Общественная психология в романе - Василий Авсеенко 2 стр.


Вся суть Степана Трофимовича, как родоначальника бесов, заключается в том, что он был полнейшим представителем полунауки сороковых годов, от которой современная полунаука, естественно, ведет свое происхождение. В этом качестве человека полунауки Степан Трофимович привил к своей невиннейшей душе некоторое количество гражданских мотивов, в силу которых не только без всякой основательной причины бросил университетскую карьеру, но и сохранил на всю жизнь уверенность в своем совершенном превосходстве над людьми своего поколения, а также хотя презрительное, но вместе с тем заискивающее отношение к молодежи, от которой он все ждет какого-то призыва: вы, мол, Степан Трофимович, наш отец и руководитель, придите к нам и ведите нас. Ожидание какой-то телеграммы, о котором иронически замечает автор, осталось у старого чудака на всю жизнь. Он несомненно принадлежит к категории тех "старых бесстыдников", которые никак не могут забыть своего либеральничанья сороковых годов и все ждут от молодого поколения признания их гражданских заслуг. Одни из этих людей, подобно выведенному в романе знаменитому писателю Кармазинову, продолжают до конца всячески заискивать у молодого поколения, не подозревая, что давно уже сделались в глазах его шутами; другие, как Степан Трофимович, глубоко оскорбляются тем, что гражданские заслуги их списаны со счетов, начинают брюзжать и порою даже прорываются до такой степени, что сами торжественно провозглашают разрыв с новым движением. В том и другом случае отношения этих людей к новому времени и новому поколению составляют вопрос личного самолюбия; убеждениями эти представители идеалистической полунауки предшествовавшего периода вообще не богаты, и вздумай молодое поколение хоть немножечко поманить их на свою сторону – они бросятся навстречу с распростертыми объятиями. Они инстинктивно сознают, что между ними и "новыми людьми" есть действительная связь, – и они не ошибаются.

Со Степаном Трофимовичем так и случилось – его поманили, и он бросился с распростертыми объятиями. Это случилось в конце пятидесятых годов, когда на минуту вспомнили о всех вообще либеральных репутациях предшествовавшего тридцатилетия. Степан Трофимович к тому времени сильно захандрил, мучась мыслью, что его забыли, что он никому не нужен, поэтому и на все тогдашнее движение он смотрел в высшей степени высокомерно, именно с той точки, что "его забыли". И вдруг в это-то самое время о нем вспомнили, в заграничных листках и в Петербурге. В газетах явилось даже известие, что он умер, и кто-то обещал напечатать его некролог…

"Степан Трофимович мигом воскрес и сильно приосанился. Все высокомерие его взгляда на современников разом соскочило, и в нем загорелась мечта: примкнуть к движению и показать свои силы. Варвара Петровна тотчас же вновь и во все уверовала и ужасно засуетилась. Решено было ехать в Петербург без малейшего отлагательства, разузнать все на деле, вникнуть лично, и если возможно, войти в новую деятельность всецело и нераздельно. Между прочим она объявила, что готова основать свой журнал и посвятить ему отныне всю свою жизнь. Увидав, что дело дошло до этого, Степан Трофимович стал еще высокомернее…"

Несмотря, однако, на то, что Степана Трофимовича явно поманили, ему не только не удалось "примкнуть всецело к движению", но даже случилось быть скандально освистанным… История поездки его в Петербург и первого столкновения с "новыми людьми" так мастерски изображена г. Достоевским, что мы позволим привести здесь эту страницу собственными словами автора:

