Но, пожалуй, самой любимой была для меня сцена "с веревками", когда Джульетта узнает от Кормилицы, что Ромео сослан за убийство ее брата Тибальта. Альберт Григорьевич очень подробно развел мизансцену этого куска, что позволило мне шаг за шагом выразить все краски нарастающего безумия, которое обрушилось на героиню. Услышав о случившемся, я принималась ходить взад-вперед, словно полководец, нуждающийся в сосредоточении мысли и воли. Затем изливала свой гнев на Кормилицу, ругала ее - она гонец с плохими вестями. И только потом уже прорывалось отчаяние, которое сменялось мгновенным взрослением - следствием полного одиночества. Должно быть, это самая изощренная в своем трагизме сцена, которую мне когда-либо приходилось играть. Я благодарна всем, кто помог мне ее осилить, а вместе с тем избавиться от страха перед гениальным сочинением. Отныне я купалась в тексте, который говорил о любви и всех ее хитросплетениях. Сложная и путающая поначалу метафора стала доступной и единственно возможной, как только я обнаружила, что "отмычкой" к поэтическому образному шифру может быть лишь реальное человеческое чувство. Полюбить окончательно и бесповоротно, вплоть до готовности броситься в роковую бездну - вот рецепт исполнения Джульетты. Воистину, великие роли - лучшая панацея для страдающего сердца! Они позволяют вырваться наружу твоей личной трагедии, тем самым облагородив и возвысив ее.
Но у режиссеров существуют свои хитрости, свои "отмычки" для запертых на множество замков актерских индивидуальностей. Теперь мне кажется, что Альберт Григорьевич, делавший редкие деликатные замечания, аккуратно подталкивал меня к моей собственной исповеди. Однажды во время репетиции он обратил внимание, что мои пальцы унизаны замысловатыми кольцами. "Много, слишком много колец, - лукаво заметил он. - Джульетте столько не нужно". Опытный педагог, повидавший на своем веку не одну студентку, чей жизненный сценарий напоминал сказку о Золушке, знал лучше меня, что в конце концов все Золушки возвращаются из замка домой на своих двоих. Оттого, видно, и не доверял золоту колец на руках новоявленной принцессы.
Его слова вызвали во мне бурю эмоций: я восприняла его замечание как социальный укор. "Извечная советская дилемма, - думала я с обидой, - не выбивайся из толпы, здесь доверяют бедным и страдающим и не любят богатых и счастливых!" Не секрет, что в глазах большинства, и не без оснований, я тогда принадлежала к семейному клану Кончаловских (к "богатым и счастливым"). "Народ нельзя пускать за порог!" - наставлял меня Андрон, закрывая дверь за незнакомцем. Раньше других молодых актеров я стала выезжать за границу, и порой мой облик и стиль поведения носил черты некой избранности. В моем гардеробе стали появляться вещи, привезенные из Парижа, как и пресловутые кольца, подаренные Андреем Сергеевичем. Однако мое положение только на первый взгляд могло показаться завидным. В реальности я оказалась в положении солдата, воюющего сразу на двух фронтах. С одной стороны, в меня попадали камни, предназначенные "благородному семейству", и я достойно отражала нападки, а с другой - сама превращалась в негодующего пролетария по отношению к Кончаловскому.
