняя желтизна прильнула к её щекам - так изменила её прошедшая грозовая ночь.
Она не обмолвилась ни словом, пропуская его мимо - в амбар. Лишь в глазах её стоял плач без слёз.
Есенин сел к столу и положил перед собой руки. Он был бледен, чувствовал сильное утомление. Ему было жаль мать, жаль, как никогда, - он ощущал её сердечную боль... Как часто случалось, сама собой сложилась фраза: "Эх ты, ночь! Что ты, ночь, наковеркала?.." - и улыбнулся иронически - любил обжигающие новизной слова, образы...
Мать тихо позвала его, и он, как бы очнувшись, вышел к ней. Склонив голову набок, она глядела на него долго и как-то сострадательно. Потом сказала:
- Серёжа, сынок, поезжай к отцу.
- Хорошо, мама, - ответил он поспешно, словно только и ждал этой её просьбы. - Завтра уеду...
...И вот к крыльцу избы дядя Саша подогнал подводу - надо отбывать к новому пристанищу.
- Выноси грузы, племянничек! - крикнул дядя Саша с насмешкой. - Боюсь, на одной лошади-то не довезём. Писанины на подвоза, чай, накатал.
Есенин засмеялся невесело.
- Да уж накатал! Тебе за год не осилить. - Он уложил в передок телеги сколоченный из фанеры чемодан с углами, обитыми жестью, цветистый узел с едой, на солому бросил пальто - вот и вся его поклажа.
Наступил час расставания. В проулке собрались бабы из соседних дворов, родичи... В сторонке, опершись на подог, отполированный ладонями до глянца, стоял дед, растроганный и насмешливый.
Дядя Саша хитровато, с ухмылкой подмигнул племяннику:
- А барыня-то неужель не придёт проводить?
Татьяна Фёдоровна строго оборвала его:
- Прикуси язык! Больно весел без меры!..
Есенин невольно покосился на белый дом, строгий и безмолвный.
Татьяна Фёдоровна заторопилась:
- Трогай, Саша. - Она перекрестила сына. - Дай тебе Бог счастья. - Погладила по волосам, поцеловала. - Пиши нам почаще, сынок. Отца слушайся...
Есенин обнял деда и вдруг всхлипнул. Борода деда щекотнула ему шею - как в детстве. Дед, довольный, улыбчивый, будто грозя кому-то, взмахнул корявым костистым кулаком, не злобно, а так, для порядка:
- Гляди, не трусь там в Москве! Держись крепче, помни, что ты - мой внук! И знай: плохую лошадь вор не уведёт. - И легонько оттолкнул от себя внука. - Езжай с Богом!