Глава XII
Тургенев и Толстой
"Мы, я и Виардо, приобрели здесь прекрасную виллу – в 3/4 часа езды от Парижа, – писал Тургенев Колбасину 15 июля 1875 года, – я отстраиваю себе павильон, который будет готов не раньше 20-го августа – но где я немедленно поселюсь. Постоянная моя квартира в Париже – Rue de Douai, 50 – я в Париж езжу три раза в неделю".
Вилла называлась "Френ" и находилась на берегу Сены. От берега начинался парк с посыпанными мелким песком аллеями, кустарниками, плакучими ивами, ясенями с огромными кронами, статуями, фонтаном, журчащими ручейками, куртинами бегоний, фуксий и розами на полянах. У главного дома на возвышенности, выстроенного в стиле Директории, был элегантный фасад. Там жила семья Виардо. Справа на пригорке, до которого поднимались по крутой тропинке, находилось только что отстроенное в швейцарском вкусе с деревянными, искусно сделанными балконами и окруженное густой зеленью и цветами шале Тургенева. На первом этаже – столовая и гостиная. Наверху – просторный рабочий кабинет, заставленный книгами, картинами и безделушками. В углу возвышался мольберт Клоди. Она часто приходила писать этюд в кабинет своего "крестного отца", который с нежностью наблюдал за ее работой. Из углового окна открывался вид на Сену с легкими парусными шлюпками, рыболовными лодками, крытыми кабачками под ивами и тополями. На ближайшие луга, где паслись коровы, на покрытые голубой дымкой дали. На той же площадке находилась спальня Тургенева с большой кроватью с балдахином и двумя креслами, окнами, обрамленными тяжелыми шторами. Балкон выходил в парк. На верхнем этаже размещались комнаты для гостей и прислуги. В первые погожие дни семейство Виардо и Тургенев в нескольких экипажах, груженных дорожными сундуками, картонками и коробками, покидали Париж. В путешествие отправлялась вся семья: Луи, которому тогда было 75 лет, дремал на банкетке, рядом – Полина и ее дочери Клоди Шамеро и Марианна, сын Поль, несколько учениц Полины, слуги и верный Тургенев.
Жизнь в Буживале текла размеренно и мирно. Тургенев немного работал, много читал, неспешно гулял, опираясь на трость, по аллеям парка, или, накрывшись пледом, сидел на скамеечке и смотрел на "молодых", которые играли в крокет. По вечерам слушал, как пела Полина и ее ученицы, или же допоздна играл в вист и шахматы. Перед сном он совершал последнюю прогулку по парку, вдыхал запахи уснувшей деревни, смотрел на сияющий вдалеке ореол Парижа, делал пометки в своем дневнике. После одной из таких прогулок он написал: "Самое интересное в жизни – это смерть".
Приступы подагры заявляли о себе все чаще. Когда он болел, вся семья была рядом. Клоди, стоя за мольбертом, рисовала, Полина вышивала, Марианна читала вслух какой-либо французский или английский роман. Тургенев время от времени прерывал ее шуткой. "Ну, Тургель (так его называли в семье. – А.Т.), – просила Клоди, закрывая ему своей маленькой надушенной ручкой рот, – помолчите, пожалуйста, мы хотим слушать!" Несмотря на эти знаки любви, он день ото дня становился грустнее. Смерть Жорж Санд в июне 1876 года глубоко огорчила его. "Бедная милая г-жа Санд! – писал он Флоберу. – Она любила нас обоих – особенно вас. Какое у нее было золотое сердце! До какой степени ей были чужды всякая мелочность, мещанство, фальшь – какой это был славный человек и какая добрая женщина! Теперь все это там, в страшной, ненасытной, немой и нелепой яме, которая даже не знает, что она пожирает!" (Письмо от 6 (18) июня 1876 года.) Он написал некролог на смерть Жорж Санд, который был опубликован в "Вестнике Европы".