Вспоминаю один разговор с Андреем Сергеевичем, в котором он сочувствовал Джине Лоллобриджиде. "Бедная, она каждый день трясется за своего сына, его грозятся украсть ради выкупа… Ужас, как она это выносит?" - говорил он с неподдельным состраданием. Я возмутилась его сочувствием к "сытой" итальянской звезде: "А нас всех тебе не жалко?" Меня всегда поражал интерес Андрея Сергеевича к разного рода "монстрам" и диктаторам - Муссолини, Сталину, Макиавелли… Он анализировал их психологию сточки зрения простых человеческих слабостей и всегда находил повод для оправдания. А тут вот еще сострадание к Джине! Замес социального гнева был во мне очень крутой, как почти во всех советских людях. Сколько раз в детстве я наблюдала "межклассовые конфликты", а порой сама становилась их жертвой! Живя в кооперативном доме Радио и Телевидения, что по тем временам считалось доступным немногим счастливцам, я стала свидетелем одной сцены. Пьяный мужик лупил по окнам нашего дома пустыми бутылками, а возле него выстроилась группка наблюдателей из соседних панельных "хрущевок". Жильцы кооператива хранили высокомерное молчание, пока кто-то не выдержал и, высунувшись в форточку, не обратился к стоящим внизу любопытным: "Что ж вы смотрите, остановите хулигана!" На что получил дружный окрик: "Нет уж, интеллигенты, теперь защищайтесь сами!" Только живя в Америке, где ни происхождение, ни дипломы об окончании престижных вузов, ни твой вчерашний статус не гарантируют успеха, а истинную ценность составляют только сегодняшняя энергия и упорство, я начала стыдиться социального гнева в отношении "белого населения" и выдавливать из себя раба, который в любой момент готов взять кувалду в руки и замахнуться.
Таким образом, замечание Альберта Григорьевича мне было понятно, однако я, по странной случайности жизни, снова оказалась "по ту сторону баррикад". И то правда, семья Кончаловских считалась "по ту сторону". За это ими восхищались и недолюбливали их. Многие, входившие в дом на правах близкого окружения, чувствовали себя приобщенными к иной среде, иному классу. Это было обоснованно, но, с другой стороны, в чем-то искусственно. Жизненный уклад, традиции, привычки, безусловно, отличались от уклада большинства советских семей неторопливой патриархальностью и аристократической светскостью. Прошедшие "школу" Кончаловских впоследствии с трудом учились маневрировать в окружающей их реальности, покинув оазис, в котором недолго пребывали. Все сказанное выше касается лично меня в первую очередь. Хотя позднее я пойму, что сама увлекаюсь парадоксальными ситуациями, испытываю к ним интерес первооткрывателя, а затем долго из них вылезаю.
Вот примерно в таком состоянии Золушки я и жила, репетируя Джульетту. Кто знает, может Альберт Григорьевич специально меня подначивал, понимая, что внутренний конфликт только на благо для артиста. Жестокая вещь - творчество, а жизнь еще жестче.
Спектакль "Ромео и Джульетта" стал событием как для курса, так и для училища. О нем даже появились заметки в газетах, думаю, заслуженно. Однако наш курс был отмечен странным роком - самое большое количество ранних смертей выделяло его из всех других наборов. Умер Юра Астафьев - мой Меркуццио, умерла Катя Граббе - моя Кормилица… Трагически оборвалась жизнь хорошенькой и веселой Тани Красусской, Юры Черногорова, Сережи Абрамкина… В тридцать три года умерла моя подруга Света Переладова.
Еще при поступлении я заметила среди абитуриентов девочку с осиной талией, точеным лицом и балетной строгостью осанки. Света приехала поступать в Училище имени Щукина из Академгородка, что под Новосибирском. Приняли ее, как и меня, "условно". Она снимала комнату в коммуналке вместе с другими однокурсницами, и те с удивлением рассказывали, что каждое утро Света поднимается в шесть утра, чтобы успеть прочитать от корки до корки журнал "Иностранная литература", затем Сартра, Камю - все, что успеет, - перед тем как отправиться на лекции. Ее ум, интеллигентность и эрудиция не шли ни в какое сравнение с общим уровнем однолеток, в том числе и столичных студентов. Она трагически восприняла события, произошедшие в Чили: смерть президента Альенде, кровавую расправу на стадионе, приход к власти генерала Пиночета. Не найдя ни в ком из нас должного отклика на то, чем жил в то время весь прогрессивный мир, она принялась звонить в Новосибирск своему брату, чтобы с ним разделить свое горе.
