Тогда я поехал в Козлов. На окраине городка, на Подгорной улице, последней в городке перед рекой, где и улицы-то настоящей не было – так, широкая тропинка перед обрывом к реке Воронеж, с одной стороны которой стояли дома, – я нашел почтового чиновника, который сказал мне, что он готов продать свой дом хоть сейчас за те семь возов хлеба. Договорились, что я завтра же привезу ему этот хлеб и он освободит дом. На другое утро на улицу Подгорную въехал целый обоз: семь подвод с хлебом и еще несколько подвод со всеми вещами из старого, изосимовского дома, мамой, Кланей и Колей.
И тут чуть не случилась трагедия. Почтовый чиновник вдруг заявил, что он передумал и уже не хочет продавать свой дом.
– Как это не хочет, если мы уже продали свой старый и теперь оказались на улице?
Вот тут мне пришлось проявить всю силу убеждения и словесного, и физического, которым я научился за годы империалистической и гражданской войн, чтобы этот чиновник понял, что у него нет выхода и он должен отдать дом, забрав ту цену, которую за него запросил. С тех пор мама стала жить в этом доме, где гостил и ты…
Разговор о судьбе дедушки
Папа еще рассказывал о деталях переезда Бабуси в Козлов, но я уже не слушал его. Другое интересовало меня: что случилось потом с дедушкой, какова его судьба? Виделся ли папа с ним?
– Твой дедушка до конца своей жизни, а умер он в 1929 году, оставался священником. Служил сначала в одном из сел около Козлова, потом в самом Козлове в большой церкви недалеко от местного острога. Но я мало об этом знаю. Я довольно долгое время после того, как устроил маму и ее детей в Козлове и почувствовал, что они в безопасности, мало общался с ними. Несколько лет почти не виделся. Учеба в Москве; твое рождение, потом твоего братишки; тяжелая, ответственная работа управляющего в Сумской области; внезапная болезнь, когда надо было и лечиться, чтобы не ослепнуть совсем, и работать, чтобы вас кормить, и одновременно делать все, чтобы окончательно переехать в Москву, где мне пообещали, что я не ослепну совсем. И время было тяжелое – 1929–1930-е годы.
– Но о дедушке-то все же скажи.
– Я думаю, Николай, младший брат, с ним в это время был связан больше. Ему было лет шестнадцать, и отец иногда помогал ему деньжонками. Брат, конечно, частенько к отцу заходил. А я у него никогда не был. Один раз только Коля подвел меня к дому его новому, но мы так и не вошли. Не решился я.
– А дедушка до конца был священником?
– Да. Я думаю, что он, возможно, нашел себе кого-нибудь, какую-нибудь женщину, когда понял, что мама моя, Бабуся, не хочет да и не может быть с ним связана. Ты ведь знаешь, как в то время было? Тем более он до конца демонстративно был членом организации "русского народа", иначе говоря – монархистом. Он не говорил об этом прямо, но я догадывался. И он в спорax со мной защищал всегда старый строй, когда мы еще встречались. Поэтому я свой сыновний долг видел лишь в помощи маме. Я ей давал тогда каждый месяц двадцать пять золотых рублей – два с половиной червонца! Конечно, я мог бы встретиться в то время с отцом. Но не сделал этого. Боялся, что узнают и я провалю весь свой план спасения семьи. Вид у отца был уж очень поповский – борода, длинные волосы, схваченные в косу, подрясник. Он был меньше меня ростом, коренастый и всем своим видом похожий на ненавистного тогда людям и власти попа.
Я долго потом обдумывал этот рассказ моего уже совсем старого папы (да и сам я уже был не молод). И пришел к выводу, что маленький мальчик тогда в Козлове – лет пятьдесят пять назад – видел первый и последний раз своего дедушку.