"…Варвара Петровна бросилась было всецело в "новые идеи" и открыла у себя вечера. Она позвала литераторов, и к ней их тотчас же привели во множестве. Потом уже приходили и сами, без приглашения; один приводил другого. Никогда еще она не видывала таких литераторов. Они были тщеславны до невозможности, но совершенно открыто, как бы тем исполняя обязанность. Иные (хотя и далеко не все) являлись даже пьяные, но как бы сознавая в этом особенную, вчера только открытую красоту. Все они чем-то гордились до странности. На всех лицах было написано, что они сейчас только открыли какой-то чрезвычайно важный секрет. Они бранились, вменяя себе это в честь. Довольно трудно было узнать, что именно они написали; но тут были критики, романисты, драматурги, сатирики, обличители. Степан Трофимович проник даже в самый высший их круг, туда, откуда управляли движением. До управляющих было до невероятности высоко, но его они встретили радушно, хотя конечно никто из них ничего о нем не знал и не слыхивал кроме того, что он "представляет идею". Он до того маневрировал около них, что и их раза два зазвал в салон Варвары Петровны, несмотря на все их олимпийство. Эти были очень серьезны и очень вежливы; держали себя хорошо; остальные, видимо, их боялись, но очевидно было, что им некогда. Явились и две-три прежние литературные знаменитости, случившиеся тогда в Петербурге и с которыми Варвара Петровна давно уже поддерживала самые изящные отношения. Но к удивлению ее, эти действительные и несомненные знаменитости были тише воды, ниже травы, а иные из них просто льнули ко всему этому новому сброду и позорно у него заискивали. Сначала Степану Трофимовичу повезло; за него ухватились и стали выставлять на публичных литературных собраниях. Когда он вышел первый раз на эстраду, в одном из публичных литературных чтений, в числе читавших, раздались неистовые рукоплескания, не умолкавшие минут пять. Его заставили подписаться под двумя или тремя коллективными протестами (против чего, он и сам не знал); он подписался. Варвару Петровну тоже заставили подписаться под каким-то "безобразным поступком", и та подписалась. Впрочем, большинство этих новых людей хоть и посещали Варвару Петровну, но считали себя почему-то обязанными смотреть на нее с презрением и с нескрываемой насмешкой… Ясно было, что в этом сброде новых людей много мошенников, но несомненно было, что много и честных, весьма даже привлекательных лиц, несмотря на некоторые все-таки удивительные оттенки. Честные были гораздо непонятнее бесчестных и грубых; но неизвестно было, кто у кого в руках. Когда Варвара Петровна объявила свою мысль об издании журнала, то к ней хлынуло еще больше народу, но тотчас же посыпались в глаза обвинения, что она капиталистка и эксплуатирует труд. Бесцеремонность обвинений равнялась только их неожиданности…"

Журнал так и не состоялся: кончилось тем, что к Варваре Петровне явились в одно утро пятеро литераторов и объявили ей "со строгим видом" решение: чтоб она, основав журнал, тотчас же передала бы его им вместе с капиталами, на правах свободной ассоциации; сама же уезжала бы в деревню, захватив с собою и Степана Трофимовича, "который устарел". Из деликатности они соглашались признавать за нею права собственности и высылать ей шестую часть чистого барыша. "Всего трогательнее было то, замечает автор, что из этих пяти человек наверное четверо не имели при этом никакой стяжательной цели, а хлопотали только во имя "общего дела"".

С самим Степаном Трофимовичем тоже приключилась неудача: он не выдержал и стал заявлять о правах искусства. Для новых людей смешнее ничего не могло быть. "Его безжалостно освистали, так что он тут же, публично, не сойдя с эстрады, расплакался. Варвара Петровна привезла его домой едва живого". Она успокаивала его лавровишневыми каплями и повторяла: "вы еще полезны; вы еще явитесь: вас оценят… в другом месте". Но, увы! Степану Трофимовичу не удалось до конца жизни оправдать на себе предсказание Варвары Петровны…

Разрыв этот разом и окончательно определил отношения Степана Трофимовича к молодому поколению и ко всему так называемому "движению". Старый бес, сидевший в нем, не простил молодым бесам недостатка уважения и сохранил навсегда оскорбленное и уязвленное чувство. Но вместе с тем Степан Трофимович нисколько не сомневался в серьезности всего того дикого вздора, который начал на его глазах совершаться в воображаемом губернском городе, куда автор переносит рассказ вслед за петербургским fiasco. "Движение" осуждалось Степаном Трофимовичем единственно в силу того, что его самого при этом забыли; но, в сущности, он даже любуется им, так точно как любуется своим сыном, которому, однако ж, не может простить презрительного с ним обращения. В губернском городе этом, пока не основало в нем своего пребывания настоящее "подполье", кружок Степана Трофимовича занимался "самою невинною, милою, вполне русскою, веселенькою, либеральною болтовней". Из этой болтовни Степан Трофимович почерпал сознание, что "он исполняет высший долг пропаганды идей". Высокомерие все-таки, несмотря на петербургскую неудачу, заставляло его смотреть на себя как на некоторого рода центр, которого где-то опасаются; он даже не сомневался; что находится под секретным полицейским надзором. Но на самом деле он давно уже стоит на заднем плане, оттертый новыми деятелями, один за другим наехавшими в город и образовавшими в нем тот своеобразный кружок, которому всего более приличествует наименование подполья нашей интеллигенции.