Иногда в деревню навестить его в его пристанище приезжали русские друзья и рассказывали о студенческих волнениях в России. Поборник свободы, но враг насилия, Тургенев возмущался этим стихийным движением, которое не могло, по его мнению, иметь демократических последствий. Сотни молодых людей, арестованных во время "хождения в народ", предстали перед трибуналом. Этот колоссальный процесс позволил обвиняемым, воспользовавшимся правом слова, выступить против власти в защиту революции. Пресса публиковала отрывки их пламенных деклараций. Издаваемые в подпольных типографиях брошюры воспроизводили их полностью. Рассчитывая приковать "народников" к позорному столбу, власти предоставили им трибуну. Но симпатия публики оказалась на стороне защитников пролетарских идеалов. Студенты, которым власти запретили отныне мирную пропаганду, перешли к активным действиям. По всей стране образовывались тайные организации. На заводах бастовали рабочие. 6 декабря 1876 года на манифестации у Казанского собора в Санкт-Петербурге собрались сотни рабочих и крестьян. Полиция грубо разогнала стечение народа и арестовала зачинщиков. Этот бунт казался Тургеневу бесполезным и абсурдным. "Вот уж точно можно сказать: всему можно назначить предел – за исключением глупости некоторых россиян: она беспредельна!" – писал он своему другу Стасюлевичу, издателю "Вестника Европы". (Письмо от 15 (27) декабря 1876 года.) Несколько месяцев спустя двадцатидевятилетняя Вера Засулич вошла к Трепову, начальнику полиции, и двумя выстрелами из револьвера тяжело ранила его. Во время ареста она объяснила, что хотела убить Трепова, потому что он приказал высечь одного из студентов, задержанных во время манифестации у Казанского собора. В чем состояло преступление этого студента? В том, что он отказался приветствовать Трепова во время инспектирования тюрьмы. Процесс Веры Засулич открылся в лихорадочной атмосфере. Во время дебатов адвокат обвиняемой заклеймил грубость начальника полиции и с восторгом говорил о душевном благородстве своей подзащитной. Она была оправдана. Толпа, собравшаяся у Дворца правосудия, встретила аплодисментами и пронесла с триумфом Веру Засулич до дома Трепова. Понадобилось вмешательство казаков для того, чтобы рассеять процессию. Тургенев был ошеломлен. Он увидел в этих событиях неожиданное продолжение своего романа "Новь". "История с Засулич взбудоражила решительно всю Европу, – писал он Стасюлевичу. – Вчера в "Bien public" была статья "Felons nos heros"… и кто же эти heros? Вольтер – и Засулич. Из Германии я получил настоятельное предложение написать статью об этом процессе, так как во всех журналах видят интимнейшую связь между Марианной "Нови" и Засулич – и я даже получил название "der Prophet". На означенное предложение я, разумеется, отвечал отказом". (Письмо от 18 (30) апреля 1878 года.) Он был равно озабочен русскими неудачами в войне с Турцией. "Во всем этом я вижу новый плод нашей несчастной мысли стремиться за Балканы вместо того, чтобы поставить незыблемый оплот", – писал он тому же Стасюлевичу. (Письмо от 24 ноября (6) декабря 1877 года.) Кроме того, он страдал, констатируя, что любимые им Франция, Германия и Англия были благосклонны к Турции. "Обиднее всего видеть, какой сладостный восторг наполняет души всех европейцев – всех без исключения – при виде наших неудач, – писал он Анненкову. – Даже французы… французы! радуются… а уж им-то бы следовало желать нам всяких успехов". (Письмо от 29 июня (11) июля 1877 года.) И вновь Стасюлевичу: "Живем мы, русские, здесь в таком же напряжении, как и вы там… Если мир скоро заключится – ну, ничего; если затянется – беда!! Не только англичане и немцы, французы начинают под собою землю грызть… Только и слышишь что: Les barbares! L'invasion des barbares". (Письмо от 14 (26) февраля 1878 года.)
В первый раз он ощутил свое одиночество, свое странное положение среди нации, симпатия которой была необходима ему. Что станет с ним, с тем, кто может жить лишь несколько месяцев подряд на родине, если Франция станет ненавидеть русских? Находясь одновременно в двух лагерях, разделенных границей, он сомневался в своем европейском будущем и не имел сил ни остаться во враждебном климате, ни покинуть страну, где бы он хотел провести последние дни своей жизни.
Деньги из России приходили нерегулярно. По всей видимости, управляющий, занимавшийся делами в Спасском, воровал. Чтобы поправить положение, Тургеневу пришлось продать часть своих картин в салоне Друо. Его хорошо знали в этом заведении, где в те времена, когда был богат, он покупал картины и сувениры. Завсегдатаи прозвали неискушенного в области искусства Тургенева "мсье Гого". Результаты продаж оказались ничтожными. "Хотя я вовсе не разоренный человек, однако делишки мои настолько крякнули, что я действительно вынужден продать свою галерею. Я это совершил, – писал он Полонскому, – и потерпел поражение вроде Седана: полагал потерять на них 6000 фр., а потерял целых 12000… Черт с ними и с картинами! (Руссо своего я, однако, не продал.)" (Письмо от 17 (29) апреля 1878 года.)
