О Куоккала, как о родине европейского авангардизма, стоило бы мне написать отдельно. (Но тут надо потратить много времени на розыски материалов, а времени становится все меньше и меньше.) В студенческие годы огромное впечатление произвели на меня "Столбцы у Н. Заболоцкого. Я и до сих пор их очень люблю. Люблю веселое искусство - в том числе праздничный балет, классический, "мариинский". Люблю веселое искусство природы: цветы, бабочек, тропические растения, водопады, фонтаны и бури (воду во всех ее шумных проявлениях). И еще люблю большие корабли, особенно парусные, "мирные" пушечные выстрелы в 12 часов с Петропавловской крепости.
Летом 1915 года в Куоккале появились новые "зимогоры" - беженцы-поляки. И от них я получил первый урок уважения к другим нациям.
Мы, мальчики, дразнили поляков словами "цото бёндзе!" ("что-то будет!"), которые они часто произносили в своих тревожных разговорах. И вот однажды изящная полька обернулась к нам с улыбкой и ласково сказала: "Да, мальчики! "Цото бендзе" и для вас, и для нас в этой войне". Нам стало стыдно. Мы не обсуждали между собой этот случай, но дразнить перестали.
И еще одно сильное впечатление в Куоккале.
В Пасхальную неделю, как и во всех русских православных церквах, в Куоккале разрешалось звонить всем и в любое время. Отец и мы, два брата, однажды (приезжали на дачи рано весной) ходили на колокольню звонить. До какой же степени было восхитительно слушать звон под самыми колоколами!
Был в Куоккале один случай, который "прославил" нас с братом среди всех дачников.
Ветер дул с берега (самый опасный). Мой старший брат снял синюю штору у нас в детской, водрузил ее на нашей лодке и предложил прокатиться "под парусом" вполне домашнему мальчику - внуку сенатора Давыдова. Домашний мальчик Сережа (он впоследствии, после второй мировой войны, работал архитектором-реставратором в Новгороде) пошел к своей бабушке и спросил у нее разрешение прокатиться. Бабушка была франтиха с фиолетовыми глазами, сидела в шелковом платье стального цвета под зонтиком от солнца. Она спросила только - не промочит ли Сережа ноги: в лодке ведь всегда есть на дне вода. Велела Сереже надеть галоши. Сережа надел новые блестящие галоши и сел в лодку. Все это происходило на моих глазах. Поехали. Ветер, тихий, как всегда у берега, усилился вдали. Лодку погнало. Я наблюдал с берега и увидел: синий парус медленно наклонился и исчез. Бабушка, как была в корсете и с зонтиком, пошла по воде, простирая руки к любимому Сереже. Дойдя до глубокой воды, бабушка с фиолетовыми глазами упала без чувств. А на берегу, за загородкой из простыней, загорал проректор Петербургского университета красавец Прозоровский. Он наблюдал за бабушкой и, когда та упала, бросился ее спасать. И, - о ужас! - в одних трусах. Он поднял бабушку с фиолетовыми глазами и понес ее к берегу. А я изо всех сил побежал домой. Подбежав к нашей даче, я замедлил шаг и постарался быть спокойным. Мать спросила, очевидно догадавшись все же, что что-то случилось: "На море все спокойно?" Я немедленно ответил: "На море все спокойно, но Миша тонет".
Эти мои слова запомнились и вспоминались потом в нашей семье сотни раз. Они стали нашей семейной поговоркой, когда что-либо внезапно случалось неприятное.
А в море в это время происходило следующее. Домашний мальчик Сережа, конечно, не умел плавать. Брат стал его спасать и велел сбросить галоши. Но Сережа не хотел - то ли чтобы не ослушаться бабушки, то ли потому, что было жаль блестящих галош с медными буковками "С. Д." ("Сережа Давыдов"). Брат пригрозил: "Сбрасывай, дурак, или я сам тебя брошу". Угроза подействовала, а от берега уже гребли лодки и лодки.
Вечером приехал отец. Брата повели на второй этаж пороть, а затем отец, не изменяя своим привычкам, повел нас гулять вдоль моря. Как полагалось, мы с братом шли впереди родителей. Встречные говорили, указывая на моего брата: "Спаситель, спаситель!", а "спаситель" шел мрачный, с зареванной физиономией. Хвалили и меня за "мудрую" выдержку. А однажды, в особенно сильную бурю, кто-то из встречных сказал мне: "На море все спокойно, но четыре будки подмыло и опрокинуло". Я немедленно побежал на море смотреть. Бури я люблю и до сих пор, не люблю лишь обманчивого берегового ветра.
Лето длилось бесконечно долго. И в город я возвращался каждый раз повзрослевшим.
И опять "связь времен".
