Океан времени - Николай Оцуп 2 стр.


В этом сложном переплетении поэтических влияний и литературных реминисценций нельзя, однако, не почувствовать и характерной для всего творчества Оцупа тяги к образам и мотивам русской классической литературы XIX века. Так, "Я приснился себе медведем…" восходит ко сну Татьяны в "Евгении Онегине". Стихотворение "Сон" явно навеяно кошмаром Ипполита в "Идиоте" Достоевского. И все же, несмотря на эту известную зависимость (хотя множество источников уже означает начало их преодоления), "Град" не лишен неоспоримой творческой оригинальности. Эта оригинальность проявляется как в поэтике сборника и его тематике, так и в мироощущении поэта. Поэтика "Града" основана на искусном использовании наложения планов, на удачной контрапунктической смене или комбинации сна и яви, фантастики и реальности, личного и чужого, причем в отличие от Гумилева, у которого господствует связь с живописью, в лирике Оцупа тот же живописный элемент тесно связан с музыкальным. В этом отношении стихотворение, посвященное гибели Гумилева, - симфония ярких красок бытия, медленный темп реквиема. Пантеистическое восприятие мира, неразрывная связь между телом и душой поэта, природой и космосом, останутся в лирике Оцупа до рубежа 1930-х годов.

В "Граде" реестр поэтического языка довольно велик. С торжественных высот поэт естественно переходит к прозаически точным деталям. Поражает даже преобладающее и как бы принципиальное использование повседневного языка. Отмечается характерная для поэтов-акмеистов тщательная и до предела точная работа над словесным воплощением образа&

Я черным деревом стою,
Обугленный и ветхий,
И продолжают жизнь мою
Раскинутые ветки…

Гигантский краб Казанского собора
Меня в зеленой тине стережет.

Но, пожалуй, важнее всего выделить зарождение основной в дальнейшем творчестве Оцупа темы любовной лирики. Это тема спасения мужчины женщиной как единственно возможного "исхода из вьюг" (по выражению А. Блока). Ощущение неизбежной гибели прочно ассоциируется с чувством озарения, воскресения, преобразования. С этой точки зрения ключевым стихотворением "Града" является "На дне":

Но кто-то любит, и кому-то жалко,
И кто-то помолился обо мне,
Проходит в дождевом плаще русалка,
Стихает буря - радуга на дне.

Летом 1921 года на Оцупа обрушился двойной удар. "7 августа 1921 года умер в страшных мучениях Блок. 24 августа того же года расстрелян Гумилев", - записывает Николай Авдеевич. "На Смоленском кладбище, - продолжает он, - мы пронесли на руках гроб Блока".

Блока гроб я подпирал плечом.
В церкви на Смоленском крышку сняли,
Я склонился над его лицом.
Мучеников так изображали
На безжалостных полотнах…

Человек сгорел, а нес в себе
Музыку небесную…

В ту ночь ушедший Блок приснился Оцупу. В зубах он держал записку о России:

…будь ей
Верен, не любить ее не смей!

"На похоронах Блока, - вспоминает Николай Оцуп, - представители самых видных петербургских научных и литературных организаций сговорились идти в Чека с просьбой выпустить Гумилева на поруки. Попытка была сделана академиком С. Ф. Ольденбургом, А. Л. Волынским, Н. М. Волковысским и мной. Принял нас председатель Чека Бакаев". Ходатайство, как известно, не имело успеха. Оцуп пережил расстрел Гумилева как семейный траур и личное предупреждение. Долгие годы спустя он поведал мне объяснение Бакаева: "Лес рубят, щепки летят" - Горе и негодование блестели в его черных, навыкате, чуть влажных глазах.

"Не сочувствуя революции, - пояснял Оцуп, - он (Гумилев. - Л. А.) черпал в ее стихии бодрость, как если бы страшная буря застала его на корабле, опьяняя опасностью и свежими солеными брызгами волн". Сам Гумилев поддавался парадоксальному обаянию этого баснословного времени. Поистине удивительными были те годы, когда обитатели и обитательницы "Дома искусства" ("обдисы" и "обдиски") жили рядом с залами, где виднейшие литераторы читали свои произведения, лекции по поэтическому искусству, истории русской и иностранной литературы и т. д. Больше того: в ту пору совершалось как будто какое-то таинство.

И так близко подходит чудесное
К развалившимся бедным домам, -

писала А. Ахматова.

…реял над нами
Какой-то таинственный цвет, -

как бы отвечал ей Адамович.

Ибо нет спасенья от любви и страха,-

вздыхал О. Мандельштам.