Среди этих забот – большая радость: первое после разрыва письмо Толстого. "Иван Сергеевич, – писал он, – в последнее время, вспоминая о моих с вами отношениях, я, к удивлению своему и радости, почувствовал, что я к Вам никакой вражды не имею. Дай бог, чтобы в Вас было то же самое. По правде сказать, зная, как Вы добры, я почти уверен, что Ваше враждебное чувство ко мне прошло еще прежде моего. Если так, то, пожалуйста, подадимте друг другу руки, и, пожалуйста, совсем до конца простите мне все, чем я был виноват перед Вами. Мне так естественно помнить о Вас только одно хорошее, потому что хорошего было так много в отношении меня. Я помню, что Вам я обязан своей литературной известностью, и помню, как Вы любили и мое писание, и меня. Может быть, и Вы найдете такие же воспоминания обо мне, потому что было время, когда я искренно любил Вас. Искренно, если Вы можете простить меня, предлагаю Вам всю ту же дружбу, на которую я способен. В наши года есть только одно благо – любовные отношения с людьми. И я буду очень рад, если между нами они установятся". (Письмо от 6 (18) апреля 1878 года.)
Читая это трогательное послание, Тургенев прослезился. После семнадцати лет ненависти Толстой протягивал ему руку. Такой переворот был в характере хозяина Ясной Поляны, скорого на гнев, на раскаяние, на самоуничижение. В этой бурной исповеди говорила русская кровь. Никто из французских друзей Тургенева не был способен, думал он, на такое благородное безрассудство. Он ответил: "Любезный Лев Николаевич, я только сегодня получил Ваше письмо, которое Вы отправили poste restante. Оно меня очень обрадовало и тронуло. С величайшей охотой готов возобновить нашу прежнюю дружбу и крепко жму протянутую мне Вами руку. Вы совершенно правы, не предполагая во мне враждебных чувств к Вам: если они и были, то давным-давно исчезли – и осталось одно воспоминание о Вас, как о человеке, к которому я был искренно привязан – и о писателе, первые шаги которого мне удалось приветствовать раньше других, каждое новое произведение которого всегда возбуждало во мне живейший интерес. Душевно радуюсь прекращению возникших между нами недоразумений. Я надеюсь нынешним летом попасть в Орловскую губернию – и тогда мы, конечно, увидимся. А до тех пор желаю Вам всего хорошего – и еще раз дружески жму Вам руку". (Письмо от 8 (20) мая 1878 года.)
Спустя несколько дней честолюбию Тургенева польстили еще раз. Его избрали вице-президентом Международного литературного конгресса, который проходил в Париже. Президентом его был Виктор Гюго. 4 июня 1878 года Тургенев произнес перед собравшимися собратьями речь на французском языке, в которой приветствовал вклад французской культуры в русскую: "Двести лет назад, еще не очень понимая вас, мы уже тянулись к вам; сто лет назад мы были вашими учениками; теперь вы нас принимаете как своих товарищей". Его длинные серебряные волосы, безупречный фрак, пенсне, его легкий русский акцент привели в восторг присутствовавших. Его встретили овацией. Часть его произведений была уже переведена во Франции, Англии, Германии, газеты писали о нем с уважением. Его выступление на Международном литературном конгрессе должно было бы быть логически расценено соотечественниками как честь, которую воздавала Европа России. Разве, избрав его вице-президентом, участники конгресса не поставили его на один уровень с Виктором Гюго? Оба писателя предстали перед аудиторией рядом как два патриарха литературного мира. Они символизировали интеллектуальное согласие, невзирая на границы. Однако газеты в России обрушились на своего представителя на конгрессе, который вместо того, чтобы прославлять специфичность русской литературы, провозгласил себя, по их мнению, должником французской. Его упрекали в том, что, желая угодить, он принижал свою страну в глазах заграницы и не называл ни Толстого, ни Островского, ни Некрасова, ни Салтыкова-Щедрина среди великих русских писателей века. В который раз Тургенев почувствовал, что свои не поняли его. Что бы он ни делал, что бы ни говорил – его преследовала толпа хулителей. Уязвленный, он написал Топорову: "Если б я мог предвидеть тот ливень грязи, которую выпустили на меня мои соотечественники по поводу невиннейшей речи, произнесенной мною, я бы, конечно, не участвовал в этом деле, из которого, впрочем, ничего не вышло". (Письмо от 22 июня (4) июля 1878 года.)