Кружок этот и есть именно та среда, в которой развивается действие последнего романа г. Достоевского и который сам по себе составляет очень выпуклое пятно на воспроизведенной им картине. Среда эта еще очень мало разработана нашею литературой, и г. Достоевский едва ли не первый обособил ее в своих наблюдениях и изучил ее в той замкнутости, в том уединении среди волнующейся кругом нее обыденной, практической жизни, которая и составляет главную особенность этого общественного слоя. Задача была не легкая; только углубляясь вместе с автором в темные дебри этого подполья, чувствуешь, сколько трудностей приходилось преодолеть, чтобы с помощью художественного освещения заставить выступить из мрака самые темные извилины этого подпольного мира. Сначала странные, неестественные краски, которыми автор рисует избранную им среду, и криволинейность изображений, резкие тоны, напоминающие фантасмагорию, ставят читателя в некоторое недоумение. Кажется, будто автор ошибкою взял фальшивый тон и опасается за правильность раздвигающейся дальше и дальше перспективы. Но чем более подвигается движение романа, чем более накопляется на полотне самых удивительных красок и контуров, тем яснее начинаешь сознавать, что в этом случае сама жизнь, в ее подпольных извилинах, нарядилась в противоестественные краски и изломала свои нормальные пути и очертания. Мало-помалу убеждаешься, что тон действительно взят нестерпимо-фальшиво, но не в романе, а в самой жизни, выступившей из своих законных форм и безмерно удалившейся от своего обычного русла. Чувствуешь все безобразие этой жизни, все уродство этих недужных, нравственно искалеченных организаций, и сознаешь, что тем не менее автор изображает действительность, только действительность подпольную.

Главный характеристический признак этой среды, даже вся ее суть заключается, мы сказали, в ее совершенном удалении от нормальных путей жизни. В кружке, который описывает автор, собрались единицы из самых различных общественных слоев: тут и сын аристократки Варвары Петровны, и сынок Степана Трофимовича, и вышедший из крепостного звания Шатов, и инженер Кирилов, и отставной капитан Лебядкин, молоденький офицерик Эркель, и неизвестно из какого звания и состояния вышедшие Толкаченко, Шигалев, Виргинский. Но есть нечто общее, родовое, роднящее их всех до такой степени, что даже все они говорят почти одним и тем же языком, именно языком полуобразованного подполья, каким, кроме них, не говорит ни один живой человек. Эта, по-видимому, второстепенная черта составляет, однако, весьма существенный признак этой среды и очень последовательно выдержана автором. Только в стороне от действительной жизни, в полуобразованном захолустье, вне всяких общественных связей и соприкосновений, мог выработаться этот жаргон, отчасти носящий на себе отпечаток некоторого, впрочем весьма умеренного, обращения с книжною литературой и в то же время своею грамматическою неряшливостью как бы выражающий величавое презрение подпольной среды к выработанным формам… русского синтаксиса. Совершенная непривычка к так называемому обществу выразилась в этой черте так же рельефно, как и во всем складе подпольного миросозерцания и житья-бытья. Синтаксическая неряшливость подпольного языка чувствуется даже самими обитателями подполья, так что они беспрестанно поправляют друг друга в разговорах, подсказывают выражения, как бы не сознавая, что поправивший одно нелепое выражение за минуту пред тем сказал другое, столь же нелепое. Раз один из индивидуумов этого кружка даже спросил другого, Кириллова: не оттого ли он так странно выражается; что долго жил за границею? – И Кириллов, удивленный таким вопросом, отвечает в раздумье: "нет, не потому, что за границей. Я всегда так; я привык". А задавший такой вопрос и не подозревает, что сам он выражается ничуть не лучше Кириллова. Эта особенность подпольного языка, пестрящего все страницы романа и вредящая индивидуальности действующих лиц, нагоняет на читателя значительную скуку; но вместе с тем она много помогает тому почувствованью изображенной среды, которое непременно выносится из романа. Среда эта тем и отличается, что при неизбежном различии характеров удаление их от обычных норм жизни кладет на всех чрезвычайно яркий специфический отпечаток.

