Иван Тургенев - Анри Труайя 18 стр.


Во Франции он был удостоен знака отличия за заслуги в народном просвещении, что показалось ему забавным. "Кажется, это дает право носить фиолетовый бант; фиолетовый, а не красный, – писал Тургенев Каролине Команвиль, племяннице Флобера. – Я прицеплю его на ярко-красную мантию доктора Оксфордского университета. Эти два цвета прекрасно подойдут друг другу". (Письмо от 14 (26) апреля 1879 года.)

Эти чествования отвлекли Тургенева от главной его заботы: настоящее вдохновение не приходило. Продолжая писать легкие стихотворения в прозе, он правил текст полного собрания своих сочинений. "Я совсем заржавел, – делился он с Анненковым, – перо не слушается – и мозги очень скоро устают". (Письмо от 27 августа (8) сентября 1879 года.) И о том же Вольфу: "Я отказался от литературной деятельности – и даже отвык от пера". (Письмо от 27 октября (8) ноября 1879 года.) И, наконец, своему другу Пичу: "Хотят получить от меня что-нибудь новое – а у меня нет ни нового, ни старого. Слава богу, я больше не пишу". (Письмо от 31 октября (12) ноября 1879 года.) Взамен он много читает. Его литературные суждения оставались по-прежнему строгими. Он боялся, как бы Толстой не оказался слишком простым и слишком правдивым для того, чтобы понравиться французским читателям. Последний роман Доде "Короли в изгнании" показался ему приличным, но более слабым, чем предыдущие. Что касается "Нана" Золя, то, несмотря на дружеские чувства к писателю, он нашел книгу несносной. "Кажется, я никогда не читал ничего столь непроходимо скучного, как "Нана" (это – между нами), – писал он Флоберу. – Какая убийственная пошлость, какое нестерпимое обилие мелочей; нескольких крепких словечек, равно как и немногих крупиц поэзии, явно недостаточно для того, чтобы заглушить отвратительный вкус этого варева". (Письмо от 25 октября (6) ноября 1879 года.) Он равно был в курсе всего, что публиковалось в России, включая подрывные брошюры. Принципиально враждебный к террористам, он тем не менее не переставал участвовать в облегчении судьбы тех из них, кто был арестован. Эта двойная позиция, состоявшая в "заигрывании" с экстремистами и открытом возмущении их злодеяниями, – беспокоила русские власти.

В октябре 1879 года он написал письмо-предисловие к французскому переводу рассказа "В одиночном заключении. Впечатления нигилиста" – революционера Павловского, бежавшего некоторое время назад из России. Представляя работу, он отмежевывался от автора, однако оценивал его трогательный жизненный опыт с гуманной точки зрения. "Нисколько не одобряя этих убеждений, я полагаю, что простодушный и искренний рассказ о том, что он перенес, мог бы не только возбудить интерес к его личности, но и служить доказательством того, насколько не может быть оправдано предварительное одиночное заключение в глазах разумного законодательства".

Это предисловие появилось в парижской газете "Тан" 12 ноября 1879 года. Едва появившись в России, оно вызвало волну протестов. Консерваторы увидели в нем одобрение преступных происков нигилистов, а либералы обвинили Тургенева в том, что бесчестил себя ради того, чтобы завоевать благосклонность революционной молодежи. Удивленный силой реакции, он попытался оправдаться в письмах к друзьям и редакторам русских газет. Однако никто не понял, что он проявил толерантность, прощая по-человечески действия, которые как гражданин осуждал. Несколько недель спустя он повторил этот двойственный демарш, рекомендовав Золя для газеты "Вольтер" роман революционера Ашкинази "Жертвы царя". Этот роман, неблагожелательный по отношению к самодержавному строю, равно не соответствовал умеренным убеждениям Тургенева; он пояснил автору, что поддержал его из духовного великодушия: "Я не сочувствую направлению Вашего произведения, – писал ему Тургенев, – но так как я старый либерал не на одних только словах – то уважаю свободу убеждений, даже противных моим, – и не только не почитаю себя вправе стеснять их выражение – но не вижу причины уклоняться или способствовать к тому, чтобы они высказались – особенно когда дело идет о литературном произведении. <<…>> Я не принадлежу к той школе, которая полагает, что надо стараться утаить шило в мешке; напротив, пусть оно выйдет наружу. И вот почему я, постепеновец, не обинуясь, готов помочь появлению произведения, написанного революционером". (Письмо от 12 (24) января 1880 года.) Граф Орлов, посол России во Франции, дал Тургеневу знать, что на его интерес к умалишенным очень плохо смотрели в высших кругах. Это было некстати, так как Тургенев собирался на довольно долгое время вернуться в Россию. "Но отнюдь не для того, чтобы там работать, – писал он Флоберу, – а просто, чтобы <<…>> подышать родным воздухом". (Письмо от 18 (30) августа 1879 года.) Тем не менее он решился уехать только в конце января 1880 года.

