Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы - Александр Левитов 2 стр.


4 января 1877 г. Левитов умер в Московской университетской клинике и был похоронен на Ваганьковском кладбище на средства, собранные "по подписке" среди его знакомых.

Смерть несчастного "пловца жизненной пучины", так и не создавшего крупных авторских работ, казалось бы, должна вызвать полное забвение его произведений. Однако этого не произошло: в 1884 г. были опубликованы многие из его рассказов, в 1905 г. – издано Полное собрание сочинений, а в 1911 г. литературное наследство писателя вновь было переиздано. Очерки А. И. Левитова неоднократно печатались и в советское время, привлекая читателей впечатляющим описанием "темного дна" реальной жизни, жизненностью человеческих характеров и эмоциональностью языка.

Издание книги А. И. Левитова "Жизнь московских закоулков", которое предприняла Государственная публичная историческая библиотека, также станет большим подарком для любителей русской старины. Настоящий сборник включает тринадцать очерков и рассказов писателя, объединенных одной темой и рисующих яркие жанровые "сцены" быта людей, населявших городские окраины и "меблированные вертепы".

Это издание 1875 г. повторило появившиеся в печати в 1868 г. "Московские норы и трущобы", составленные автором из публикаций более раннего времени. Таким образом, читатель сегодня имеет возможность познакомиться с произведениями этого "рисовальщика народных нравов", написанными им в годы наибольшего творческого подъема.

Каждый из рассказов Левитова представляет собой пестрый калейдоскоп явлений, собрание человеческих типов, отголоски воспоминаний, горьких мыслей, светлых фантазий, горячечных признаний, которые сменяют друг друга с непредсказуемой произвольностью. И хотя в его опусах нет ни интриги, ни четкого плана, ни захватывающего сюжета, они необычайно интересны благодаря умению беллетриста "оживить" каждую черточку своего повествования.

Писатель с большой достоверностью рассказывает о нравах, царивших на задворках человеческой жизни, однако его произведениям не чужда и некоторая поэтичность. "Он поправляет быт своей грезой и в его тяжкие будни вносит свою неизменную внутреннюю праздничность", – писал об этой черте творчества Левитова публицист и литературный критик Ю. И. Айхенвальд. Произведения этого бытописателя представляют собой яркие "лиро-эпические импровизации", в которых непостижимым образом соединены скрупулезная любовь к детали, красочность диалогов, сочность языка, автобиографические отступления и патетические "вопли души".

Особенностью произведений Левитова является их язык, содержащий подлинный колорит народной среды и подчас являющий собой род гротеска. Так, уже одно только название последнего, опубликованного уже после смерти беллетриста очерка "Завидение муской, дамской и децкой обуви" является впечатляющим предисловием автора к рассказу о жизни вырванного из крестьянского мира ребенка, оказавшегося в смрадном чаду маленькой сапожной мастерской.

Ход повествования Левитова весьма причудлив и поражает неожиданностью ассоциаций и их верностью. К примеру, описывая одиночество деревенской девочки-ученицы, попавшей в богатую Москву, он упоминает ее убогий "сундучишко", ставший для ребенка олицетворением родной деревенской избы: "Он уже больше не жалкий лубочный коробок, крышка которого внутри украшена великолепным портретом персидского шаха в высокой бараньей шапке, и конфектным изображением миловидной немецкой барышни с птичкой на руке – не тот коробок, который доселе обязан был хранить в своих недрах пару толстых шерстяных чулок, холщовую рубашонку-сменку, кусочек стеариновой свечки без светильни, полколоды затасканных карт и две стеклянные подвески от трактирной люстры, с отбитыми ушками – нет! – теперь он представляет собою не больше не меньше как большое село Перелазово, находящееся в шестидесяти верстах от Москвы…"

В этом отрывке, как и во всех очерках Левитова, ощущается автобиографический подтекст. Будучи блестящим рассказчиком и наблюдательным человеком, автор с точностью исследователя описывает пригороды, далекие от городского центра переулки, внешний вид домов на московских улочках, интерьеры меблированных комнат, гостиничных номеров, жилую среду подвалов, углов и коридоров и прочие обиталища людей разных судеб, оказавшихся "на дне" жизни. Ценность этих талантливых бытописаний в том, что беллетрист сам являлся таким же обездоленным жителем московских закоулков, а не сторонним экскурсантом, временно "сошедшим в народ". "Я живу в так называемых комнатах снебилью. Вы, конечно, не знаете, что это за комнаты снебилью…Скажу вам только, что те комнаты, в которых я занимаю одну, особенно отвратительны", – так начинает Левитов один из своих рассказов "Перед Пасхой".

