В "красные тридцатые" модное поветрие не минуло и Уилсона. Он сблизился с американскими коммунистами, начал активно штудировать работы Маркса и так увлекся красивой теорией, что решил проверить, как она воплотилась на практике в стране победившего сталинизма. В мае 1935 года, получив субсидию от фонда Гуггенхайма, с рекомендательным письмом Дос Пассоса, тогдашнего друга Советского Союза, Уилсон оправился за правдой и идеалами в страну большевиков, где пробыл несколько месяцев: осмотрел стандартные достопримечательности Питера и Москвы, насладился мейерхольдовской постановкой "Пиковой дамы", поглазел на парад физкультурников и совершил хадж в Ульяновск, к Дому-музею В.И. Ленина. Конечно, Уилсон был слишком здравомыслящим человеком, чтобы во время своего паломничества не обратить внимание на уродства сталинского режима. Общаясь с аборигенами, он не мог не почувствовать, что они словно окутаны плотным облаком страха и подозрительности. Едва ли не единственным исключением оказался Дмитрий Святополк-Мирский, потомок Рюриковичей, белоэмигрант, ставший коммунистом и при посредничестве Максима Горького вернувшийся в Советскую Россию. Именно "товарищ князь" (ему оставалось гулять на свободе всего лишь два года) по-настоящему заинтересовал заморского гостя русской литературой и особенно творчеством Пушкина, что, кстати, и предопределило знакомство и многолетнюю дружбу Уилсона и Набокова.
Пожалуй, встреча с Мирским оказалась главнейшим событием в советской эпопее Уилсона. Заниматься в Институте марксизма-ленинизма и изучать по первоисточникам историю русского революционного движения ему, несмотря на рекомендательные письма Дос Пассоса, не разрешили. Зато Америка получила одного из самых вдумчивых исследователей и пылких пропагандистов русской литературы (роль, которую до него, как правило, играли иммигранты-евреи, еще до революции покинувшие Россию в детском или юношеском возрасте: Александр Каун, Джон Курнос (Коршун), Авраам Ярмолинский).
Всерьез взявшись за изучение русского языка (которым, судя по его письмам Набокову и язвительным шуткам последнего, он овладел лишь пассивно, то есть мог читать, но не умел свободно на нем изъясняться), Уилсон как никто другой из тогдашних американских интеллектуалов углубился в русскую литературу и культуру. Уже через год после своего паломничества в СССР он пишет прочувствованное эссе о Пушкине, в котором попытался "объяснить англоязычным читателям его роль и значение". Позже из-под его пера выйдут интересные эссе о Гоголе, Тургеневе и Чехове, а также статьи о неведомых даже культурному американскому читателю русских драматургах: Грибоедове и Сухово-Кобылине. К сожалению, в своем постижении богатств русской литературы он ограничился исследованием ее Золотого века и совершенно пренебрег веком Серебряным – возможно, под влиянием модного среди американских "большевизанов" Льва Троцкого, автора книги "Литература и революция", едва ли не всю русскую литературу после 1905 года объявившего "упадочной".
Не без влияния работ опального наркомвоенмора Уилсон написал нашумевшую в свое время книгу "К Финляндскому вокзалу" (1940), в которой прослеживал развитие социалистических идей: от зарождения в трудах итальянского философа Джамбаттисты Вико до их "торжества", ознаменованного приездом Ленина на Финляндский вокзал и победой Октябрьской революции.
В год издания книги жизнь Уилсона была отмечена двумя событиями: в декабре от сердечного приступа умер его давний приятель Скотт Фицджеральд; а еще раньше, в августе, к нему с просьбой о встрече обратился никому не ведомый в Америке русский писатель, с которым ему суждено было подружиться, на многие годы став его наперсником, корреспондентом, соавтором, проводником в журнально-издательском лабиринте и, конечно же, вызывающим полемический задор оппонентом.
***
Обаятельный экспатриант с труднопроизносимой фамилией "Na-bo-kov" при первой же встрече произвел на Уилсона чарующее впечатление, которое еще больше усилилось, когда он прислал свои остроумные рецензии. В письме к старому другу и наставнику Кристиану Госсу (от 4 ноября 1940 года) Уилсон с восторгом отозвался о новом знакомом: "…Хочу также напомнить тебе о Владимире Набокове, про которого я рассказывал, когда был в Принстоне… Его английский превосходен (он учился в Кембридже). Я поражен великолепным качеством его рецензий. Он отличный малый и считается русскими самым значительным талантом среди эмигрантских писателей после Бунина, который старше его. Некоторые из его романов переведены и изданы у нас. Он хочет прочесть лекцию "Искусство и пропаганда в России" – его уже пригласили в Корнелл и Уэллсли. Его воззрения ни белоэмигрантские, ни коммунистические. Он из семьи либеральных помещиков, представлявших интеллектуальную вершину своего класса. Отец его был знаменитым лидером кадетской партии. Владимир сейчас в довольно сложном положении. У него жена, кажется, полуеврейка; он бежал из Франции, когда туда пришли немцы".