Перед отъездом он собрал своих друзей – Гонкура, Золя и Доде – на прощальный ужин в кафе Риш. "На этот раз он уезжает на родину, озабоченный неприятным чувством неопределенности и неуверенности", – пометит в своем дневнике Эдмон де Гонкур. (Гонкур. Дневники. 1 февраля 1880 года.) В разгар ужина Тургенев рассказал, что однажды ночью он испытал сердечное недомогание и что в полусне отчетливо видел на стене коричневое пятно, которое было знаком смерти. Конец праздника был мрачным, каждый говорил о своих болезнях и предчувствиях.

Три дня спустя с тревогой в сердце Тургенев покинул Париж и отправился в Санкт-Петербург. Там продолжительный приступ подагры помешал встретиться с друзьями, в особенности с молодой Марией Савиной. Больной, в сумрачном настроении, он отправился в Москву. Город лихорадочно готовился к предстоящим по случаю открытия памятника Пушкину торжествам. Как всегда, интеллектуалы были разделены на два лагеря. Западники чествовали в Пушкине великого европейца. Славянофилы утверждали, что его вдохновение имело русское происхождение. Конечно, Тургенева, продолжателя пушкинских традиций, попросили взять слово во время церемонии. Программа предполагала участие самых известных писателей эпохи: Тургенева, Толстого, Достоевского, Гончарова, Писемского, Фета, Аксакова, Майкова, Григоровича, Полонского, Островского, Ковалевского… По единодушному мнению, Тургенев был главой течения западников, а Достоевский – славянофилов. В который раз они становились лицом к лицу как два непримиримых врага. А что собирался делать Толстой? Он до сих пор не дал своего согласия. В сознании читателей Толстой, Достоевский, Тургенев были своего рода святой троицей, которая сияла над русской литературой. Они должны все трое присутствовать в Москве, чтобы чествовать своего гениального предшественника. Тургенев поехал в Ясную Поляну, чтобы побудить Толстого совершить путешествие.

Толстой встретил его радушно и тотчас увлек на охоту. Он даже поставил своего гостя на лучшую полянку, через которую должны были тянуть вальдшнепы. Однако тяги не было. Расстроенный Тургенев смотрел в монокль на пустое небо. Софья Толстая, которая осталась вместе с ним, осторожно спросила, почему он больше не пишет. "Нас никто не слышит? – сказал, грустно улыбнувшись, Тургенев. – Так я вам скажу. Я теперь уже не могу писать. Раньше всякий раз, как я задумывал писать, меня трясла лихорадка любви. Теперь это прошло. Я стар и не могу больше ни любить, ни писать". В это мгновенье раздался сухой выстрел, и Толстой, спрятавшийся в кустах, приказал собаке принести подстреленную дичь. "Началось, – сказал Тургенев. – Лев Николаевич уже с удачей. Вот кому счастье. Ему всегда в жизни везло". (Сергей Толстой. "Очерки былого".) В самом деле, именно в той стороне, где стоял Толстой, летали все вальдшнепы. Тургенев смог подстрелить только одного. Да и тот повис на ветке. Его найдут только на следующий день.

После охоты писатели уединились в избе, обустроенной как рабочий кабинет, которая находилась недалеко от дома, и Тургенев в который раз стал настаивать на том, чтобы Толстой произнес речь на церемонии в память Пушкина. Однако Толстой наотрез отказался. У него, сказал он, страх перед официальными выступлениями. За этим неубедительным объяснением Тургенев угадал боязнь хозяина дома предстать в Москве в своего рода состязании с ним и Достоевским. Прямолинейный в проявлении гордости, автор "Войны и мира" не хотел подвергать себя риску получить меньше аплодисментов, меньше чествований, чем кто-либо из его собратьев. Исчерпав все доводы, Тургенев уложил чемоданы и уехал ни с чем.

Закрывшись в Спасском, он принялся с усилием писать речь о Пушкине. И в самый разгар работы узнал из журналов о смерти Флобера. Эта новость настолько потрясла его, что на несколько часов лишила желания писать. "Удар обрушился на меня самым жестоким образом, – напишет он Золя. – Мне нечего говорить вам о своем горе: Флобер был одним из тех людей, кого я любил больше всего на свете. Ушел не только великий талант, но и необыкновенный человек, объединявший вокруг себя нас всех". (11 (23) мая 1880 года.) И Каролине Команвиль: "Смерть вашего дядюшки была одной из самых больших печалей, какие я испытал в жизни, и я не могу свыкнуться с мыслью, что больше не увижу его. <<…>> Это такая скорбь, в которой не хочешь утешиться". (Письмо от 15 (27) мая 1880 года.)