Как-то раз она подошла ко мне в перерыве между занятиями и предложила пойти пить кофе куда-нибудь на Калининский. Я согласилась, и с тех пор мы ежедневно пили кофе, прогуливали лекции и болтали без умолку. Она была моим единственным доверенным лицом и советчиком по всем вопросам. По характеру сдержанная интровертка, она была смешлива и иронична, но иногда переживала внезапные взрывы страстей, граничащие с безумием. "Лед и пламень" - пожалуй, лучше нельзя определить ее противоречивый темперамент, благодаря которому она зачастую оказывалась в самых невероятных ситуациях. Как все иногородние студенты, она постоянно находилась в поисках жилья, меняя квартиру за квартирой. Однажды я узнала, что Света поселилась в доме, предназначенном на слом. В огромной черной громаде, из которой выехали все жильцы, она была единственным существом, которое зажигало окно по вечерам. Спустя месяц подъехавшая к дому милиция вывела из подъезда еще одного жильца и увезла его в отделение. Как выяснилось, "сосед", ночевавший где-то поблизости, был скрывающимся преступником. После этого Свету приютила мастер нашего курса - Людмила Владимировна Ставская, которая всегда старалась помочь своей любимой студентке. На диплом ей досталась героиня в пьесе Теннеси Уильямса "Стеклянный зверинец", а по окончании училища она была приглашена в Театр имени Вахтангова. Среди немногих киноработ, которые она успела сделать, выделяется пушкинская Мэри из "Пира во время чумы" режиссера Михаила Швейцера. Светина личная обреченность, которой она словно искала сама, невольно заигрывая с потусторонним миром или бросая ему вызов, явно проступает в этой роли. Я знала, что после окончания училища у Светы открылся сахарный диабет. Ей нельзя было есть сладкое и мучное. Придя как-то раз ко мне в гости, она выложила на стол всякие диабетические вкусности, что присылала ей мама, настояла на том, чтобы я их ела, а сама принялась уплетать за обе щеки шоколад, который был противопоказан. Она весело отмахивалась от моих замечаний, что ей это вредно, как будто и здесь провоцировала судьбу. Света не терпела ограничений, называемых "здравым смыслом". Она была идеальной романтической героиней в жизни. И в гораздо большей степени Джульеттой, нежели была ею я. В свой первый же приезд из Америки в Москву я набрала номер ее телефона. На мой вопрос: "Можно Свету?" - мужской голос ответил: "Она умерла". Это был ее брат.
В 1997 году Училище имени Щукина отмечало шестидесятилетие педагога и режиссера Альберта Григорьевича Бурова. Позвонившая мне Людмила Владимировна Ставская пригласила на юбилейный вечер, попросив что-нибудь сыграть из "Ромео и Джульетты". Мысль о том, что мне предстоит выйти на сцену, на которой я последний раз стояла двадцать лет назад, привела меня в трепет. Играть Джульетту мне, теперешней, уже совсем непросто, да и перспектива забыть текст отпугивала, так как была весьма вероятна. И все-таки я должна была отдать дань этим людям, этому месту, да и своей юности. С грехом пополам я восстановила в памяти монолог, который произносит Джульетта перед принятием снотворного зелья. А в назначенный день отправилась в училище, прихватив с собой подарочную бутылку "Столичной", которую упрятала в маленький саквояж. Подвозивший меня таксист недоуменно косился, наблюдая, как бледная женщина с остановившимся взглядом что-то лихорадочно бормочет. Когда подошла моя очередь поздравлять юбиляра, я вышла на сцену и, поставив в ногах саквояж, начала читать:
Все прощайте.
Бог весть, когда мы встретимся опять…
Меня пронизывает легкий холод,
И ужас останавливает кровь.
Я позову их. Мне без них тоскливо.
Кормилица!..……………………..