Наш приезд в Москву
Рассказ папы о его стремлении в начале тридцатых годов переехать в Москву, наверное, очень похож на истории многих мужчин и женщин России того периода, по тем или иным соображениям желавших перебраться в Москву. Вся страна была в движении в это время. Наверное, люди вели себя, как муравьи, почувствовавшие, что их родной, надежный муравейник разрушается какой-то внешней силой, которой нельзя противостоять.
Коллективизация и последовавший за ней голод в деревне. Необходимость притока новых рабочих в города, чтобы строить заводы, осуществляя индустриализацию страны. И в то же время почти полное прекращение строительства жилых домов в городах, особенно старых. Возникла ситуация, когда столица страны – Москва, в которой голод ощущался меньше, испытывала огромную нехватку жилья и была перенаселена. Очень трудно было новому человеку получить и место, хотя бы для кровати, и разрешение властей на то, чтобы жить здесь. В то же время большая часть жилой площади принадлежала государству, и проживание, если ты получил на него право, стоило недорого. Значит, наибольшей трудностью было получение разрешения на прописку в московской комнате. В комнате, потому что редко кто в Москве жил тогда в отдельной квартире.
Обычным барьером, когда ты доказывал в милиции, что нашел угол или комнату, которую ее хозяева готовы сдать, был следующий: "Есть строжайшее предписание не прописывать, то есть не давать разрешение на проживание в городе, если у вас нет документов, подтверждающих, что вы приняты на работу в Москве". Предприятия же, многие из которых нуждались в рабочих, имели строжайшие указания не принимать на работу, если у человека нет документа о постоянной прописке в строго оговоренной квартире или доме. Таким образом, создавался замкнутый круг, который, казалось, невозможно было разорвать. Для отца дело осложнялось еще и тем, что профессия-то у него была не городская – агроном-полевод. И все же в связи с тяжелой болезнью – потерей зрения, необходимостью постоянных консультаций и процедур, которые делали в Москве у профессора Авербаха, и, по-моему, из-за огромной энергии папы – он пробил-таки брешь в этой крепости.
– Тут так получилось. В 1932 году меня назначили агрономом при Московском областном отделе здравоохранения, – рассказывал папа. – В этом отделе под Москвой были две крупные больницы, главным образом с психиатрическим уклоном, для которых работа пациентов в саду и в поле была и полезна для здоровья, и давала какой-то приварок к питанию больных. Вот я и стал заведовать их земельным хозяйством. Одновременно искал и нашел дешевую квартиру. Хотя квартира – это громко сказано, скорее, что-то вроде чулана. На станции Подмосковная под Москвой.
Вот сюда я вас и перевез. Бабусю и тебя из Мичуринска, "тетю Дуню" из деревни, где она уже просто умирала от голода. Мы взяли ее из жалости. И, конечно, мама, после того, как мы прописались в этом не приспособленном для зимы чулане, легко нашла работу. Ведь она по диплому агроном не полевик, а химик. Химикам в Москве всегда находилась работа. Она стала работать научным сотрудником химической лаборатории Института крахмало-паточной промышленности, который был недалеко от нас.
Так, благодаря стечению самых разных обстоятельств, наступил день, когда папа встретил нас с Бабусей, нагруженных вещами, на вокзале, и я первый раз поехал на легковом автомобиле (такси), да еще по такому большому городу.
В Марьиной Роще
Первый блин комом. Кладбище летчиков. Рыцарский дух? Стихи авиатора. В Марьиной Роще. Рыжие Скоты. Рай во Втором Лазаревском. Люся. Наш двор
Первый блин комом
Первые мои впечатления от нового места в Москве, к которому я так стремился, оказались для меня не очень радостными. После добротного дома в Козлове меня ввели в какую-то низенькую, сырую, холодную комнатку с полом на уровне земли, в которой не было никакой мебели – только несколько ржавых железных кроватей без матрацев. Но все же я несильно опечалился этим, предоставив решать вопросы взрослым, а сам побежал играть на улицу. Оказалось, что наш дом был крайним на улице. Дальше начинались поля, ровные как стол, заросшие странной травой. Я решил, что сначала исследую ближайшие к дому окрестности, а завтра наведаюсь в пустынные, ровные, как стол, поля.