Дачевладелец серб А. Шайкович, у которого мы снимали дачу последние три года перед революцией, оказывается, переводил "Слово о полку Игореве" на сербский язык. После революции он был югославским консулом в Финляндии и издал свой перевод "Слова" на сербский язык в Гельсингфорсе.
УНИВЕРСИТЕТ
Наиболее важный и в то же время наиболее трудный для своей характеристики период в формировании моих научных интересов - конечно, университетский.
Я поступил в Ленинградский университет несколько раньше положенного возраста: мне не было еще семнадцати лет, не хватало нескольких месяцев. Поступить в университет было трудно.
Университет переживал самый острый период своей перестройки. Активно способствовал или даже проводил перестройку "красный профессор" Николай Севастьянович Державин - известный болгарист и будущий академик.
Появились профессора "красные" и просто профессора. Впрочем, профессоров вообще не было - звание это, как и ученые степени, было отменено. Защиты докторских диссертаций совершались условно. Так же условно было и деление "условной профессуры" на "красных" и "старых" - по признаку, кто как к нам обращался: "товарищи" или "коллеги". "Красные", обращаясь к студентам, говорили "товарищи", "старые" профессора говорили студентам "коллеги". Я не принимал во внимание этого условного признака и ходил ко всем, кто мне казался интересным.
Я поступил на факультет общественных наук. Состав студентов был не менее пестрый, чем состав "условных профессоров": были пришедшие из школы, но в основном это были уже взрослые люди с фронтов гражданской войны, донашивавшие свое военное обмундирование.
Были "вечные студенты" - работавшие и учившиеся по десять лет, были дети высокой петербургской интеллигенции, в свое время воспитывавшиеся с гувернантками и свободно говорившие на двух-трех иностранных языках.
На факультете были отделения. Было общественно-педагогическое отделение, занимавшееся историческими науками, было этнолого-лингвистическое отделение, названное так по предложению Н. Я. Марра, - здесь занимались филологическими науками. Этнолого-лингвистическое отделение делилось на секции. Я выбрал романо-германскую секцию, но сразу стал заниматься и на славяно-русской.
Обязательного посещения лекций в те годы не было. Не было и общих курсов, так как считалось, что общие курсы мало что могут дать фактически нового после школы. Студенты сдавали курс русской литературы XIX века по книгам, прочесть которых надо было немало. Зато процветали различные курсы на частные темы ("спецкурсы" по современной терминологии). Так, например, В. Л. Комарович вел по вечерам два раза в неделю курс по Достоевскому, и лекции его, начинаясь в шесть часов вечера, затягивались до двенадцатого часа. Он погружал нас в ход своих исследований, излагал материал как научные сообщения, и посещали его лекции многие маститые ученые. Я принимал участие в занятиях у В. М. Жирмунского по английской поэзии начала XIX века и по Диккенсу, у В. К. Мюллера по Шекспиру; слушал введение в германистику у Брима, введение в славяноведение у Н. С. Державина, историографию древней русской литературы у члена-корреспондента АН СССР Д. И. Абрамовича; принимал участие в занятиях по Некрасову и по русской журналистике у В. Е. Евгеньева-Максимова; англосаксонским и среднеанглийским занимался у С. К. Боянуса, старофранцузским у А. А. Смирнова; слушал введение в философию и занимался логикой у А. И. Введенского, психологией у Басова (этот замечательный ученый очень рано умер), древнецерковнославянским языком у С. П. Обнорского, современным русским языком у Л. П. Якубинского; слушал лекции Б. М. Эйхенбаума, Б. А. Кржевского, В. Ф. Шишмарева и многих, многих других; посещал диспуты между формалистами и представителями традиционного академического литературоведения. Пытался учиться пению по крюкам (ничего не вышло). Посещал концерты симфонического оркестра в филармонии.
Путешествовал мало: не позволяло здоровье, условия для поездок по стране после гражданской войны были трудные, родители снимали на лето дачу, и надо было ею пользоваться целиком. Мы часто ездили на дачу в Токсово, и я интересовался историей тех мест (здесь еще в 20-е годы жили шведы и финны, знавшие местные исторические предания, которые я записывал).
Все кругом было интересно до чрезвычайности, а если вспомнить и о событиях чисто литературных, возможность пользоваться всеми книжными новинками, печатавшимися на Печатном Дворе, библиотекой университета и библиотекой редчайших книг в Доме книги, где по совместительству работал отец, то единственно, в чем я испытывал острый недостаток в своих занятиях, - это во времени.
Ленинградский университет в 20-е годы представлял собой необыкновенное явление в литературоведении, а ведь рядом, на Исаакиевской площади, был еще институт истории искусств (Зубовский институт), и существовала интенсивная театральная и художественная жизнь. Все это пришлось на время формирования моих научных интересов, и нет ничего удивительного в том, что я растерялся и многого просто не успевал посещать.