Однако он закончил речь и, сняв траур, вернулся к светлым воспоминаниям о Марии Савиной. Ко дню рождения он подарил молодой женщине маленький золотой браслет с выгравированными на внутренней стороне их именами. Он думал о ней в спасском уединении, как о своей последней сентиментальной удаче. Двадцать пять лет и шестьдесят два года. Их разделял век. Он мог мечтать о ней лишь как о порыве свежего ветра. Если в реальной жизни он принадлежал Полине Виардо, то в мечтах – Марии Савиной. Он просил у нее одного – позволения жить этой иллюзией как можно дольше. Эта роль поэтического нищенки мучила и в то же время нравилась ему. "Я почувствовал, как я искренне полюбил Вас, – писал он ей, – что Вы стали в моей жизни чем-то таким, с которым я уже никогда не расстанусь". (Письмо от 24 апреля (6) мая 1880 года.) Он пригласил ее в Спасское. Однако она отклонила приглашение. Она должна была ехать в Одессу на гастроли. Ее маршрут пролегал через Мценск и Орел. 16 мая 1880 года Тургенев с юношеским нетерпением отправился на маленький мценский вокзал, чтобы встретить поезд, в котором ехала молодая женщина. Несколько минут остановки в ночи. Тургенев спешно поднялся в вагон. Его встретила улыбающаяся Савина. Он остался рядом с ней в купе до Орла, смотрел на нее, вдыхал аромат ее духов, целовал руки. В Орле предстояло расстаться. В последнюю минуту, на перроне, он пожалел, что не поцеловал ее. Не посмел. В его возрасте смешно, конечно… Она помахала платком из окна. Тургенев сник. Как насмешку судьбы, он осознал эту несбыточную любовь.

Вернувшись в Спасское, он на следующее утро написал ей: "Милая Мария Гавриловна, полтора часа тому назад я вернулся сюда – и вот пишу Вам. Ночь я провел в Орле – и хорошую, потому что постоянно был занят Вами – и нехорошую, потому что глаз сомкнуть не мог. <<…>> Если б Вы были здесь, мы бы теперь сидели с Вами на террасе – любовались бы видом – я бы говорил о разных посторонних предметах – а сам бы мысленно в порыве благодарности постоянно целовал Ваши ножки. <<…>> Когда вчера вечером я вернулся из вокзала – а Вы были у раскрытого окна – я стоял пред вами молча – и произнес слово "отчаянная"… Вы его применили к себе – а у меня в голове было совсем другое… Меня подмывала уж точно отчаянная мысль… схватить Вас и унести в вокзал. <<…>> Но благоразумие – к сожалению – восторжествовало – а тут и звонок раздался и – "ciao!" – как говорят итальянцы. Но представьте себе, что было бы в журналах!! Отсюда вижу корреспонденцию, озаглавленную "Скандал в Орловском вокзале": "Вчера здесь произошло необыкновенное происшествие: писатель Т. (а еще старик!), провожавший известную артистку С., ехавшую исполнять блестящий ангажемент в Одессе, внезапно, в самый момент отъезда, как бы обуян неким бесом, выхватил г-жу С-ну через окно из вагона, несмотря на отчаянное сопротивление артистки" и т. д. Каков гром и треск по всей России! А между тем – это висело на волоске… как почти все в жизни". (Письмо от 17 (29) мая 1880 года.)

Два дня спустя в другом письме он признавался Савиной, что даже когда перечитывал черновик речи о Пушкине, в глубине души его "звучала одна и та же нота". "Вдруг, – писал он ей, – замечаю, что мои губы шепчут: какую ночь мы бы провели… А что было бы потом? А Господь ведает!" <<…>> "Вы только напрасно укоряете себя, называя меня "своим грехом"! Увы! Я им никогда не буду. А если мы увидимся через два, три года – то я уже буду совсем старый человек, Вы, вероятно, вступите в окончательную колею Вашей жизни – и от прежнего не останется ничего. <<…>> вся Ваша жизнь впереди – моя позади – и этот час, проведенный в вагоне, когда я чувствовал себя чуть не двадцатилетним юношей, был последней вспышкой лампады. Мне даже трудно объяснить самому себе, какое чувство Вы мне внушили. Влюблен ли я в Вас – не знаю; прежде это у меня бывало иначе. Это непреодолимое стремление к слиянию, к обладанию – и к отданию самого себя, где даже чувственность пропадает в каком-то тонком огне… Я, вероятно, вздор говорю – но я был бы несказанно счастлив, если бы… если бы… А теперь, когда я знаю, что этому не бывать, я не то что несчастлив, я даже особенной меланхолии не чувствую, но мне глубоко жаль, что эта прелестная ночь так и потеряна навсегда, не коснувшись меня своим крылом… Жаль для меня – и осмелюсь прибавить – и для Вас, потому что уверен, что и Вы не забыли того счастья, которое дали бы мне.

