Лермонтов без глянца - Павел Фокин 9 стр.


С восшествием на престол императора Николая I Школа была отдана в ведение великого князя Михаила Павловича. Заведение это скоро было преобразовано, и вместо одной роты, которую составляли подпрапорщики, был учрежден и кавалерийский эскадрон. Великий князь обратил свое особенное внимание на фронтовые занятия, и обучение строю стало практиковаться чаще. Так, манежная езда производилась теперь от 10 часов утра до часу пополудни, а лекции были перенесены на вечерние часы. Было запрещено читать книги литературного содержания, что, впрочем, не всегда выполнялось, и вообще полагалось стеснить умственное развитие молодых питомцев Школы. Так как вся вина политических смут была взведена правительством на воспитание, то прежняя либеральная система была признана пагубною. Занятый другими делами, великий князь, однако, не часто посещал заведение, почему дух ее под руководством прежнего начальства мало изменился. Дело получило иной оборот после турецкой кампании, когда великий князь Михаил Павлович был назначен начальником всех военно-учебных заведений. Тогда с 1830 года он принял живое участие в преуспеянии Школы и стал посещать ее почти еженедельно. "Историческая правда, – замечает автор истории Школы, – обязывает сказать, что эти посещения всегда сопровождались грозою". Неудовольствия великого князя на Школу начались с неудачного представления ординарцев, явившихся в один из воскресных дней. Сделав по этому поводу строжайший выговор командиру роты, великий князь приказал арестовать офицеров, которые, по его мнению, мало внушали юнкерам правильное понятие о дисциплине и обязанностях нижних чинов в этом отношении к офицерам. Последнее замечание вызвано было тем, что великий князь встретил на Невском проспекте подпрапорщика Тулубьева, который шел рядом с родным своим братом, офицером Преображенского полка. Другие юнкера также неоднократно замечались его высочеством в разговоре с офицерами на улице. Все они немедленно отправлялись в Школу, под строгий арест, и, наконец, великий князь приказал объявить свою волю, что за подобные проступки, как нарушающие военное чинопочитание, виновные будут выписываться им в армию. Заметив также, что воспитанники Школы часто отлучаются со двора в будни, и приписывая это слабости ближайшего начальства, он приказал на будущее время такие отпуски прекратить.

Желая подтянуть дисциплину и искоренить беспорядки, великий князь наезжал в Школу невзначай. Так, приехав однажды, он прямо вошел в роту и приказал раздеться первому встречному юнкеру. О ужас! на нем оказался жилет – в то время совершенно противозаконный атрибут туалета, изобличавший, по понятиям строгих блюстителей формы, чуть ли не революционный дух. На других воспитанниках великим князем были замечены "шелковые или неисправные галстухи". Это было поводом к сильнейшему гневу его высочества. Он приказал отправить под арест командира роты и всех отделенных офицеров, а подпрапорщиков не увольнять со двора впредь до приказания. На другой день великий князь опять приехал в Школу и, к крайнему удивлению своему, вновь застал те же беспорядки в одежде. На этот раз гроза разразилась уже над командиром Школы, генерал-майором, которому объявлен был строгий выговор.

Затем начальство Школы изменилось. Еще раньше удалился из нее Деллингсгаузен, а потом в ноябре 1831 года и Годеин, который был замещен бароном Шлиппенбахом. С этим назначением и уходом Годеина совпадает и выход любимого и уважаемого полковника Гудима-Левковича, командира эскадрона. На место его был назначен Стукеев, воспетый Лермонтовым, а командиром роты – Гельмерсен, избранный самим великим князем Михаилом Павловичем.

Все эти перемены произошли как раз в 1832 году, то есть к тому времени, когда Лермонтов поступил в Школу.

Иван Васильевич Анненков (1814–1887), соученик Лермонтова по юнкерской школе, брат литератора, первого биографа А. С. Пушкина П. В. Анненкова:

По существовавшему тогда обыкновению, входная дверь в эскадрон на ночь запиралась и ключ от нее приносился в дежурную комнату. Стало быть, внезапного ночного посещения эскадрона кем-либо из начальников нельзя было ожидать никоим образом, и юнкера, пользуясь этим, долго засиживались ночью, одни за вином, другие за чтением какого-нибудь романа, но большею частью за картами. Это было любимое занятие юнкеров, и бывало, когда ляжешь спать, из разных углов долго еще были слышны возгласы: "Плие, угол, атанде". ‹…›