Читая текст, я смотрела на своды зала и в созвучии с монологом, говорящим о погребенных мертвых, видела своих однокурсников, а также многих других, чьи судьбы трагически оборвались: Стас Жданько, Саша Кайдановский, а теперь, увы, и Женя Дворжецкий, и… и… У меня дрожали колени и руки, как если бы я страдала болезнью Паркинсона, в горле стоял ком, и только необходимость произносить текст удерживала от рыданий. Дойдя до финальных слов: "И за твое здоровье пью, Ромео!", при которых Джульетта выпивает снотворное зелье, я извлекла из саквояжа бутылку и, отхлебнув приличную порцию, вручила ее юбиляру. В его глазах стояли такие же слезы. Я думаю, что Альберт Григорьевич был одним из немногих в том зале, кто понял весь мой личный пафос. Наверняка были и те, кто решил, что я просто пьяна. Но дань была отдана…
Глава 26. Без иллюзий
Если б можно было с каплями воды
тыльной стороной одной руки
с губ стереть мне реку слова - Ты.
Говорят, что в определенные временные отрезки любовные отношения переживают пограничные периоды, которые грозят разрывом: спустя три года совместной жизни, затем пять лет, семь. Хочется сострить: ну, а дальше, если вы все еще живы, ситуация стабилизируется - наступает сплошной и беспрерывный кризис, но зато вы проживаете его вдвоем! Не знаю, насколько серьезно можно относиться к этим утверждениям, но в моем случае цифра три является тем самым роковым рубежом, который я с трудом перешагиваю. Правда, летом 1975 года я еще об этом не знала. Пережив все сроки предполагаемого конца своих отношений с Кончаловским - те сроки, которые мне сулили доброжелатели и умудренные опытом женщины ("фильм заканчивается, и все проходит"), - я имела основание предполагать, что наша история не попадает в разряд мимолетного романа, случившегося на картине. В то же время перспектива будущей совместной жизни была туманна как для меня, так, кажется, и для Андрона. Мне предстояло показываться в театры, что должно было стать началом самостоятельной профессиональной карьеры. "Не бери диплом, не показывайся в театр - будешь сидеть дома, займешься изучением языков…" - предложил вдруг Андрон. "А что потом?" - полюбопытствовала я. "Потом - неизвестность, потом - вечность, "потом" я ничего не могу обещать!" - как-то озорно отвечал Андрон. Он всегда радовался собственным "парадоксальным" реакциям на роковые человеческие вопросы. "Тебе тяжело? Дальше будет еще тяжелее! - по-спартански "подбадривал" он меня и недоумевал: Почему меня считают жестоким человеком? Я просто говорю всю правду, а люди не хотят ее слышать".
Я вспомнила, как во время озвучания "Романса" он любовался мной, вкладывающей текст в собственные уста на экране. "Заяц мой любимый, когда ты работаешь, ты прекраснее всего, это твоя стихия, запомни!" - повторял он вдохновенно. Теперь мне пришлось задуматься: чего же именно хочет Андрон и чего захочет потом, прими я его предложение - отказаться от карьеры театральной актрисы? В его искренней, страстной привязанности ко мне я не сомневалась. Однако если мне было свойственно постоянство чувств и даже жертвенная преданность другому человеку, то Андрон, наоборот, всей своей философией и вытекающим из нее поведением декларировал независимость от долгосрочных связей, временность всего, что строил в данный момент. Он выбирал тебя в свои спутники на тот отрезок времени, который определял сам, и все попытки противиться его авторитету, устанавливать свои "правила игры" неизбежно приводили к разрыву. "Если бы ты бегала по компаниям своих ровесников, просиживала с ними, попивая вино, слушая гитару, - мы бы давно разошлись!" - четко и ясно определял он, что хорошо для него, а что неприемлемо. Он был безусловным лидером, но и звездой - не только на площадке, но и в личных отношениях. Создавалось впечатление, что в нем живет невостребованный актер - настолько он любил быть центром всеобщего внимания, объектом восхищения, тем самым претендуя на роль, в традиционных отношениях предназначенную для дамы.