"Был в Петербурге и во всей России, - рассказывает Оцуп в своей "Автобиографической заметке", - период чтения лекций по искусству и литературе. Лекторы в шубах и валенках читали в нетопленых помеще ниях, наполненных промерзшими и жадными до Леконт де Лиля людьми. Я читал лекции в Пролеткульте, в Союзе молодежи, в Балтфлоте и т. д. Приблизительно там же читали Н. Гумилев, Евг. Замятин, Андрей Белый, К. Чуковский и др. Аудитория красноармейцев, пролеткультцев и других привлекательна по многим причинам. Во-первых, среди тупиц, составляющих веселое большинство земного шара, были очень хорошие люди, в редких случаях даже талантливые. Во-вторых, освежало лекции и беседы то, что на людей, из которых большинство ничего не слышало о Тютчеве и Баратынском и очень мало о Лермонтове, вдруг сваливаются Анненский и Теофиль Готье. Наивное благоговение такой аудитории, конечно, явление не художественное, но гораздо выше по природе развязных толков о поэзии людей, слышавших обо всем понемногу".

Оцуп, сочувствовавший революции во многих ее аспектах, особенно ценил ее культурную политику и по отношению к "петербургской школе". Новый строй, понявший необходимость защитить исторические памятники, отдавал должное усилиям, проявленным акмеистами в защиту классических ценностей. Сам Троцкий в "Петроградской правде" от 16 сентября 1922 года, то есть после расстрела Гумилева, одобрительно, хотя и не без какой-то скрытой усмешки, отозвался в этой связи о "Цехе поэтов" в известной статье "Внеоктябрьская литература".

Чем же объясняется отъезд Оцупа в эмиграцию в начале осени 1922 года?

В этой самой трудной ситуации всей его жизни сыграла, во-первых, немалую роль смерть Гумилева. Хотя никто из поэтов "Цеха" не был ни в коей степени привлечен ни к малейшей ответственности, "вина" Гумилева была чревата опасными последствиями в будущем.

Вторая причина касалась свободы творчества в дальнейшем. Критики-"общественники" все больше ополчались как против "Цеха", так и против его заклятых врагов, "авангардистов" всех мастей. "Дух насилия", по выражению Оцупа, не мог мириться с "внеоктябрьской литературой", и его окончательная победа была для него несомненной. В этой заранее проигранной борьбе за свободу литературы заключалась большая угроза для высокого искусства. Несколько лет спустя Оцуп найдет подтверждение своих догадок, как он мне признавался сам, в книге советского критика А. Лежнева "Выходные дни литературы", появившейся в 1929 году в Москве в издательстве "Федерация". Среди самых очевидных пороков современной литературы Лежнев выделял злоупотребление лозунгами, переписанными с пропагандистских листовок, искусственную борьбу против религии, невозможность отличать человека от машины.

В-третьих, решение уехать в эмиграцию было принято большинством членов "Цеха", хотя каждый из них эмигрировал отдельно, по разным каналам и под разными предлогами. Так, например, Оцупу был разрешен выезд в Берлин "по причинам здоровья". От разлуки с родиной, расскажет Оцуп тридцать лет спустя, надрывалось сердце у всех. Все держали на уме, как немой укор, стихи, опубликованные Анной Ахматовой в "Подорожнике" в 1920 году:

Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: "Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Покинь Россию навсегда".
.
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.

У некоторых, добавлял Оцуп, болела совесть. На эту тему он, естественно, не любил распространяться. Тут была и причина личного порядка. Он оставлял на родине нежно любимую жену (образ Елены в его ранних стихах). В 1926 году он уже горестно признается в стихотворении "Ты говорила: мы не в ссоре…":

…измена
Навеки разлучила нас.

Попасть в Берлин в те годы было куда легче и выгоднее, чем в какую-либо другую страну. 16 апреля 1922 года (за восемь месяцев до образования СССР) Германия признала правительство Ленина законным, и советским гражданам разрешалось, в принципе, ездить в немецкую столицу. Такой возможностью воспользовались тогда Пастернак, Есенин, Пильняк, Маяковский, Шкловский и десятки других писателей. На некоторое время Берлин стал литературной столицей русского зарубежья. Здесь поддерживались постоянные контакты между эмигрантскими писателями и советскими авторами. Впрочем, многие из тех, кто позже вернулся в СССР, тогда еще не окончательно решились сделать выбор, как, например, А. Белый, М. Горький, И. Эренбург, А. Толстой и В. Шкловский. В Берлине жила значительная русская колония в несколько сот писателей, художников, публицистов и общественных деятелей.

Писатели встречались и общались в заново основанном "Доме искусств" и, более конфиденциально, в кафе "Ландграф", куда, среди других, часто заходили Оцуп и Г. Иванов для того, чтобы встретиться со знакомыми и послушать чтение новых произведений. Но настоящие публичные сеансы происходили в "Доме искусств", как правило, еженедельно. Там выступали с новыми стихами и члены "Цеха": Адамович, Оцуп, Одоевцева. При прямом содействии Николая Оцупа были переизданы в 1923 году три альманаха "Цеха поэтов" и был выпущен новый, четвертый. Уже в качестве отличного организатора Оцуп сумел воспользоваться удивительным расцветом в эти годы русской прессы вообще и издательств в частности. В своих мемуарах. И. Эренбург пишет, что за один только год возникло в Берлине семнадцать русских новых издательств.

