Русская сатира екатерининского времени - Добролюбов Николай Александрович 6 стр.


Эту речь можно назвать первообразом той сатиры, которая получила такое развитие в журналах 1769–1774 годов и рассмотрению которой посвящена книга г. Афанасьева. В речи депутатов мы видим две половины, противоположные одна другой: в первой излагается ужасное положение России до Екатерины, расстроенное до последней степени и грозившее падением империи; во второй прославляются неимоверные успехи, совершенные Россиею в пятилетний период от 1762 до 1767 года. Те же две стороны находим мы и в сатирических произведениях екатерининского времени: все они с необычайною резкостью восстают против, общественных пороков, но во всех выражается довольно ясно та мысль, что эти пороки и недостатки суть исключительно следствия старого неустройства, остатки прежнего времени и что теперь уже настала пора для их искоренения, явились новые условия жизни, вовсе им неблагоприятные. Эта мысль, положенная в основание всякого обличения, всякой сатиры, служит даже объяснением резкости тогдашних журналов, удивительной и для настоящего времени, когда наша гласность сделала такие огромные успехи. Сатирики 1770-х годов, проникнутые верою в близкое усовершенствование России, вследствие принятых императрицею мер, считали священным долгом содействовать путем литературным всем ее начинаниям. И чем более проникались он и благоговейным восторгом к действиям Екатерины, тем смелее и беспощаднее становилось их обличительное слово против старых злоупотреблений, потому что все доброе и полезное они соединяли с волею императрицы, а все злое и недостойное разумели как противоборство ее намерениям и желаниям. Таким образом, сатира на все современное общество являлась в мыслях благородных сатириков не чем иным, как особым способом прославления премудрой монархини. Указывая недостатки управления и карая вопиющие злоупотребления во всех родах, сатирики отнюдь не думали делать укоры самому правительству; напротив, они говорили: вот как презренны и низки некоторые люди, не понимающие благотворных видов монархини и не желающие им содействовать. И, отправляясь от этой мысли, сатирики уже не церемонились с безумными и порочными, в которых видели противников обожаемой монархини. Иногда обличения тогдашних журналов заключали в себе и прискорбную мысль о том, что так трудно прогрессивному правительству бороться с невежеством и недобросовестностью отсталых людей; но и это бывало очень редко. Чаще же всего горькие истины обличения скрашивались отрадным убеждением, что все-таки дело прогресса идет вперед и что скоро правда и свет одержат решительную победу над ложью и мраком. Издатель "Вечеров" в самом начале своего журнала говорит о том, что "ябеды узловатее становятся, а крючки больше растут, подьячие богатеют", и пр. Но вслед за тем он прибавляет: "Однако вскоре воссияет истина, исчезнут совсем приказные сплетни, воспоют музы, прославят царствующую на земле Астрею, прославят такими стихами, которые ее достойны, а недостойные умолкнут" ("Вечера", ч. I, стр. 5). Такие надежды – и не при начале только сатирических изданий, а во все продолжение царствования Екатерины – выражались нередко даже в виде положительной уверенности, хотя, обращаясь к действительности, сам автор тут же находил вещи, совершенно нейдущие к златому веку. Так, например, Василий Новиков, в посвящении своего "Театра судоведения" (1791 г.), говорит: "Во дни благословенного державствования в стране, где царствует правосудие и торжествует невинность, где изгоняется порок и водворяется добродетель, где низится невежество и возвышается просвещение, в сии дни блаженства я рожденный и воспитанный приемлю смелость", и пр. …А через несколько страниц, в заключение своего предисловия, он же пишет: "Великим бы почел я торжеством для моих трудов, если бы чтение сей книги заступило место карточной игры и других пустых времяпровождений, столь мало приличных важности судейского звания" ("Театр судоведения", ч. I, стр. 5–6). Сличения подобных мест могут наводить на мысль, что восторги тогдашних писателей были не более как реторическою фразою, которая ставилась, может быть, с умыслом, чтобы под ее защитою смелее поражать пороки. Но такое заключение будет несправедливо: характер всей сатиры екатерининского времени отличается самым искренним уважением к существующим постановлениям и преследованием исключительно одних только злоупотреблений. Доказательством этого служит и манера обличений, и даже внешняя история сатиры. Замечательно, что прекращение сатирических журналов совпадает с концом первой турецкой войны и усмирением