Нельзя не заметить, что школьные карточные сборища имели весьма дурной характер в том отношении, что игра велась не на наличные деньги, а на долговые записки, уплата по которым считалась долгом чести, и действительно, много юнкеров дорого поплатилось за свою неопытность: случалось, что карточные долговые расчеты тянулись между юнкерами и по производстве их в офицеры. ‹…› Я сказал уже перед сим несколько слов о курении, но желал бы возвратиться к этому предмету, потому что он составлял лучшее наслаждение юнкеров. Замечу, что папиросок тогда не существовало, сигар юнкера не курили, оставалась, значит, одна только трубка, которая, в сущности, была в большом употреблении во всех слоях общества. Мы щеголяли чубуками, которые были из превосходного черешневого дерева, такой длины, чтобы чубук мог уместиться в рукаве, а трубка была в размере на троих, чтобы каждому пришлось затянуться три раза. Затяжка делалась таким образом, что куривший, не переводя дыхания, втягивал в себя табачный дым, сколько доставало у него духу. Это отуманивало обыкновенно самые крепкие натуры, чего, в сущности, и желали. Юнкера составляли для курения особые артели и по очереди несли обязанность хранения трубок. Наша артель состояла из Шигорина конной гвардии, Новикова тоже конной гвардии, Чернова конно-пионера и, наконец, меня. Мое дело состояло в том, чтобы стоять, когда закурят трубку, на часах в дверях между двух кирасирских камер, смотреть на дежурную комнату, а когда покажется начальник, предупредить куривших словами "Николай Николаевич". Лозунг этот был нами выбран потому, что вместе с нами поступил юнкер Пантелеев, которого звали этим именем и который до того был тих и робок, что никому и в голову не могла прийти мысль, чтобы он решился курить. Курение производилось большей частью в печке кирасирской камеры, более других прикрытой от дежурного офицера. Когда вся артель выполнит свое дело, я докуривал остальное, выколачивал трубку и относил ее в левом рукаве в свой шкапчик, где и закутывал в шинель, пропитавшуюся от того вместе с шкапчиком едким запахом табачного сока. Сколько я помню, я долго исполнял должность хозяйки, пока сам не вступил в права деятельного члена артели, приучившись и привыкнув курить до такой степени, что, долго спустя по выходе из школы, я не курил другого табаку, кроме известного под именем "двухрублевого Жукова".

Знакомство нас, новичков, с обычаями и порядками юнкеров продолжалось недолго, и госпитальное препровождение времени было первым, о котором мы узнали, чего, в сущности, и скрыть было невозможно. Затем познакомились мы с другой лазейкой, чрезвычайно удобной во многих отношениях, – с людскими комнатами офицерских квартир, отделенными широким коридором от господских помещений. Они находились в отдельном доме, выходящем на Вознесенский проспект. Оттуда посылали мы за вином, обыкновенно за портвейном, который любили за то, что был крепок и скоро отуманивал голову. В этих же притонах у юнкеров была статская одежда, в которой они уходили из школы, потихоньку, разумеется. И здесь нельзя не сказать, до какой степени все сходило юнкерам безнаказанно. Эта статская одежда состояла из партикулярной только шинели и такой же фуражки; вся же прочая одежда была та, которую юнкера носили в школе; даже шпор, которые никак не сходились со статской одеждой, юнкера не снимали. Особенно любили юнкера надевать на себя лакейскую форменную одежду и пользовались ею очень часто, потому что в ней можно было возвращаться в школу через главные ворота у Синего моста.

Познакомившись с этими притонами, мы, новички, мало-помалу стали проникать во все таинства разгульной жизни, о которой многие из нас, и я первый в том числе, до поступления в школу и понятия не имели. Начну с тех любимых юнкерами мест, которые они особенно часто посещали. Обычными местами сходок юнкеров по воскресеньям были Фельет на Большой Морской, Гане на Невском, между двумя Морскими, и кондитерская Беранже у Синего моста. Эта кондитерская Беранже была самым любимым местом юнкеров по воскресеньям и по будням; она была в то время лучшей кондитерской в городе, но главное ее достоинство состояло в том, что в ней отведена была отдельная комната для юнкеров, за которыми ухаживали, а главное, верили им в долг. Сообщение с ней велось в школе во всякое время дня; сторожа непрерывно летали туда за мороженым и пирожками. В те дни, когда юнкеров водили в баню, этому Беранже была большая работа: из его кондитерской, бывшей наискось от бани, носились и передавались в окно подвального этажа, где помещалась баня, кроме съестного, ликеры и другие напитки. Что творилось в этой бане, считаю излишним припоминать, скажу только, что мытья тут не было, а из бани зачастую летали пустые бутылки на проспект. ‹…›