Встречи и общение русских писателей самых разных направлений происходили и на частных квартирах. Так, например, Александр Бахрах оставил нам живописную картину совершенно случайного поэтического поединка, состоявшегося в гостеприимном ателье известного художника Пуни. "Необъятное ателье… было уже переполнено. В одном из углов суетился Виктор Шкловский… Поодаль Пастернак, всегда кого-то чуждавшийся, словно напуганный обилием незнакомых ему лиц, обсуждал со своим издателем внешний вид своей новой книги… Заняв - нет, "оккупировав" - единственный диван, сидел Маяковский, в окружении четы Бриков… Много, вероятно, было выпито перед тем, как Маяковский приступил к чтению. Декламировал он свое нашумевшее "Солнце":

Я крикну солнцу:
"Погоди!
послушай, златолобо,
чем так,
без дела заходить,
ко мне на чай зашло бы!"

Несмотря на камерность обстановки, Маяковский читал эстрадно и вызывающе. Словно всей своей монументальной фигурой и громом своего голоса он еще стремился подчеркнуть необычность своей "баллады". Маяковский кончил чтение, как и следовало ожидать, на лаврах. Очередь была за Оцупом. На короткое мгновение он задумался, привычно для него собрал морщины на лбу в какой-то волнистый бугорок и затем начал медленно и, как казалось после литавр Маяковского, негромко, почти безлично, повышая голос только к концу строк, скандировать стихи:

Нам, уцелевшим от пожара
В самой неслыханной стране,
Какое нам дело. Вздыхай, гитара,
Почитаем стихи, зайдем ко мне.

Но если ты поверишь Энею,
Ожесточенному в морях,
Я все еще любить умею,
И я вздыхаю на пирах.

Люблю подруги синие очи,
Такой подруги, которой нет.
Люблю века, они короче
Наших невыносимых лет…"

Внешний облик тогдашнего Оцупа воспроизводится тем же Бахрахом в следующих чертах: "С явным налетом элегантности, внешней и внутренней, был он всегда очень аккуратен, всегда чистенько выбрит, какой-то лощеный, может быть, даже преувеличенно вежливый и своей корректностью выделяющийся в литературной, склонной к богемности, среде… Если бы я теперь постарался мысленно восстановить его внешний облик, перед моими глазами встал бы молодой человек спортивного вида, в белых фланелевых брюках, с теннисной ракеткой в руке". Но за "лощеным" образом русского заграничного денди скрывалось совсем иное в душевном и духовном плане. Берлину Оцуп будет надолго признателен за оказанный приют и в особенности за возможность печататься. Но, по-видимому, чопорно-деловая столица, увязшая, в самодовольстве и разврате, не нравилась ему. С другой стороны, чувство глубокого одиночества, пусть даже среди множества знакомых, и никогда не прекращавшаяся тоска по родине больно щемили его душу.

Обыкновенный иностранец,
Я дельно время провожу:
Я изучаю модный танец,
В кинематограф я хожу.

Не зря за этими стихами чуткому уху Бориса Поплавского слышался "тихий шепот умирающего". Это строфа из первой части второго сборника стихов "В дыму", опубликованного в Париже в 1926 году (берлинское издание вышло чуть позже, в 1928 году). Около 1924 года литературный центр эмиграции переместился из Берлина в Париж. Дипломатические последствия Рапалльского договора и обострение экономического кризиса в Германии заставили и Оцупа перебраться во французскую столицу. Там, кстати, уже существовали разные литературные салоны, в частности салон З. Гиппиус и Д. Мережковского, который действовал с 1919 года. Сборник "В дыму" - одна из лучших книг Оцупа, объединившая стихотворения 1922–1926 годов. Его отметили, по свидетельству Юрия Терапиано, Зинаида Гиппиус (Антон Крайний) и Владислав Ходасевич. Сборник делится на три части: стихи 1922–1923 годов и 1921–1923 годов с отметкой "Петербург - Берлин"; стихи 1925–1926 годов принадлежат постберлинскому периоду, когда поэт, осев в Париже, до конца жизни скитался между Монпарнасом и Итальянской Кампанией. Рим, Флоренция, Неаполь, вся Италия вообще привлекали его больше, чем чистая французская стихия. Не случайно итальянский цикл занимает столь заметное место в структуре сборника.