Я бы всего этого не писал Вам, если бы не чувствовал, что это письмо прощальное. И не то чтобы наша переписка прекратилась – о, нет! я надеюсь, мы часто будем давать весть друг другу – но дверь, раскрывшаяся было наполовину, эта дверь, за которой мерещилось что-то таинственно чудесное, захлопнулась навсегда… Вот уж точно, что le verrou est tireé. Что бы ни случилось – я уже не буду таким – да и Вы тоже". В постскриптуме Тургенев добавлял: "Пожалуйста, не смущайтесь за будущее. Такого письма Вы уже больше не получите". (Письмо от 19 (31) мая 1880 года.)

В то время как он писал эти отчаянные строчки, Мария Савина готовилась встретиться в Одессе с блестящим офицером Никитой Всеволожским, который настойчиво ухаживал за ней. Тургенев был для нее интеллектуальным другом; Всеволожский – возможным супругом, богатым, красивым и уважаемым молодым человеком. Пожилой писатель инстинктивно вел себя в жизни, как некоторые герои его романов – порывисто, нерешительно и печально. В глубине его души любовь была равнозначна поражению. Поражению, которого он не мог избежать.

Понадобилось большое усилие воли, чтобы оторваться от мысли о Савиной и вернуться к писательским обязанностям. Так как приближалась дата торжеств в честь Пушкина, он, все еще печальный, переехал в Москву. И тотчас попал в разгар литературных волнений. Антагонизм между западниками и славянофилами настолько обострился, что споры возникали дома. Славянофилы делали ставку на Достоевского, певца традиционных добродетелей нации, в то время как западники, сгруппировавшиеся за Тургеневым, готовили триумф своему главе, набирали добровольцев для клаки, распространяли нужные приглашения.

Утром 6 июня 1880 года представители русских писателей возложили венки к подножию памятника Пушкину. Тургенев был очень взволнован, принимая участие в этом символическом акте. Он знал Пушкина живым, он видел его мертвым в гробу, он носил на груди в медальоне прядь волос, принадлежавших поэту; он смотрел на себя как на его преемника. Некоторое время спустя во время собрания в Московском университете ректор объявил, что он назван почетным членом этого учебного заведения. Собравшиеся в зале студенты встретили овацией общего старого романиста, который склонил под аплодисменты голову. Потом был обязательный банкет в Дворянском собрании. Все тосты звучали в честь Пушкина, однако сердца были разделены. Каждый имел свое представление о значении Пушкина для Родины. Был ли он исключительно русским человеком или же европейцем? Непримиримый славянофил Катков, который нападал в своем журнале на Тургенева, предложил примирение, подняв бокал. Но Тургенев отказался ответить на тост этого приспешника правительственной реакции. Вечером он прочитал с высоты подмостков стихотворение Пушкина. Собравшиеся овацией встретили читавшего неуверенным голосом седовласого писателя, красивое, усталое лицо которого было изборождено морщинами. Достоевскому, следовавшему за ним, также очень аплодировали. "Но, – напишет он жене, – плохо читавшему Тургеневу аплодировали больше".

7 июня в том же Дворянском собрании состоялось торжественное заседание "Общества любителей российской словесности". Тургенев взял слово перед аудиторией, которая в большинстве своем была благосклонна к нему. Устремив взгляды на этого гиганта, элегантного, высокого, приглашенные ожидали, что, чествуя Пушкина, он вызовет патриотический восторг. Однако его речь была очень спокойной. Высоко оценив огромный талант Пушкина, он не посмел приписать ему роль писателя, олицетворяющего гения нации. "Можем ли мы по праву называть Пушкина национальным поэтом в смысле всемирном, как называем Шекспира, Гете, Гомера? <<…>> – говорил он. – Как бы то ни было, заслуги Пушкина перед Россией велики и достойны народной признательности. Он дал окончательную обработку нашему языку. Он первый воодрузил знамя поэзии в русскую землю".

Его умеренные слова разочаровали немного публику, однако это не помешало ему быть встреченным горячими аплодисментами. Этот незаслуженный успех больно уколол Достоевского. Пушкинские торжества все больше и больше превращались в дуэль двух идей, двух людей. С одной стороны, европейца – образованного, приобщенного к культуре, либерала и скептика; с другой – безраздельно русского, страстного патриота, мечтателя.

Назад Дальше