…Несмотря на возраст юнкеров (в школу могли поступать только лица, имевшие не менее семнадцати лет), между ними преобладали школьные, детские проказы, вроде того, например, чтобы подделать другому юнкеру кровать, причем вся камера выжидала той минуты, когда тот ляжет на нее и вместе с досками и тюфяком провалится на землю, или, когда улягутся юнкера спать, протянуть к двери веревку и закричать в соседней камере: "Господа, из нашего окна виден пожар". Потеха была, когда все кинутся смотреть пожар и образуют в дверях кучку. Эта школьная штука удалась нам один раз уже через меру хорошо. В кучке очутился дежурный офицер уланского полка Дризен, выбежавший из своей комнаты тоже посмотреть на пожар. Рассердился он сначала, да скоро обошелся. ‹…›

Как ни странным покажется, но справедливость требует сказать, что, несмотря на такое преобладание между юнкерами школьного ребяческого духа, у них был развит в сильной степени point d’honneur офицерских кружков. Мы отделяли шалость, школьничество, шутку от предметов серьезных, когда затрагивалась честь, достоинство, звание или наносилось личное оскорбление. Мы слишком хорошо понимали, что предметами этими шутить нельзя, и мы не шутили ими. В этом деле старые юнкера имели большое значение, направляя, или, как говорилось обыкновенно, вышколивая новичков, в числе которых были люди разных свойств и наклонностей. Тем или другим путем, но общество, или, иначе сказать, масса юнкеров достигала своей цели, переламывая натуры, попорченные домашним воспитанием, что, в сущности, и не трудно было сделать, потому что одной личности нельзя же было устоять противу всех. Нужно сказать, что средства, которые употреблялись при этом, не всегда были мягки, и если весь эскадрон невзлюбит кого-нибудь, то ему было не хорошо. Особенно преследовались те юнкера, которые не присоединялись к товарищам, когда были между ними какие-нибудь соглашения, не любили также и тех, которые передавали своим родным, что делалось в школе, и это потому, что родные, в особенности маменьки, считали своею обязанностью доводить их жалобы до сведения начальства. Предметом общих нападок были вообще те, которые отделялись от общества с юнкерами или заискивали в начальстве, а также натуры вялые, хилые и боязливые. Более всего подвергались преследованию новички, не бывшие до поступления в школу в каком-нибудь казенном или общественном заведении и являвшиеся на службу прямо из-под маменькиного крылышка, в особенности если они, как тогда выражались, подымали нос. Нельзя не заметить при этом, что школьное перевоспитание, как оно круто ни было, имело свою хорошую сторону в том отношении, что оно формировало из юнкеров дружную семью, где не было места личностям, не подходящим под общее настроение. ‹…›

Позволю себе несколько слов о бритье, которое играло в нашем туалете немаловажную роль. Все юнкера имели то убеждение, что чем чаще они будут бриться, тем скорее и гуще отрастут у них борода и усы, а желание иметь усы было преобладающей мечтою всего эскадрона. На этом основании все те, у кого не было еще и признаков бороды, заставляли себя брить по нескольку раз в сутки. Операцией этой занимался инвалидный солдат Байков, высокий худощавый мужчина, ходивший в эскадрон во всякое время и всегда с мыльницею и бритвами. Мы его любили за то, что он хотя и был ворчун, но выполнял наши требования. Случалось, что выйдешь за чем-нибудь из класса и, встретив его, скажешь: "Байков, брей", – и он на том же самом месте, где застал требование, намылит место для усов и выбреет. И это случалось по нескольку раз в день.

Александр Матвеевич Меринский:

Вступление его в юнкера не совсем было счастливо. Сильный душой, он был силен и физически и часто любил выказывать свою силу. Раз, после езды в манеже, будучи еще, по школьному выражению, новичком, подстрекаемый старыми юнкерами, он, чтоб показать свое знание в езде, силу и смелость, сел на молодую лошадь, еще не выезженную, которая начала беситься и вертеться около других лошадей, находившихся в манеже. Одна из них ударила Лермонтова в ногу и расшибла ему ее до кости. Его без чувств вынесли из манежа. Он проболел более двух месяцев, находясь в доме у своей бабушки Е. А. Арсеньевой, которая любила его до обожания.