пугачевского бунта. В первые годы царствования Екатерины было чрезвычайно много материалов для сатиры, потому что много было людей, осмеливавшихся восставать против правления Екатерины. В 1762 году разносились по России ложные слухи о ее намерениях, издавались фальшивые манифесты, волновались крестьяне разных местностей, как видно из указов по этим предметам, данных чуть не в первые дни царствования Екатерины. В 1763 году составлен был целый заговор Хрущевыми и Гурьевыми, в 1764 году произошла попытка Мировича . С этих пор в течение десяти лет постоянно каждый год выходило по нескольку указов – то о публичном сожжении пасквилей и о наказании тех, у кого они окажутся, то о предостережении от продерзких речей, то об усмирении крестьян, увлекшихся ложными слухами. В 1771 году было серьезное волнение по поводу моровой язвы, наконец, в 1773 году разразился пугачевский бунт… Все это очень беспокоило тогдашнее правительство, и Екатерина прилагала все старания, чтобы своими распоряжениями привлечь к себе сколько можно более приверженцев и предупредить могшее возродиться недовольство. Одним из орудий ее в этом деле была литература. Конечно, в тогдашнем обществе литература почти ничего не значила; но к ней обратились, вероятно, отчасти вообще по естественной людям наклонности к благоприятной для них гласности, а всего более – по соображению того, какое значение имела литература, и особенно сатира, во французском обществе. Видя, как француз боится насмешки, зная, какое страшное влияние имел Вольтер, надеялись, вероятно, что и в России сатира может занять довольно почетное место в ряду других средств, служащих к уничтожению противников благих мер Екатерины. Этим отчасти может быть объяснено даже то усердие, какое сама она прилагала к сочинению комедий и сатирических безделиц, под названием "Былей и небылиц". Но в видах Екатерины вовсе не было того, чтобы дать литературе неограниченное право рассуждать о политических предметах и смеяться над всем, что не будет нравиться писателям. Она очень не любила, когда под видом гласности в литературу прокрадывались какие-нибудь "продерзкие речи". Вот почему, когда внутреннее спокойствие было совершенно восстановлено, а конец первой турецкой войны возвеличил имя Екатерины и в Европе, когда остатки старого недовольства и недоверия к ней стали ей уже не страшны, она охладела к сатире, как к вещи уже ненужной и могущей быть только вредною для ее спокойствия. С 1773 года она перестала писать комедии и возвратилась к этому занятию только уже через десять лет, когда, вместе с княгиней Дашковой, вздумала подвинуть вперед русскую науку заведением Российской академии. В 1774 году прекращаются и сатирические журналы. Разумеется, сатира, раз явившись, все-таки не могла быть совершенно уничтожена, но по крайней мере с этих пор нет уже у нас того внешнего признака, по которому можно следить действия сатиры шаг за шагом и судить о ее распространении в обществе и о степени успеха, – нет более периодических изданий, отличающихся сатирическим характером. Мы не имеем никаких данных, по которым бы можно было утверждать, что сатирические издания вообще после 1774 года подвергались у нас каким-нибудь официальным стеснениям и преследованиям. Но самый их характер объясняет до некоторой степени их падение. Они были живы, блестящи, эффектны, интересны, даже дерзки до тех пор, пока имели дело с остатками отжившего порядка, против которого шла сама Екатерина. Над этими остатками и потешались они в течение пяти лет. Но мало-помалу люди старого времени заменились людьми свежими, противники нового направления удалены, в силу вошли его приверженцы, приняты меры, каких прежде не было, сделаны преобразования в старинном порядке. Если теперь и были в администрации и в обществе недостатки, то недостатки эти уже нельзя было сваливать на старое время: нужно было говорить прямо против существующего порядка. А этого-то и не могла тогдашняя сатира; до этого-то и не доросла она, не доросло и само общество, в котором приходилось ей действовать. Ясно, что круг ее действий должен был очень сузиться: она могла, например, восставать против ужасов пытки, когда сама императрица неоднократно высказывала отвращение от этой ненавистной судебной меры (см., например, два указа 15 января 1763 года); но когда потом обстоятельства привели к восстановлению тайной экспедиции и когда явился страшный Шешковский, тогда, разумеется, кричать против пытки стало не очень повадно. Сатирики не хотели подвергаться опасности и молчали. Подобного рода обстоятельства парализировали смелость и откровенность сатиры и в отношении к другим предметам.