Несмотря на эти новые недоразумения, связанные с выступлением прессы его страны, он 21 июля 1878 года отправился в Россию. После кратких остановок в Санкт-Петербурге и Москве он 8 августа отправился в Ясную Поляну к Толстому. Толстой со своим шурином Степаном Берсом приехал встречать его на вокзал в Туле. Писатели по-братски обнялись и сели в экипаж. В Ясной Поляне жена Толстого Софья Андреевна была покорена этим стариком-гигантом, эстетом с белоснежными волосами, добрыми печальными глазами, мягкими манерами. Дети восхищались дорожными чемоданами путешественника, замшевым жилетом, шелковой рубашкой, кашемировым галстуком, мягкими кожаными ботинками, его золотыми часами и табакеркой. За столом он с удовольствием рассказывал о легкомысленной и быстротечной жизни Парижа, о своих отношениях с французскими писателями и о своем шале в Буживале. Его высокий голос контрастировал с могучей фигурой. Рядом с ним Толстой казался маленьким, коренастым грубым мужиком, удивительно молодым в свои пятьдесят лет. Явно он делал усилие, желая быть любезным с этим парижанином, который считал себя русским. Вдруг, заметив, что за столом сидят тринадцать человек, Тургенев воскликнул: "Кто боится смерти, подними руку!" И сам, смеясь, поднял руку. Никто не осмелился последовать за ним, заботясь об уважении христианских чувств хозяина дома. "Кажется, я один!" – продолжил Тургенев. Тогда из вежливости Толстой в свою очередь поднял руку и пробормотал: "И я не хочу умирать!" Затем, чтобы сменить тему разговора, спросил у своего гостя: "Почему вы не курите, ведь когда-то вы курили?" – "Да, – ответил Тургенев. – Но в Париже две прекрасные барышни объявили однажды, что если от меня будет пахнуть табаком, то они не позволят целовать их; с тех пор я бросил курить". С плохо скрываемым неодобрением Толстой ответил холодным молчанием.
После обеда писатели ушли в кабинет, чтобы поговорить. В молчаливом согласии они ни словом не обмолвились о ссоре, которая разделила их. Однако даже в разговорах о литературе и философии они довольно скоро разошлись. Тургенев не был верующим и считал, что искусство является ценностью само по себе. Для него служение красоте и правде было достаточным для того, чтобы оправдать жизнь человека. Для Толстого произведение лишь тогда имело цену, когда оно служило моральному выздоровлению читателя. Он старался объяснить это своему изысканному гостю и раздражался оттого, что не мог убедить его. Тургенев, начавший недавно писать короткие прелестные стихотворения в прозе, все больше и больше убеждался, что чистота стиля и правда описания были главными качествами современного писателя. Он был близок в этом с Флобером. Чем более грубый, резкий Толстой превозносил необходимость социальной миссии литературы, тем более учтивый и деликатный Тургенев хвалил тактичную, отличавшуюся чувством меры, умную литературу.
Так как стояла хорошая погода, они вышли в сад, где их почтительно и с нетерпением ждала семья. Рядом с домом стояли качели – лежавшая на полене доска. Чтобы позабавить детей, оба мужчины сели каждый на свой конец доски и принялись раскачиваться. Один поднимался – другой опускался, и так далее. Тургенев, должно быть, спрашивал себя: нет ли скрытого символического значения в этом попеременном балансировании двух писателей на глазах у молодого поколения? После этого развлечения они отправились на прогулку по окрестностям. Тургенев, страстно любивший природу, различал по голосу каждую птицу. "Это поет овсянка, – говорил он, – это – коноплянка, это – скворец". Толстой удивил его своим пониманием животных. Так, остановившись около старой лошади, которая одиноко щипала траву, он погладил ее по холке и тихо поговорил с ней. В то же время он объяснял Тургеневу, что, как он думал, должно было чувствовать животное. "Я положительно заслушался, – расскажет Тургенев. – Он не только вошел сам, но и меня ввел в положение этого несчастного существа. Я не выдержал и сказал: "Послушайте, Лев Николаевич, право, вы когда-нибудь были лошадью"". (П. Сергеенко. "Толстой и его современники".)
Вечером Тургенев прочитал вслух перед собравшейся в гостиной семьей свой рассказ "Собака". Когда он замолчал, похвалы прозвучали неискренне. Толстой сомневался в таланте писателя. Несмотря на все старания Тургенева быть любезным, он не мог простить ему его странный западный вид, отсутствие интереса к религиозным проблемам и непринужденность разговора.
Тургенев, напротив, не почувствовав агрессивного настроения хозяина дома, написал ему, вернувшись к себе в Спасское: "Не могу не повторить Вам еще раз, какое приятное и хорошее впечатление оставило во мне посещение Ясной Поляны и как я рад тому, что возникшие между нами недоразумения исчезли так бесследно, как будто бы их никогда и не было. Я почувствовал очень ясно, что жизнь, состарившая нас, прошла для нас недаром и что – и Вы, и я – мы оба стали лучше, чем 16 лет тому назад… Нечего и говорить, что на возвратном пути я снова – всенепременно – заверну к Вам… На меня этот раз Спасское произвело какое-то неопределенное впечатление: ни грустное, ни веселое – словно недоумение нашло на меня – еще признак старости". (Письмо от 16 (26) августа 1878 года.)