На другой день, после завтрака, тепло одетый для долгой прогулки и с разрешения бабушки, которой вид ровных полей понравился, я побежал туда.
Но не успел я отбежать от границы поля в глубь его и нескольких метров, как провалился чуть не по горло в какую-то яму, заполненную дурно пахнущей жидкостью. Мне показалось, что жидкость эта – не что иное, как содержимое уборной. Все поле как будто представляло собой сплошную выгребную яму. Потом я узнал, что такие поля назывались полями орошения. А папа, снимая эту квартиру, не обратил на такой пустяк никакого внимания.
С трудом выбравшись из зловонной топи, потеряв галоши, весь в липкой жиже, пахнущей уборной, я приплелся домой.
Бабуся, увидев меня, сначала впала в ступор, а потом зашла в дом и вернулась обратно со свернутой в несколько раз веревкой, которой мы связывали узлы при переезде.
Не помню сейчас, выпорола ли она меня этой веревкой или сразу привязала ею к кровати, мокрого и грязного, до тех пор, пока не сбегала на колонку за водой и не подогрела ее на керосинке. Потом раздела меня, вымыла в тазу и переодела во все чистое. Она не сказала мне ни слова и, что бы это ни было – порка или привязывание, – было совсем не больно. Ведь на дворе стояла ранняя весна, нежарко, и на мне была масса одежек – наверное, я перепачкал почти весь свой запас.
Но обида так переполнила меня, что я запомнил этот случай на всю жизнь. Он очень доходчиво объяснил мне, как легко в этом городе подвергнуть опасности свою жизнь.
По-видимому, те же мысли возникли и в голове у Бабуси. Во всяком случае, она решила, что здесь такого мальчика отпускать одного очень опасно. С тех пор я почти во все походы за продуктами, за керосином в керосиновую лавку ходил с ней, и я это очень любил.
Дом наш стоял вблизи Рижской железной дороги, недалеко от ее пересечения с Ленинградским шоссе. Как раз у этого пересечения помещалась та керосиновая лавка, которая нам нравилась больше всего, и мы часто бывали в этом месте. Бабуся, отстояв небольшую очередь, подавала керосинщику большие стеклянные бутыли-четверти – другой посуды для керосина тогда почти ни у кого не было. И керосинщик наливал в них мерным литровым черпаком золотистую жидкость из большой железной бочки без верха.
Запах керосина очень нравился мне тогда. Он нравится мне и сейчас, несмотря на то, что половина моей жизни впоследствии была связана с реактивными двигателями, работающими на керосине, и он мог бы мне надоесть.
Иногда бочка керосинщика оказывалась полупустой. Тогда, перед тем как разливать керосин, он открывал кран над бочкой. Мощная струя выбегала из крана, и можно было, подойдя к бочке, смотреть в окруженное светлой пеной место падения струи, наблюдая ее борьбу со стоячей жидкостью.
Кладбище летчиков
В хорошую погоду Бабуся брала меня за руку, и мы шли к Ленинградскому шоссе в направлении построенной через десятилетия станции метро "Сокол". Там делали остановку огромные красные автобусы, на которые нам хотелось посмотреть. Мне кажется сейчас, что это были автобусы английской фирмы "Лейланд".
А потом мы пересекали шоссе и шли дальше, в сторону нынешних Песчаных улиц, где и начиналось для меня самое волнующее.