В неряшливости речи отпечатывается не только неряшливость мысли, но и весь практический склад жизни. В самом деле, трудно даже в низших подонках человеческого общества найти столько нравственного и житейского разгильдяйства сколько заключается его в жизни и нравах интеллигентного подполья. Эта дикая богема, растянувшая свой шатер на стогнах губернского города, чуждается самых элементарных законов общежития. Потасовки и пощечины сопровождают чуть не каждую встречу членов этого союза, причем получивший оплеуху и давший ее смотрят на эту маленькую случайность так точно, как если б один из них высморкался в носовой платок. Они говорят друг другу "мерзавец" и "подлец" так же спокойно, как другие говорят "здравствуйте"; но при этом щепетильны и обидчивы до последней степени и в душе страстно ненавидят и презирают друг друга. Они ведут самую свинскую жизнь, с каким-то сладострастием погружаясь в грязь, которой не только не замечают, но скорее даже находят в ней "новую, вчера лишь открытую красоту". Те из них, которые по своему происхождению принадлежат к более порядочному обществу, почти с наслаждением и словами, и поступками стараются доказать, что разорвали всякую связь с этим обществом, и ежеминутно как бы хвастают своим переселением из более верхних ярусов в подполье. И они правы, потому что в той зараженной среде, в которой и ради которой они действуют, нравственное и общественное падение человека приветствуется как величайшее торжество над историческими предрассудками. Эти недужные организации находят какое-то сладострастное наслаждение в попрании всего того, что выше заурядного, плоского уровня. Грязь выступает поразительнее, когда ее касаются белые руки. "Ставрогин, вы красавец!" – восклицает в "Бесах" молодой Верховенский в каком-то упоении: – "знаете ли, что вы красавец! В вас всего дороже то, что вы иногда про это не знаете. О, я вас изучил: я на вас часто сбоку, из-за утла гляжу! В вас даже есть простодушие и наивность, знаете ли вы это? Еще есть, есть! Вы, должно быть, страдаете и страдаете искренно, от того простодушия. Я люблю красоту. Я нигилист, но люблю красоту. Разве нигилисты красоту не любят? Они только идолов не любят, ну, а я люблю идола! Вы мой идол! Вы никого не оскорбляете, и вас все ненавидят; вы смотрите всем ровней, и вас все боятся, это хорошо. К вам никто не подойдет вас потрепать по плечу. Вы ужасный аристократ. Аристократ, когда идет в демократию, обаятелен!" Так устами одного из своих героев автор высказывает чрезвычайно тонко подмеченную черту – один из тех позорных инстинктов развращенной природы, который играет не последнюю роль в сцеплении человеческих единиц, населяющих подполье… В другом месте автор еще яснее заставляет звучать этот самый мотив в психологической гамме, которую он разыгрывает в своем романе. "Правда ли, что ы, – спрашивает Шатов у Ставрогина, – принадлежали в Петербурге к скотскому сладострастному секретному обществу? Правда ли, что маркиз де Сад мог бы у вас поучиться? Правда ли, что вы заманивали и развращали детей?.. Правда ли, будто вы уверяли, что не знаете различия в красоте между какою-нибудь сладострастною зверскою штукой и каким угодно подвигом, хотя бы даже жертвою жизнью для человечества? Правда ли, что вы в обоих полюсах нашли совпадение красоты, одинаковость наслаждения?" Шатов переходит затем к женитьбе Ставрогина на полоумной, хромой сестре капитана Лебядкина: "Знаете ли, почему вы тогда женились, так позорно и подло? Именно потому, что тут позор и бессмыслица доходили до гениальности! О, вы не бродите с краю, а смело летите вниз головою. Вы женились по страсти к мучительству, по страсти к угрызениям совести, по сладострастию нравственному. Тут был нервный надрыв… Вызов здравому смыслу был уже слишком прельстителен! Ставрогин и плюгавая, скудоумная, нищая хромоножка! Когда вы прикусили ухо губернатору, чувствовали вы сладострастие? Чувствовали? Праздный, шатающийся барчонок, чувствовали?"

Назад Дальше