Таким образом, значение сатирических изданий потерялось в публике: сатиры на дурных стихотворцев, на подражателей французам, на скупцов и мотов, на хвастунов и рогатых мужей и т. п., конечно, оставались в полном распоряжении литературы; но эти предметы не могли уже так занять публику, как обличение дурных судей, помещиков, попов, вельможной спеси и невежества, пыток, ханжества и т. п. Зато, вместо новых журналов, в течение многих лет и перепечатывались те из старых в которых с особенной резкостью затрогивались эти предметы. Особенный успех имели "Живописец", "Трутень" и "Вечера". "Живописец" имел шесть изданий, последнее – в 1829 году!

Мы сказали, что, кроме внешней истории екатерининской сатиры, самая манера ее служит доказательством того, что тогдашние сатирики не любили добираться до корня зла и могли поражать пороки только под покровом "премудрой Минервы, позволявшей им знать и мыслить". Манера эта не совсем незнакома нам: она состояла главным образом в употреблении задних чисел. Существующее зло обличалось обыкновенно как исключительное явление, составляющее странную аномалию с существующим порядком. Трудно объяснить положительно, отчего это происходит. Иногда такая манера бывает неискренни, и тогда она совершенно понятна; но у тогдашних сатириков замечается при этом какое-то трогательное простодушие. Они, кажется, до того увлекались созерцанием будущих благополучий, что наконец воображали их уже наступившими и, принимая слова за дела, считали все гадости действительного мира лишь дряхлыми остатками прежнего, отживающими последние дни. Так, описывается ли у них судья-взяточник, он уже непременно отставлен и бранится за это; говорится ли о своевольном помещике, он непременно представляется сожалеющим о том, что теперь уже нет прежнего простора для его произвола; осмеиваются ли подлость и ласкательство – тут же неизбежно прибавляется замечание, что теперь уж этими качествами нельзя выйти в люди, как прежде. В "Вечерах", например, один господин рассуждает: "Я свое благополучие считаю в том, когда меня большие бояре ласкают. Правду сказать, я до сего счастия с великим трудом достигаю, особливо в нынешнее время: как я ни хвалю их в глаза, как я ни стараюсь услуживать им, но все не клеится". К этому услужливому господину пристает судья, отставленный за взятки, и ведет такую речь: "Правду ты говоришь, что ныне услуги не награждаются: тому примером я служить всем могу. Я знаю все указы наизусть, умею их толковать по своему желанию; но, несмотря на сие, меня отставили… Ведь, кажется, все равно государству, что у меня деньги в кармане, что у того, с кого взял; но в нынешнее время об оном не рассуждают" ("Вечера", II, 173). В "Вечерах" же изображается господин Оттягов, который "всех меньше дело смыслил, всех чаще на поклоны ездил и за сии великие достоинства получил чистую отставку" ("Вечера", I, 57). В "Живописце" напечатан целый ряд писем к Фалалею от уездных дворян, его отца, матери и дяди. Весь смысл этих писем заключается в том, что нынешнее время не так благоприятно для своевольства, жестокостей, обманов и пр., как прежнее блаженное время. Это похоронный плач о погибшей дворянской воле, это вопль проклятия просвещению и правде, торжественно и незыблемо воцарившимся в области тьмы и застоя. В книге г. Афанасьева приведено в разных местах много выписок из этих писем, а на стр. 139–145 три письма помещены вполне. Письма эти очень замечательны по мастерству своего лукавого юмора; и мы также решаемся привести отрывок одного из них, хотя он и довольно длинен.