Проживание в самых дешевых меблированных комнатах стало для писателя бесконечным источником впечатлений "о разных решительно неестественных столкновениях с совершенно невероятными характерами". Он оказался свидетелем жизненных драм, которые разыгрывались в этих убогих жилищах, и ужасные истории о безалаберно сложившихся судьбах жильцов "бездушных" домов выписаны им с искренним состраданием к их мукам.

Так, вслед за рассказчиком читатель следует по адресу, указанному на грязном листке, прикрепленном хлебным мякишем на столбе, и попадает внутрь двора дома, где сдаются "порожние" комнаты. Когда-то хозяин – "капитальная борода" – выстроил этот дом на манер "большого квадратного сундука", где первый этаж занимало какое-либо заведение или мастерская; в подвальной части квартировали извозчики и старые отставные солдаты, вечно дерущиеся на дворе; бельэтаж сняла толстая мещанка с прислугой, а третий – самый верхний – был отдан под "комнаты снебилью".

Левитов повидал немало таких доходных домов: "И вот через какие-нибудь полгода ярко набеленные стены нового дома покрываются копотью; штукатурка, хотя умышленно ее никто и никогда не ломал, обваливается и кажет по местам красные кирпичные раны; окна же, особенно в квартирах у извозчиков и отставных солдат, вместо стекол, залепливаются синей сахарной бумагой; в комнатах "снебилью" и у толстой бабы с многочисленными горничными заставляются подушками в пестрых ситцевых наволочках, – и вообще весь дом, видимо новый и крепкий, сразу как будто проживает пятьдесят лет…"

Портретные и психологические типы в очерках Левитова многообразны. Среди героев его повествований – "съемщицы комнат", которые соблюдают интересы хозяина, но не забывают и о своем коммерческом запросе. "…Эти в высокой степени интересные субъекты одинаково подарены Москве и вообще всем большим городам тульскими, коломенскими и, большей частию, ярославскими подгородными слободами. Так, молодой ли солдатке придется невтерпеж от нападков мужниной семьи, или, когда так называемая ухарь-баба наскучит носить красные платки от своих деревенских ребят, – сейчас же они ранним утром соберут свои пожитки в один большой холстинный мешок, взвалив его на крепкие плечи, и, много не разговаривая, отправляются в столицу искать, между новыми людьми, новых работ и счастья".

Поступив в кухарки в какой-нибудь купеческий дом, предприимчивая баба с азартом голодного сельского человека отъедается на хозяйских харчах, копит деньжонки, "перестраивает" сарафаны на платья, а затем уходит в содержательницы комнат, развесив на улице "билеты": "Сдесь адаюца комнаты састылом и снебилью, вхот налева фперваю лесницу".

В заведениях "съемщиц" существовали особые запахи и звуки, разные типы обитателей комнат и квартир, примечательные нравы и обычаи, и Левитов рисует подлинную "мистерию", царящую внутри тоскливого жилища, заселенного бездомным народом.

В своих "сценах" писатель использует подлинный язык городских низов, передающий колорит времени и дающий богатую информацию о менталитете представителей различных слоев общества. Диалоги действующих лиц в его зарисовках настолько жизненны, что невозможно не ощутить дух эпохи и колорит образов. Обычная сценка у разгульного трактира "Крым", в описании Левитова, обращается в документальное свидетельство:

"– Извощик! – кричит молодой парень, видимо мастеровой. – Что возьмешь на Девичье поле? Там ты меня подождешь, примером, пять минут, с Девичьего поля на Покровку, там тоже пять минут, с Покровки к Сухаревой и духом назад.

– Што взять-то? – спрашивает один дядя из целой толпы извощиков, облепивших Крым своими калиберами. – Давай целковый.

– Облопаешься неравно! – с укоризной предполагает молодой парень.

– Сколько же дашь-то?

– Сколько дам-то?..