Пройдя через всегда открытые днем широкие ворота в высокой металлической ограде, мы попадали на центральную аллею, аккуратно посыпанную желтым песком. С двух сторон росли ухоженные деревья, но это был не парк. Между деревьями в обе стороны шли ряды памятников. Высокие каменные или чугунные столбы-обелиски, в верхней части каждого из которых располагалась под углом или почти горизонтально необычной формы перекладина, делающая эти сооружения похожими на кресты, правда, странной для крестов формы. Перекладинами были разной формы и размеров авиационные пропеллеры, напоминающие об удивительных самолетах Первой мировой войны и последующих за ней лет. Пропеллеры тех самолетов, на которых летали, а потом погибли летчики, тела которых и лежали теперь под этими памятниками. Так думал я и, наверное, Бабуся. Здесь располагалось военное кладбище, где похоронены были в основном летчики. Центральный аэродром, над которым гудели другие самолеты, находился рядом, и нам казалось, что многие из тех, кто лежал здесь, взлетали последний раз с этого аэродрома.
Мы с Бабусей ходили от одного памятника к другому и смотрели на красивые смеющиеся лица, изображенные на фотографиях. Бабуся читала эпитафии, даты рождения и смерти, плакала, громко причитала: "Ах, как жалко его! Он был такой красивый и умер таким молодым!"
Маленький, притихший мальчик молчал в это время, затаив дыхание. Он сразу понял вдруг, кем хотел бы быть. Да, он хотел стать одним из таких летчиков, чтобы летать на таких самолетах и умереть таким молодым. Что может быть лучше, чем умереть со своим самолетом таким молодым?.. И на могиле поставят памятник – высокий столб-обелиск, а к нему, чуть наискосок, прибьют пропеллер твоего самолета. И прекрасные женщины – такие, как моя Бабуся, – будут приходить на могилу, и плакать, и говорить: "Ах, как жалко его! Он был такой красивый. И умер таким молодым!"
Я с удовольствием гулял по кладбищу, и Бабусе это нравилось. Она не догадывалась, что, пока мы ходили по залитым солнцем, ухоженным дорожкам между этих обелисков, я мечтал о том времени, когда достигну каким-то образом высшего из возможных предначертаний для меня, и стану летчиком одного из таких же вот самолетов, и мне повезет, и я разобьюсь с ним совсем молодым.
Бабуся вряд ли могла бы даже подумать о том, почему я так внимательно смотрел на памятники. А я из десятков пропеллеров самых разных размеров и формы выбирал тот, который хотел бы считать своим. Пропеллером моего самолета. Я как-то не сообразил тогда шестилетним умишком, что при авиационных катастрофах пропеллеры разбиваются, разлетаются вдребезги или корежатся в первую очередь. И пропеллеры на памятниках – чаще всего имитация, плод воображения заказчиков или скульпторов, делавших памятники летчикам.
Игорь сфотографировал свой класс в последнее лето перед войной.
Знания о самолетах у заказчиков – друзей и родных погибших – были большими. На обелисках встречались и широкие, грациозно извитые пропеллеры, которые я потом видел на фотографиях самолетов зари авиации – первых "Фарманах", "Блерио" и подобных им. Бывали огромные четырехлопастные металлические пропеллеры, привинченные к памятнику так, что пара лопастей шла вдоль столба, а вторая – поперек, создавая силуэт креста. Или все лопасти были под углом к столбу, и силуэт памятника напоминал ветряную мельницу. Трехлопастные пропеллеры почему-то меня не трогали. Я считал их несерьезными. И хотя бывшие хозяева четырехлопастных пропеллеров летали, по-видимому, на огромных самолетах (на аэропланах, говорили мы с Бабусей), мне почему-то милее были обычные, двухлопастные, не очень большие.
Не знал я тогда и того, что в половине могил под обелисками почти, а иногда и совсем не было их "хозяев". У многих тело в момент страшного удара о землю и часто следовавшего за этим огненного урагана было разбросано на большом пространстве – иногда почти ничего нельзя было найти. Но если бы даже я и знал тогда обо всем, мечты мои не изменились бы.
По-разному настроенные, мы с Бабусей покидали кладбище, ставшее на некоторое время одним из обязательных для посещения мест, когда мы бывали в этих краях.