Дальнейшие встречи еще больше усилили взаимную симпатию. За ужином у их общего знакомого, предпринимателя Романа Гринберга, будущего редактора "Опытов" и "Воздушных путей", лучших послевоенных изданий первой эмиграции, Уилсон предложил Набокову перевести на английский "Моцарта и Сальери", на что тот с энтузиазмом согласился. К тому времени, когда был опубликован их совместный перевод пушкинского шедевра, оба, по свидетельству наблюдавшей за ними Мэри Маккарти, тогдашней жены Уилсона, "просто души не чаяли друг в друге".
Они сошлись: волна и камень, / Стихи и проза, лед и пламень / Не столь различны… Впрочем, на различия, не замедлившиеся проявиться при более близком общении, в медовые месяцы их знакомства они почти не обращали внимания – упиваясь интеллектуальной близостью и сходством литературных пристрастий, среди которых первое место занимали идолы европейского модернизма (Кафка, Джойс, Пруст) и классики русской литературы: Пушкин, Гоголь, Толстой, которых только-только открыл для себя любознательный Банни.
Уилсон нашел в Набокове не только остроумного и интересного собеседника, не только знатока русской литературы и талантливого переводчика, но и самобытного писателя, по масштабу равного Джозефу Конраду или Вирджинии Вулф (сравнения, от которых Volodya, наверное, внутренне передергивался). Он пришел в восторг от первого англоязычного романа Набокова "Истинная жизнь Себастьяна Найта" и написал к нему хвалебную рекламную аннотацию, что стало лучшей рекомендацией если не для широкого читателя (которому в 1941 году, после нападения японцев на Пёрл-Харбор, явно было не до изящной словесности), то для литературной элиты; а в 1944 году откликнулся доброжелательной рецензией на эксцентричную литературоведческую книгу "Николай Гоголь".
Напомню: по той роли, которую Уилсон играл в американской культуре тридцатых–сороковых годов прошлого века, его смело можно сопоставить с нашим "неистовым Виссарионом". Писатели с трепетом ждали его критических приговоров, которые могли создать или, наоборот, погубить их репутацию. Для новичков хвалебный отзыв Уилсона был равнозначен признанию в литературных кругах, разносная рецензия – равносильна черной метке. Например, литературные акции Сола Беллоу резко пошли вверх, после того как Уилсон одобрительно отозвался о его дебютном романе "Между небом и землей". А вот с писательницей Карсон Маккалерс, по воспоминаниям очевидцев, прямо посреди улицы случилась настоящая истерика, когда она купила номер "Нью-Йоркера" и прочла там разгромную рецензию Уилсона на ее роман "Гостья на свадьбе".
"Генеральный секретарь американской литературы" был не только губителем, но и делателем репутаций, открывателем новых имен в отечественной литературе (своим успехом у публики ему во многом были обязаны такие писатели, как Хемингуэй, Дос Пассос и Скотт Фицджеральд); благодаря его советам, его хлопотам, его связям в издательствах и журналах перед никому не известным русским автором открылась дорога в мир большой литературы: его художественные произведения и переводы стали печатать в ведущих американских журналах: "Атлантик", "Нью рипаблик", "Нью-Йоркер". Уилсон выступил не только в качестве внутреннего рецензента и редактора, тактично исправлявшего стилистические погрешности в первых англоязычных творениях Набокова (которые тот на первых порах предъявлял ему на суд), но и в роли своеобразного литературного импресарио: пристраивал рукописи, знакомил с издателями, защищал от мелочных придирок редакторов "Нью-Йоркера", пекущихся об интеллектуальном комфорте "среднего читателя" и оправдывающих свое существование топорной правкой набоковских текстов. Так, например, 12 ноября 1947 года он послал сердитое письмо литературному редактору "Нью-Йоркера" Кэтрин Уайт, в котором возмущался тем, как ее коллеги обошлись с набоковским рассказом "Знаки и символы": "Ума не приложу, как кто-то может не понять рассказ, подобно вашим редакторам, или возражать против отдельных подробностей; а тот факт, что по их поводу возникли сомнения, наводит на мысль о поистине тревожном состоянии редакторского ступора. Если редакция "Нью-Йоркера" будет утверждать, что рассказ написан как пародия, я рассержусь точно так же, как, по твоим словам, рассердился Набоков (удивляюсь, что он до сих пор никого не вызвал на дуэль). <…> Ужасно, что рассказ Набокова, такой тонкий и ясный, в глазах редакторов "Нью-Йоркера" превратился в заумный психиатрический опус. (Как могут они заявлять о том, что рассказ грешит литературщиной?) Он может показаться таким по сравнению с теми бессмысленными и пустоватыми анекдотами, которые выходят из-под механического пресса "Нью-Йоркера" и о которых читатель забывает две минуты спустя после прочтения".