Я окончил университет в 1928 году, написав две дипломные работы: одну - о Шекспире в России конца XVIII - начала XIX века, другую - о древнерусских повестях (о патриархе Никоне). К концу моего учения надо было еще зарабатывать на хлеб, службы было не найти, и я подрядился составлять библиотеку для Фонетического института иностранных языков. Институт был богатый, но деньги мне платили неохотно. Я работал в Книжном фонде на Фонтанке в доме № 20, возглавлявшемся Саранчиным. И снова поразительные подборки книг из различных реквизированных библиотек частных лиц и дворцов, редкости, редкости и редкости! Было жалко подбирать это все для Фонетического института. Я старался брать расхожее, необходимое, остальное, наиболее ценное, оставляя неизвестно кому.
Что дало мне больше всего пребывание в университете? Трудно перечислить все то, чему я научился и что я узнал в университете. Дело ведь не ограничивалось слушанием лекций и участием в занятиях. Бесконечные и очень свободные разговоры в длинном университетском коридоре. Хождения на диспуты и лекции: в городе была тьма-тьмущая различных лекториев и мест встреч - начиная от Вольфилы на Фонтанке, зала Тенишевой (будущий ТЮЗ), Дома печати и Дома искусств и кончая небольшим залом в стиле модерн на самом верху Дома книги, где выступали Есенин, Чуковский, различные прозаики, актеры. Посещения Большого зала филармонии, где можно было встретить всех тогдашних знаменитостей, особенно из музыкального мира. Все это развивало, и во все эти места открывал доступ университет, ибо обо всем наиболее интересном можно было узнать от товарищей по университету и институту истории искусств. Единственно, о чем я жалею, это о том, что не все удалось посетить.
Но из занятий в университете больше всего давали мне "общие курсы", семинарии и просеминарии с чтением и толкованием тех или иных текстов.
Во-первых, занятия по логике. С первого курса я посещал практические занятия по логике профессора А. И. Введенского. Когда лекции и занятия Введенского прекратились, один из наших "взрослых" студентов, помню, из числа участников гражданской войны, организовал группу по занятиям логикой на квартире у профессора С. И. Поварнина, автора известного учебника логики. Мы ходили к нему и читали в русском переводе "Логические исследования" Гуссерля, изредка для лучшего понимания текста обращаясь к немецкому оригиналу. Поварнин неоднократно повторял нам: язык надо знать хотя бы немного, хотя бы постоянно прибегая к словарю, ибо переводчикам научных и технических книг доверять нельзя. И это мы ощущали.
Настоящей школой понимания поэзии были занятия в семинарии по английской поэзии начала XIX века (тогда говорили "семинарий", а не "семинар", как сейчас) у В. М. Жирмунского. Мы читали с ним отдельно стихотворения Шелли, Китса, Вордсворта, Байрона, анализируя их стиль и содержание. Жирмунский обрушил на нас всю свою огромную эрудицию, привлекал словари и сочинения современников, толковал поэзию всесторонне - и с биографической, и с историко-литературной, и с философской стороны. Он нисколько не снисходил к нашим плохим знаниям того, другого и третьего, к слабому знанию языка, символики, да и просто английской географии. Он считал нас взрослыми и обращался с нами как с учеными коллегами. Недаром он называл нас "коллеги", церемонно здороваясь с нами в университетском коридоре. Это подтягивало. Нечто подобное мы ощущали и на семинарских занятиях по Шекспиру у Владимира Карловича Мюллера, на занятиях старофранцузскими текстами у Александра Александровича Смирнова, среднеанглийской поэзией у Семена Карловича Боянуса.
Но истинной вершиной метода медленного чтения был пушкинский семинар у Л. В. Щербы, на котором мы за год успевали прочесть всего несколько строк или строф. Могу сказать, что в университете я в основном учился "медленному чтению", углубленному филологическому пониманию текста. Иному - занятиям в рукописных отделениях и библиотеках - учил нас В. Е. Евгеньев-Максимов. Дав нам рекомендацию в архив, он как бы невзначай приходил туда и тут же проверял, как мы работаем, все ли у нас благополучно. (А однажды он возил меня с собой и к коллекционеру Кортавову в Новую Деревню за розысками каких-то документов.) Он пробуждал в нас инициативу поисков, учил не бояться архивов. Боязнь архивов он считал своего рода детской болезнью начинающего ученого, от которой он должен избавиться как можно быстрее.
Увлекали меня и лекции Е. Тарле. Но лекции эти учили главным образом ораторскому искусству. Часто впоследствии, когда я в 40-х годах начал преподавать на историческом факультете Ленинградского университета, я вспоминал, как останавливался Тарле, якобы подыскивая подходящее слово, как потом "стрелял" в нас этим найденным словом, поражавшим своей точностью и запоминавшимся на всю жизнь.