Павел Александрович Висковатов:

Товарищ Лермонтова по Школе, поступивший в нее лишь годом раньше, князь Александр Иванович Барятинский, рассказывая нам многие из эпизодов своей жизни, вспомнил о том, как тяжело тогда доставалось в Школе молодым людям, поступившим в нее из семей, в которых они получали тщательное воспитание. Обычаи Школы требовали известного ухарства. Понятие о геройстве и правдивости были своеобразные и ложные, отчего немало страдали пришедшие извне новички, пока не привыкали ко взгляду товарищей: что в таком-то случае обмануть начальство похвально, а в таком-то необходимо надо сказать правду. Так, например, считалось доблестным не выдавать товарища, который, наперед надломив тарелку, ставил на нее массу других, отчего вся груда с треском падала и разбивалась, как только служитель приподнимал ее со стола. Юнкера хохотали, а служителя наказывали. Новичка, вступавшегося за несчастного служителя, если не прямо клеймили доносчиком, то немилосердно преследовали за мягкосердие и, именуя его "маменькиным сынком", прозывали более или менее презрительными прозвищами. Хвалили же и восхищались теми, кто быстро выказывал "закал", то есть неустрашимость при товарищеских предприятиях, обмане начальства, выкидывании разных "смелых штук".

Александр Матвеевич Меринский:

Между товарищами своими Лермонтов ничем не выделялся особенно от других. В школе Лермонтов имел страсть приставать с своими острыми и часто даже злыми насмешками к тем из товарищей, с которыми он был более дружен. Разумеется, многие платили ему тем же, и это его очень забавляло. Редкий из юнкеров в школе не имел какого-либо прозвища; Лермонтова прозвали Маёшкой, уменьшительное от Маё – название одного из действующих лиц бывшего тогда в моде романа "Notre-Dame de Paris", Маё этот изображен в романе уродом, горбатым. Разумеется, к Лермонтову не шло это прозвище, и он всегда от души смеялся над ним. Лермонтов был небольшого роста, плотный, широкоплечий и немного сутуловатый. Зимою в большие морозы юнкера, уходя из школы, надевали шинели в рукава, сверх мундиров и ментиков; в этой форме он действительно казался неуклюжим, что и сам сознавал и однажды нарисовал себя в этой одежде в карикатуре. Впоследствии под именем Маёшки он описал себя в стихотворении "Монго".

Евдокия Петровна Ростопчина. Из письма Александру Дюма 27 августа/10 сентября 1858 г.:

Он давал всем различные прозвища в насмешку; справедливость требовала, чтобы и он получил свое; к нам дошел из Парижа, откуда к нам приходит все, особый тип, с которым он имел много сходства, – горбатого Майё (Mayeux), и Лермонтову дали это прозвище, вследствие его малого роста и большой головы, которые придавали ему некоторым образом фамильное сходство с этим уродцем.

Николай Соломонович Мартынов:

По пятницам у нас учили фехтованию; класс этот был обязательным для всех юнкеров, и оставлялось на выбор каждому рапира или эспадрон. Сколько я ни пробовал драться на рапирах, никакого толку из этого не выходило, потому что я был чрезвычайно щекотлив, и в то время, как противник меня колет, я хохочу и держусь за живот. Я гораздо охотнее дрался на саблях. В числе моих товарищей только двое умели и любили так же, как я, это занятие: то были гродненский гусар Моллер и Лермонтов. В каждую пятницу мы сходились на ратоборство, и эти полутеатральные представления привлекали много публики из товарищей, потому что борьба на эспадронах всегда оживленнее, красивее и занимательнее неприметных для глаз эволюций рапиры. Танцевал он ловко и хорошо.

Умственное развитие его было настолько выше других товарищей, что и параллели между ними провести невозможно. Он поступил в школу уже человеком, много читал, много передумал; тогда как другие еще вглядывались в жизнь, он уже изучил ее со всех сторон; годами он был не старше других, но опытом и воззрением на людей далеко оставлял их за собой. В числе товарищей его был Василий Вонлярлярский, человек тоже поживший, окончивший курс в университете и потом не знаю вследствие каких обстоятельств добровольно променявший полнейшую свободу на затворническую жизнь в юнкерской школе. В эпоху, мною описываемую, ему было уже двадцать два или двадцать три года. Эти два человека, как и должно было ожидать, сблизились. В рекреационное время их всегда можно было застать вместе. Лярский, ленивейшее создание в целом мире (как герой "Женитьбы" у Гоголя), большую часть дня лежал с расстегнутой курткой на кровати. Он лежал бы и раздетый, но дисциплина этого не позволяла.

Василий Васильевич Боборыкин (1817–1885), соученик Лермонтова по юнкерской школе:

Лермонтов, Лярский, Тизенгаузен, братья Череповы, как выпускные, с присоединением к ним проворного В. В. Энгельгардта, составляли по вечерам так называемый ими "Нумидийский эскадрон", в котором, плотно взявши друг друга за руки, быстро скользили по паркету легкокавалерийской камеры, сбивая с ног попадавшихся им навстречу новичков.

Николай Соломонович Мартынов:

Назад Дальше