Разумеется, не стоит закрывать глаза и на серьезные расхождения между новыми друзьями, которые выявились почти сразу же после их знакомства и постепенно, исподволь стали подтачивать их дружескую идиллию.
"Большевизан" Уилсон, несмотря на антипатию к Сталину еще не изживший многие розовые иллюзии, и стойкий антикоммунист Набоков не могли не разойтись на политической почве. Поводом стала уилсоновская книга "К Финляндскому вокзалу", не свободная от сентиментальной идеализации Ленина и "старых большевиков". Одолев ее, Набоков отправил автору пространное письмо (по сути, отповедь), в котором попытался разрушить розовый "Замок Эдмунда" и покусился на святая святых всех западных "левых": светлый лик вождя мирового пролетариата и его учение: "…Чудовищный парадокс ленинизма заключается в том, что эти материалисты считали возможным пожертвовать жизнью миллионов конкретных людей ради гипотетических миллионов, которые когда-нибудь будут счастливы".
Вежливые возражения и оправдания Уилсона (в письме от 19 декабря 1940 года): мол, к Ленину Набоков пристрастен, поскольку видит в нем только чудовище, а не человека; в изображении Ленина "я пытался уйти от официальных стереотипов" и опирался на надежные источники: семейные мемуары, сочинения Троцкого, воспоминания Горького и Клары Цеткин, и вообще, "я не верю, что Горький, столь серьезно расходясь во мнениях с Лениным, мог бы дружить с человеком, которого Вы воображаете" – эти и другие, по выражению Бориса Парамонова, "благоглупости высокопросвещенного западного интеллектуала" (например, уверенность в том, что Ленин был "великодушным гуманистом, свободолюбивым демократом и чутким критиком литературы и искусства") еще больше раззадоривали "аполитичного" Набокова и провоцировали его на новые публицистические атаки и разоблачения.
Помимо расхождений в политических вопросах у корреспондентов всё чаще стали выявляться противоположные взгляды на литературу и искусство. Уилсону, видевшему в литературе прежде всего "наиболее важное свидетельство человеческих дерзаний и борьбы", претил догматичный эстетизм Набокова, твердо убежденного в том, "что значимо в литературе только одно: (более или менее иррациональное) shamanstvo книги", что "хороший писатель – это в первую очередь шаман, волшебник". Постепенно выяснилось, что добровольному импресарио и литературному агенту, так помогавшему "дорогому Володе" освоиться в литературном мире Америки, не пришлись по душе многие его творения. Да, ему понравились "Истинная жизнь Себастьяна Найта" и, с оговорками, "Николай Гоголь" и англоязычная версия "Камеры обскуры" "Смех во тьме" (как позже – "Пнин" и "Убедительное доказательство"); однако он не оценил по достоинству один из лучших русскоязычных романов Набокова, "Отчаяние", и не осилил "Приглашение на казнь", как и другой набоковский шедевр: "Дар". Первый американский роман Набокова "Под знаком незаконнорожденных" его и вовсе разочаровал, о чем он честно написал в пространном письме, представляющем собой въедливую рецензию (надо полагать, она уязвила самолюбие автора).
Со своей стороны Набоков, известный чудовищным эгоцентризмом и нелюбовью едва ли не к большинству общепризнанных литературных авторитетов (как классиков, так современников), не раз и не два расхолаживал "дорого Банни" язвительными отзывами о его любимых писателях. Человек увлекающийся, привыкший щедро делиться с друзьями литературными впечатлениями и открытиями новых имен, Уилсон пытался приобщить "Володю" к творчеству Фолкнера, Мальро, Томаса Манна, Т.С. Элиота и прочих тогдашних знаменитостей, которых тот неизменно третировал как посредственностей, "банальных баловней буржуазии", представителей ненавистной ему литературы "Больших идей". (Столь же неприязненно Набоков отзывался и об именитых авторах прошлого: Филдинге, Стендале, Достоевском, Тургеневе, Генри Джеймсе… Пожалуй, только в случае с Диккенсом и Джейн Остин Уилсону удалось переубедить капризного приятеля, который, поворчав, всё же включил их произведения в свой университетский курс.) Впрочем, восторженные эпитеты, которыми Уилсон награждал очередного фаворита (вроде того, что Мальро – "крупнейший современный писатель" или Фолкнер – "это самый замечательный современный американский прозаик"), не могли не казаться бестактными "самоупоенному виртуозу", который хорошо знал, кто на самом деле "крупнейший современный писатель".