Нравственные вершины
ПАМЯТЬ КУЛЬТУРЫ
Память - одно из важнейших свойств бытия, любого бытия: материального, духовного, человеческого…
Лист бумаги. Сожмите его и расправьте. На нем останутся складки, и если вы сожмете его вторично - часть складок лягут по прежним складкам: бумага обладает памятью.
Памятью обладают отдельные растения, камень, на котором остаются следы его происхождения и движения в ледниковый период, стекло, вода и т. д.
На памяти древесины основана точнейшая специальная археологическая дисциплина, произведшая переворот в археологических исследованиях - дендрохронология.
Сложнейшими формами родовой памяти обладают птицы, позволяющие новым поколениям птиц совершать перелеты в нужном направлении, к нужному месту. В объяснении этих перелетов недостаточно изучить только "навигационные приемы и способы", которыми пользуются птицы. Важнее всего память, заставляющая их искать зимовья и летовья - всегда одни и те же.
Что и говорить о "генетической памяти"! Память вовсе не механична. Это важнейший творческий процесс: именно процесс и именно творческий. Запоминается то, что нужно, путем памяти накапливается добрый опыт, образуется традиция, создаются трудовые навыки, бытовые навыки, семейные навыки, общественные институты… Память противостоит уничтожающей силе времени. Это свойство памяти чрезвычайно важно.
Принято элементарно делить время на прошедшее, настоящее и будущее. Но благодаря памяти прошедшее входит в настоящее, а будущее как бы предугадывается настоящим, соединенным с прошедшим. Память - преодоление времени, преодоление смерти. В этом величайшее нравственное значение памяти. "Беспамятный" - это прежде всего человек неблагодарный, безответственный, а следовательно, и неспособный на добрые, бескорыстные поступки.
Безответственность рождается отсутствием сознания того, что ничто не проходит бесследно. Человек, совершающий недобрый поступок, думает, что поступок этот не сохранится в памяти его, личной, и в памяти окружающих. Совесть - это в основном память, к которой присоединяется моральная оценка совершенного. Но если совершенное не сохраняется в памяти, то не может быть и оценки. Без памяти нет совести.
Вот почему так важно воспитывать молодежь в моральном климате памяти: памяти семейной, памяти народной, памяти культурной. Семейные фотографии - это одно из важнейших "наглядных пособий" морального воспитания детей, да и взрослых. Уважение к могилам предков. Уважение к труду наших предков, к их трудовым традициям, к их орудиям труда, к их обычаям, к их песням и развлечениям. Все это дорого нам. И подобно тому, как личная память человека формирует его совесть, его совестливое отношение к его личным предкам и близким - родным и друзьям, старым друзьям, то есть наиболее верным, с которыми его связывают общие воспоминания, - так историческая память народа формирует нравственный климат, в котором живет народ.
Может быть, следует подумать - не строить ли нравственность на чем-либо другом: игнорировать прошлое с его, порой, ошибками и тяжелыми воспоминаниями и быть устремленными целиком в будущее, строить это будущее на "разумных основаниях" самих по себе, забыть о прошлом с его темными и светлыми сторонами. Это не только невозможно, но и не нужно. Память о прошлом всегда "светла" (пушкинское выражение), поэтична. Она воспитывает эстетически.
Человеческая культура в целом не только обладает памятью. Культура человечества - это активная память человечества, активно введенная в современность.
Каждый культурный подъем был связан с обращением к прошлому. Сколько раз человечество, например, обращалось к античности? По крайней мере больших, эпохальных обращений было четыре: при Карле Великом, при Палеологах в Византии, в эпоху Ренессансу, в конце XVIII - начале XIX века вновь. А сколько было "малых" обращений культуры к античности - в те же средние века, долгое время считавшиеся "темными". Каждое обращение к прошлому было "революционным", то есть оно обогащало современность, и каждое обращение по-своему понимало это прошлое, брало из прошлого нужное ей для движения вперед. Это - об обращении к античности, а что давало для каждого народа обращение к его собственному национальному прошлому? Если оно не было продиктовано национализмом, узким стремлением отгородиться от других народов и их культурного опыта, оно было плодотворным, ибо обогащало, разнообразило, расширяло культуру народа, его эстетическую восприимчивость. Ведь каждое обращение к старому в новых условиях было всегда новым.
Хотелось бы мне продемонстрировать эстетическую и нравственную память на примере поэзии А. С. Пушкина.
У Пушкина роль памяти в поэзии огромна. Поэтическая роль воспоминаний, - я бы сказал "поэтизирующая" их роль, - прослеживается с детских, юношеских стихотворений Пушкина, из которых важнейшее - "Воспоминание в Царском Селе", но и в дальнейшем роль воспоминаний очень велика не только в лирике Пушкина, но даже в поэме "Евгений Онегин".