Тематически разрозненные стихотворения вращаются вокруг комбинаций парных символов: там и здесь, вчера и сегодня, ночь и утро, отчаяние и бесстрашие, дым и прозрение, смерть и возрождение. Центральный образ "дыма" как лейтмотив всего сборника часто подменяется другими эквивалентами: туман, мгла, мрак, ад. Психологически он обусловлен разлукой с родными местами и с любимым человеком. Впрочем, та же ассоциация "дым - разлука" уже встречалась в стихотворении 1921 года "О, кто, мелькнув над лунной кручей…" из сборника "Град" ("Как дым разлуки на перроне…").

Лирика сборника определяется чередованием трех пластов вдохновения: тема отчаяния, спуска на дно сменяется темой ухода в музыку, примирения, ирреализации земной жизни и, наконец, - стоицизма, живительного вдохновения искусства.

На первый взгляд, фон сборника безрадостен. Дальние выстрелы на улице, где трещат костры и ходят часовые; воспоминания поэта-солдата, ставшего донжуаном поневоле, о ледяной воде окопов; "…грохот поезда, летящего с откоса, / Решетка на окне и ночи без допроса"; "Вереницы груженных дровами/И один санитарный вагон"; "слабо тянет карболкой и йодом" среди никому не нужного запаха "бесчисленных роз"; ранние осенние сумерки над Берлином, Неаполь, где "Волны не видно из-за льдины, /Плывущей медленно ребром" и где "уже в корзины жестяные/Метельщик собирает сор"; мелькнувший в Париже образ бывшего барина, которого "оставили без шубы". Поэт как бы загипнотизирован темой убийства и мести, человеческой неустроенности и перемен.

Но за нотками страшного отчаяния слышится иное. Как справедливо замечает Борис Поплавский, "Оцуп был задуман миротворцем, жалостливцем, голубем неким…". Оказывается, что в восприятии Оцупа мир скорее лишен зла, ибо ирреален, он снежен, и все растает скоро:

И только - если череда
Блаженно-смутных обольщений
Истает дымом, - лишь тогда,
Лишь в холоде опустошений,
Лишь там, где ничего не жаль,
Забрезжит нам любовь иная,
Венцом из света окружая
Земли просторную печаль.

Тема страха, которая так давит у Тютчева и отравляет прелесть некоторых стихотворений Блока, почти отсутствует у Оцупа. Даже тема смерти трактуется у него как невинный вариант сна. "Все погружается в музыку, как бы в метель. Мир оправдывается музыкой", - комментирует Борис Поплавский.

Люблю трагедию: беда глухая зреет
И тяжко падает ударом топора.
А в жизни легкая комедия пленяет -
Любовь бесслезная, развязка у ворот.
Фонарь еще горит и тени удлиняет.
И солнце мутное в безмолвии растет.

Трагическое начало вызывает своеобразный поэтический восторг, ибо оно предвосхищает освобождение и катарсис. Примирение со страданием, страхом и смертью - то же примирение с неизбежностью, нередко переходящее в фатализм. Но вот, какой-то невидимой алхимией, этот фатализм преобразовывается в стоицизм прагматического толка, который гармонически сочетается с "змеиной мудростью":

Но я змеиной мудрости учусь,

Поклонника Вергилия и Данте возвращают к настоящей, полноценной жизни живительные соки искусства и духовности:

Как хорошо, что мы не знаем сами
И никогда, быть может, не поймем

Того, что отражает жизнь земная,
Что выше упоения и мук,
О чем лишь сердца непонятный стук
Рассказывает нам, не уставая.

Эти строки, как и вообще вся заключительная часть сборника "В дыму", прямо вводят читателя в следующее произведение Николая Оцупа - поэму "Встреча", вышедшую в 1928 году в Париже, но задуманную, вероятно, уже в Берлине. Сюжет "Встречи" не раз разрабатывался западноевропейскими поэтами в прошлом, но был во времена Оцупа совсем оставлен. Лирическим лейтмотивом является тема духовного восхождения к Богу, что естественно продолжает линию, уже намеченную в конце сборника "В дыму": через дым к Свету, то есть к Смыслу, то есть к Нему. Слово-символ "дым" продолжает существовать как в конкретном, так и в фигуральном смысле. Ключ к глобальному пониманию поэмы дан в итоговой строфе

Миражи и проблески - только предтечи
Того, что сегодня случилось! со мной, -
С Тобой на земле неожиданной встречи
В суровой и нищей ночи мировой.

Поэт изображает современные "события", точнее цепь воспоминаний или сонных видений, пережитых им "сегодня", в течение "ночи", через "дым" прошедшей жизни, развертывая и одновременно проясняя палимпсест памяти, который постепенно, но неотразимо приводит его к финальному откровению.

Все начинается с Царского Села. Зима и снег.

Не помню первого свиданья,
Но помню эту тишину,
О, первый холод мирозданья,
О, пробуждение в плену!

Назад Дальше