– Да, сколько же от тебя будет?

– Трынку! – с хохотом отвечает парень, быстро сбегая в подземелье.

– О-ой, батюшки! Шлею с лошади в одну минуту сняли! – кричит кто-то за трактирным углом".

Та часть городской жизни, которую не могли узнать "благородные" писатели и которой не придавали значения литераторы революционно-демократического толка, в очерках Левитова предстает как живое полотно, где, по ходу повествования, действуют будочники, лихачи, нищие, староверы, азартные картежники, прожившие состояние баре, страдающие "от бутылочной болезни" ремесленники, отставные прапорщики, различные чиновники, тронувшиеся умом старые барыни, студенты, гулящие, белошвейки и другие, по выражению автора, "орнаменты земного шара".

В присущей ему лирической манере беллетрист дает описания "идиллии", свойственной отдаленным московским районам типа Грачевки или Цветного бульвара, которые москвичи называли тогда: "у черта на куличках, у сатаны на рогах". "Кто знает нравы девственных улиц, тому нечего говорить, что обитатели их в восемь часов утра все давно на ногах; но кто не знает этих нравов, тот непременно подумал бы, что жители еще спали. Так было все тихо на улице, кроме табачного дыма, который густыми клубами выпускала из окна маленького домишка одна усатая ермолка, ничего не было видно на ней. Росла тут, правда, ярко-зеленая трава, увлажненная еще не высохшей росой, за заборами стояли развесистые деревья, на них чирикали садовые птицы, будочник стоял на крыльце своей будки со стаканом чая в руках…"

Замечательна способность Левитова "оживлять" и олицетворять предметы, которые как бы ведут диалог с героями. В его рассказах разговаривают не только лес, изба, но и бревно, статуи, стулья, самовары. Эта склонность автора, как она ни комична порой, пропитывает повествование большой душевностью и придает ему дополнительные оттенки. Вот как в очерке "Аркадское семейство" описывает Левитов гостиную статской советницы Анны Петровны, бывшей горничной, а в момент повествования многоуважаемой дамы, в тот момент, когда комнату впервые видит ее дочь, прибывшая из благородного пансиона: "…Уродливые жизненные представления, почерпнутые нашей барышней из "Графини Монсоро", как стая маленьких птичек, спугнутая кем-либо, в ужасе взвивается над уединенным полем, в страшной суматохе заметались в голове ее, когда пансионерка в первый раз вступила под убогую кровлю родительских лар. Стройный ряд соломенных стульев, вытянутых в маленьком зальце, аляповатый диван, обитый ситцем, круглый стол перед ним, созданный как будто медведем для медведя, модные картинки времен покорения Очакова, висевшие на стенах в уродливых бумажных рамках, бесстрастный портрет отца, написанный масляными красками, и даже сами гелиотропы и гвоздики на окнах – все это вместе необыкновенно покоробило молодое лицо девушки…

– Так эдак-то? – протяжно подумала про себя барышня.

– Да-с! Эдак-то! – ответили ей с двусмысленной улыбкой соломенные стулья, дешевые обои, гелиотропы и гвоздики, тараканы, ползавшие по стенам, и мыши, шуршавшие за обоями.

– Да! Так-то! – басисто скрипнул ей в свою очередь медвежий диван.

– Мы здесь все так! Мы всю свою жизнь так! – монотонно подтвердил ей бледный портрет отца. В ужасе барышня порхнула в свою двухаршинную спальню и принялась плакать…"

Подобные "домовые" физиономии составляют замечательные эпизоды в очерках Левитова. Вместе с Левитовым читатель погружается в мир старого города, уходит в глубину дремлющих московских переулков в Замоскворечье, где нет и помина о высоких каменных домах. "Перед вами робко вытянулся ряд скромных домиков, – подобно опытному "чичероне", писатель ведет занимательное повествование в рассказе "Погибшее, но милое создание", – с этими милыми кисейными или ситцевыми оконными занавесками… с заборами, утыканными гвоздями и увенчанными наследственными деревьями, с туго припертыми воротами, с голодной и слепой собакой, равнодушной ко всему окружающему и потому глубокомысленно-молчаливой. Ряд этих патриархальных приютов обыкновенно начинается мелочною лавкой, а оканчивается будкой. У лавки стоит краснощекий хозяин в засаленном, как чумацкая рубаха, фартуке, всегда без картуза, с руками, знаменательно заложенными за спину…На крыльце будки сидит неразгаданный будочник: я потому употребляю этот эпитет, что обыкновенно, решительно невозможно отгадать, дремлет ли будочник, утомленный долгим бодрствованием, или он так же бесцельно, как бесцельно бодрствует, смотрит на широкое картинное всполье, раскидывающееся за такою будкой".