Потом жизнь унесла меня в другие места. Но через 20 лет, в 1952 году, моя мама получила комнатку в новом доме на одной из Песчаных улиц, и мы переехали туда жить. При этом на ближайшую станцию метро – "Сокол" мы ходили через небольшой парк со старыми вязами, в центре которого был построен кинотеатр "Ленинградский". И как только я прошел по этому парку первый раз, сразу понял, что это оно – то место. Только уже никаких обелисков, могил, пропеллеров. Просто парк. И все люди вокруг были, как и я, приезжими, и никто ничего не знал о том, что тут было раньше.
Но я-то знал, и искал хоть какое-то подтверждение… Нашел. В одном из углов парка, среди деревьев, на земле лежал большой, похожий на валун, черный камень – из числа недешевых памятников. Одна сторона камня отполирована, и на ней сохранилась надпись, что здесь покоится тело студента такого-то, который ушел вольноопределяющимся на Первую мировую войну, был смертельно ранен в Галиции, перевезен в Москву и здесь умер.
Конечно, именно здесь было когда-то кладбище летчиков. Только непонятно мне было и даже обидно, почему этот надгробный камень здесь остался, а гордые обелиски и их хозяева, лежавшие под ними, безжалостно и неизвестно куда выброшены разрушительной силой, которая называется варварство? Что же, в силу каких обстоятельств, действием каких неизвестных сил, сохранило могилу этого студента?
Рыцарский дух?
Но я отвлекся. Желание умереть смертью, какой умирают летчики, не исчезло у меня и после того, как мы с Бабусей переехали, наконец, из нашего чулана.
Лет через пять-шесть, когда я уже учился, наверное, в пятом классе, мы всей семьей приехали зимой в Перово, где жила моя "тетя Кланя". К тому времени она была уже матерью двух детей – мальчика Вовы и девочки Инны, которые стали моими друзьями. Родители хотели, чтобы мы покатались на лыжах в парке по соседству с домом тети Клани.
При встрече Вова взволнованным шепотом сообщил:
– Игорь, вчера рядом с нами разбился самолет-истребитель. Он падал как-то боком и ударился в глухую, без окон стену завода с нами рядом. Взорвался на кусочки, даже летчика не нашли. А на стене завода на высоте третьего этажа остался черный круг от колеса самолета. Побежали, я тебе покажу.
Конечно, мы тут же выбежали на улицу, одевшись потеплее. Долго смотрели на четкий след колеса на высоте третьего этажа, и я старался представить себе, что делал до последнего мгновенья летчик, которого потом, через секунду, совсем не стало. И вдруг в голове возникла другая картина. Я летчик самолета. Мой самолет падает так же, как и тот, боком, и бьет в стену. Но это не глухая стена завода, а стена нашей школы, рядом с нашим классом, как раз во время урока. Удар, шум, крики ужаса, стена пробита… И я в форме пилота – погибший пилот погибшего самолета – падаю посреди класса у самой доски. Глаза мои закрыты, ведь я погиб. Но девочки, лучшие девочки нашего класса узнают меня и плачут, как Бабуся, и кричат: "Он такой красивый! И умер совсем молодым!" И та часть меня – душа, что не умерла, чувствует, как они влюблены в меня. И я счастлив.
Что меня удивило больше всего – я не испугался этого видения, не отбросил его от себя. Наоборот, испытывал удовлетворение и гордость.
Только через много десятилетий я понял, что то было неосознанное рыцарское желание сделать все, возможное и невозможное, даже отдать свою жизнь, чтобы понравиться "прекрасной даме". Пусть ее имя тебе не известно, но она узнает о подвиге и заплачет о тебе, как плакала моя Бабуся над могилами летчиков. Вот так посетило меня – совсем маленького мальчика – то чувство, из-за которого мальчики-подростки, пажи, во все времена, без колебаний расставались с жизнью, даже не дотронувшись до своих прекрасных дам.