Во время поездки с картиной в Рим мы были приглашены хозяином очень дорогого магазина для бесплатных покупок - широкий жест владельца своим русским гостям. Выбирая элегантную мужскую одежду, мы блуждали по комнатам изящного бутика, пока наконец хозяин не задал Андрону вполне резонный вопрос: "Может, мы найдем что-нибудь для вашей мадемуазель?" На что уязвленный Андрон в сердцах отпарировал: "Одевать мадемуазель буду я сам!" Он, конечно, был очень ревнив, а вернее, властен в отношении своей женщины ("Мое! - сказал Евгений грозно…"), однако порой в этих сильных объятиях было трудно отличить отеческую заботу от отеческого же гнева ("Я тебя породил, я тебя и…"). Восхваляя свободомыслие, индивидуализм, личную свободу на западный манер, он хотел видеть рядом с собой умную, талантливую, образованную женщину и при этом желал ее полного подчинения собственной воле. "В любви нет равенства, она не строится на уважении к партнеру, необходимому в деловых отношениях, любовь - это страсть, значит, она стремится подчинить, захватить, присвоить - оттого у русских невозможна демократия, нами управляют чувства, а не здравый смысл", - примерно так объяснял Андрей Сергеевич царящий вокруг хаос.
Первое место в списке идиосинкразий, свойственных ему в ту пору, занимало неприятие брака. Помню, однажды он комментировал разыгравшуюся на наших глазах типичную семейную сцену. Мы куда-то ехали и на красный свет притормозили у перекрестка. По соседству остановилась машина, в которой женщина что-то выговаривала сидящему за баранкой с усталым и злым видом мужчине. "Давай, давай, пили его, сначала под марш Мендельсона с большими надеждами, а теперь вот промывает ему мозги! - со сладкой горечью озвучивал Андрон происходящее, - как много у человека иллюзий, а брак - одно из самых серьезных его заблуждений!" Безусловно, в такие моменты я получала необходимую долю "низких истин", без которых невозможно пройти так называемую "школу жизни". Вопрос в том, стоит ли в данном случае получать образование экстерном или все-таки лучше осваивать науку по мере приобретенного опыта. Очевидно только, что этот, не самый романтичный, способ общения с дамой сердца рано или поздно разбивает "любовную лодку"… об унитаз. Впрочем, я давно не претендовала на роль "дамы", спутав изначально роль актрисы и любовницы, затем став подругой и чуть ли не соратником в борьбе с… обывательскими условностями. По крайней мере этим я объясняла неординарное поведение своего мужчины, когда, посмотрев мой дипломный спектакль, он не стал меня ждать с поздравлениями (и букетом?), а отправился домой, что поначалу вызвало мое беспокойство и только позже досаду: значит, я не совсем та, кого стоит ждать у подъезда. Вскоре я совершила еще одну робкую попытку выяснить нашу общую перспективу, спросив его однажды: "Ты мог бы когда-нибудь изменить свою жизнь ради женщины?" На что получила незамедлительный и правдивый ответ: "Никогда!"
И я отправилась показываться в театр. Теперь я понимаю, что мой выбор был предопределен воспитанием и семьей, где все работали и постоянно испытывали материальные трудности. Жизнь без работы казалась легкомысленной роскошью и пугала социальной уязвимостью, незащищенностью перед коварством будущего.
Главный режиссер театра "Современник", Галина Борисовна Волчек, предупредила заранее, что в театре вакантных мест нет и брать никого не собираются, тем не менее, скорее для проформы, показ для выпускников "Щуки" был устроен. Свою любимую сцену с веревками из "Ромео и Джульетты" я играла для маленькой комиссии - самой Галины Борисовны, Олега Павловича Табакова, Валеры Фокина и Насти Вертинской. Настроение у меня перед показом было премрачное, и по дороге в театр я поделилась ощущениями со своей подругой Светой Переладовой, которая также собиралась исполнять отрывок из дипломного спектакля: "Самое время в петлю лезть, не то что в театр показываться". Света поддакнула в унисон: она разделяла все нюансы моего умонастроения - мы обе смотрели на мир через затемненные стекла. Так мы тряслись в автобусе одним солнечным утром - два юных скептика, два страдающих Вертера в юбках, готовые через полчаса представить на суд свои исхудавшие тела и печальные души. Впрочем, такое настроение как раз подходило для исполнения трагического куска из "Ромео и Джульетты".