Мучаясь одиночеством и сознавая трагичность своего существования, Левитов придает городским московским пейзажам черты психологизма. Его герой, горько тоскуя, бредет по городу в метель или дождливую ночь, ища собеседников в замерших домах или распростерших "кривые железные руки" уличных светильниках. "Фонари, освещавшие столицу, так-то жалобно, так-то скорбно моргали, словно бы старались удержать незримые и неведомые Московской думе слезы свои, которая, в жестокосердии своем, отпускает им так мало посконного масла… Жалобы фонарей, точно так же, как взвизги ветра, можно было очень ясно слышать. Они плакались:

– Что же мы с такой темной ночью поделаем?.. Ничего!.." Герои прозы Левитова – люди разных сословий, и читатель следует за ними в места их проживания, прогулок или досуга, узнавая, а чаще – не узнавая, известные московские достопамятности. "На Спасских воротах бьет двенадцать часов московского, следовательно, раннего летнего утра. Бой часов, впрочем, поглощаемый громом экипажей, криками кучеров и вообще шумным смятением той столичной деятельности, от которой невыносимо страдает голова", – начинает автор историю "Московская тайна", и вновь развертывает перед нами чудную картину былого.

Литературное творчество А. И. Левитова, этого "одинокого пролетария тоски", как назвал его один из публицистов, дает обширный исторический материал нашему современнику. В его очерках содержится немало подлинных фактов относительно нравов и традиций москвичей. Его произведения, можно сказать, имеют характер мемуаров, так как представляют собой в совокупности род лирического дневника, который писатель вел в течение полутора десятка лет своей неустроенной и несчастной жизни, изменить которую он не мог и не хотел. Его очерки раскрывают нам быт московского "дна" изнутри, и в этом величайшая заслуга этого самобытного писателя с поэтической и нежной душой.

Елена Савинова, кандидат исторических наук

Перед Пасхой
(московский фельетон)

Я живу в так называемых комнатах снебилью. Вы, конечно, не знаете, что это за комнаты снебилью. Филантропия моя такого высокого качества, что я от всей души желаю вам полного неведения этого милого предмета. Скажу вам только, что те комнаты, в которых я занимаю одну, особенно отвратительны. Но дело не в том. Содержательница наших комнат имеет в своих палестинах довольно хорошую репутацию, вероятно, потому, говоря в скобках, что из всех подобных содержательниц, каких только я знавал когда-либо, она самая вздорная и грязная баба, а ее клетки снебилью – самые дрянные, самые темные, самые разрушающие. Можете, следовательно, очень легко представить себе, сколько люда втискалось в эти клетки, потому что, как вам самим известно, стремление к грязи у русского человека природное…

И вот с самой Страстной недели все помышления этого люда были главным образом направлены к тому собственно, что как бы это раздобыть финансов, необходимых для приобретения более или менее громадной бутыли с тем веществом, без которого русскому человеку и праздник – не в праздник.

Сотни мастеровых, населяющих подземелья дома, где живу я, только, кажется, тем и заняты были во всю неделю, что таскали из откупной конторы эти ужасающие саженные бутыли, при виде которых невольно припоминалась старинная песня:

Кому чару пить,
Кому распивать?

Военное офицерство, помещающееся в верхних этажах нашего дома, в три жилы, что называется, турило из своих апартаментов неотвязных кредиторов, отзываясь тем, что ему самому будто бы жалованья к празднику не выдали; между тем как денщики оного офицерства возились с бутылями, подкрашивая их жженым сахаром, стручковым перцем, и, почти ежеминутно, тайно пробуя сами, явно давали пробовать своим господам эту замысловатую влагу, никак, по-видимому, не желая расстаться с мыслью, чтоб их военная, денщичья, так сказать, досужливость не могла улучшить этого адского зелья.

Назад Дальше