Сыну нашему Фалалею Трифоновичу от отца твоего Трифоиа Панкратьевича, и от матери твоей Акулины Сидоровны, и от сестры твоей Варюшки низкой поклон и великое челобитье.

Пиши к нам про свое здоровье: таки так ли ты поживаешь, ходишь ли в церковь, молишься ли богу и не потерял ли ты святцев, которыми я тебя благословил. Береги их; ведь это не шутка: меня ими благословил покойник дедушка, а его – отец духовной, Ильинской батька. Он был болен черною немочью и по обещанию ездил в Киев: его бог помиловал, и киевские чудотворцы помогли; и он оттуда привез этот канонник и благословил дедушку, а он его – возом муки, двумя тушами свиными да стягом говяжьим. Не тем-то покойник свет будь помянут! он ничего своего даром не давал: дедушкины-то, свет, грешки дорогоньки становились. Кабы он, покойник, поменьше с попами водился, так бы и нам побольше оставил. Дом его был как полная чаша, да и тут процедили. Ведь и наш батько Иван, кабы да я не таков был, так он бы готов хоть кожу содрать: то-то поповские завидлииые глаза: прости господи мое согрешение! А ты, Фалалеюшка, с попами знайся, на берегись: их молитва до бога доходна, да убыточна… Как отпоет молебен, так можно ему поднести чару вина да дать ему шесть денег, так он и доволен. Чего ж ему больше: прости господи, ведь не рожна? Да полно нынече и винцо-то в сапогах ходит; экое времечко; вот до чего дожили; и своего вина нельзя привезть в город; пей-де вино государево с кружала да делай прибыль откупщикам. Вот какое рассуждение! А говорят, что все хорошо делают; поэтому скоро и из своей муки нельзя будет испечь пирога. Да что уж и говорить, житье-то наше дворянское нынече стало очень худенько. Сказывают, что дворянам дана вольность: да черт ли это слыхал, прости господи, какая вольность? Дали вольность, а ничего не можно своею волею сделать; нельзя у соседа и земли отнять; в старину-то побольше было нам вольности. Бывало, отхватишь у соседа земли целое поле; так ходи же он да проси, так еще десять полей потеряет; а вина, бывало, кури сколько хочешь, про себя сколько надобно, да и продашь на сотню места. Коли воевода приятель, так кури смело в его голову: то-то была воля-то! Нынече и денег отдавать в проценты нельзя: больше шести рублей брать не велят; а бывало, так бирали на сто и по двадцати по пяти рублей. Нет-ста, кто что ни говори, а старая воля лучше новой. Нынече только и воли, что можно выйти из службы да поехать за море; а не слыхать, что там, делать! хлеб-ат мы и русской едим да таково ж живем. А из службы тогда хоть и не вольно было выйти, так были на это лекари; отнесешь ему барашка в бумажке да судье другого, так и отставят за болезнями. Да уж, бывало, как приедешь в деревню-то, так это наверстаешь: был бы только ум да знал бы приказные дела, так соседи и не куркай. То-то было житье! Ты, Фалалеюшка, не запомнишь этого.

Сестра твоя Варя посажена за грамоту, батько Иван сам ей начал азбуку в ее именины; ей минуло пятнадцать лет: пора, друг мой, и об том подумать; вишь, уж скоро и женихи станут свататься; а без грамоты замуж ее выдать не годится: и указа самой прочесть нельзя.

Назад Дальше