Неразгаданная тайна. Смерть Александра Блока - Инна Свеченовская 13 стр.


Да, все обречено на гибель. И он пытается в своих статьях предостеречь, выступая точно глашатай тревоги. Но ему не желают верить, не хотят слышать. А он не может найти себе места. Ведь грядущая катастрофа грозит уничтожить все, что ему так дорого. Жизнь в Петербурге, безмятежность Шахматова и милый дедовский уклад. Все это будет сметено роковой, неумолимой силой.

Его душевное состояние близко к серьезному расстройству. В записной книжке он пишет: "Все тихо. Вдруг из соседней комнаты голос: A-а! А-а!

– Что с тобой? Что с тобой?

Выбегает, хватаясь за голову.

– Как все странно кругом. Я видел сон. Раздвинулся занавес. Тащутся сифилитики в гору. И вдруг – я там. Спаси меня!"

И далее. "Кошмары подступают, уже рта не раскрыть". Любовь Дмитриевна, приехав домой, ужаснулась тому, как изменился Блок. Нужно было срочно принимать какие-то меры, ибо еще немного и место ему было бы в лечебнице для душевнобольных. Она уговаривает мужа уехать отдохнуть в Италию. Страна, в которой до сих пор жива эпоха Возрождения, всегда притягивала к себе Блока, и вскоре он, точно ребенок, радостно собирается в дорогу.

Он уверен, что именно в залитой солнцем стране они сделают новый шаг навстречу друг другу. Их жизнь еще может наладиться. Она будет ухаживать за ним, а он ее любить. Ведь она единственная. Блок пишет, как похорошела, как помолодела Люба в Венеции, как он любит ее милое лицо, ее беззаботность, ее детские шалости. Далее в записной книжке он отмечает: "Смерти я боюсь и жизни боюсь, милее прошедшее, святое место души – Люба. Она помогает – не знаю чем, может быть тем, что отняла".

Ему нравится смотреть, как она идет на пляж, как нежится на волнах синего моря. Но однажды он проснулся, а Любы в домике не было, в ужасе он выбежал на берег. И… не увидел ее. Все самое худшее, то, о чем он даже боялся подумать, всколыхнулось в душе. Он опустился на морской песок и закрыл лицо руками. Как же теперь?! Как же один?! Она ему так нужна! Ужас охватил душу своими цепкими ледяными лапами. Но вот сзади раздались едва слышные шаги, и кто-то невидимый обхватил мокрыми руками его лицо. Блок обернулся. Перед ним стояла Люба и улыбалась. Он зарылся лицом в ее мокрые от морской воды волосы и разрыдался.

А на следующий день они уехали в Рим. Побывали в Академии, во Дворце Дожей. Ему нравится итальянское Возрождение, больше всего сцены Благовещенья. Любуясь картинами, он все больше погружается в атмосферу времен Прекрасной Дамы. Но и здесь, под южным небом Италии, Блок не может обойтись без мимолетного. Случайные женщины, точно рой бабочек, не дают ему роздыху. И от этого рождаются эротические стихи:

Быть с девой – быть во власти ночи,
Кататься на морских волнах.

…Именно здесь он по-другому смотрит на Россию и потом признается матери: "Несчастную мою нищую Россию, с ее смехотворным правительством, с ребяческой интеллигенцией, я презирал бы глубоко, если бы не был русским… Всякий русский художник имеет право хоть на несколько лет заткнуть себе уши от всего русского и увидать свою другую родину – Европу…"

"Единственное место, где я все-таки могу жить, – Россия. Трудно вернуться, и как будто некуда вернуться – на таможне обворуют, в середине России повесят или посадят в тюрьму, оскорбят, цензура не пропустит того, что я написал".

Назад он едет через Бад-Наугейм, и синие глаза Ксении Садовской вновь встают перед ним, просыпаются нежные трогательные воспоминания. Он мучительно, словно заправский психоаналитик, анализирует причины и следствия своих непростых отношений с женщинами. И, кажется, доходит до сути: "Первой влюбленности, если не ошибаюсь, предшествовало сладкое отношение к половому акту (нельзя соединяться с слишком красивой женщиной, нужно выбирать для этого только дурных собой)".

Ах, если бы Люба в самом начале их семейной жизни знала об этом, если бы не замутил он ей голову всякой мистической чепухой, кто знает, возможно их жизнь сложилась совсем по-иному и сейчас они были бы по-настоящему близки. Но Люба смотрит на него уже не как на мужчину. Что-то материнское мелькает в ее взгляде, она ухаживает за ним, следит за его здоровьем, но там… вдали от дома, у нее есть другой, для которого она простая земная женщина. И оттого, что Блок знает это наверняка, ему становится до одури тошно.

Глава 11
Возмездие

В Италии Блок и Любовь Дмитриевна необычайно сблизились. И теперь уже сам Блок хочет отправиться с ней в Шахматово, чтобы там, вдали от суеты и многолюдия на лоне природы побыть с Единственной. Но, как обычно бывает, ожидание праздника, оказалось куда приятней самого праздника. Пока он мечтал об этой поездке, рисовал в своем воображении, все получалось великолепно. Но стоило им двоим приехать в Шахматово, как тут же все пошло вкривь и вкось. Блока начало все необычайно раздражать. И Люба, и их уединение, и невозможность поговорить с кем-нибудь о вещах, волнующих его. Он стал впадать в мрачную меланхолию, нервы расшатались до предела, и периодические приступы ярости, когда аккуратный и педантичный Блок в сердцах начинал громить в доме мебель, а Люба старалась укрыться где-нибудь подальше и как можно дольше не попадаться ему на глаза, повторялись все чаще и чаще.

Здоровье Александры Андреевны ухудшается. Приступы эпилепсии повторяются с пугающей частотой, характер становится все более раздражительным и мрачно подозрительным. Жить с ней под одной крышей все труднее и труднее. И можно только посочувствовать Любови Дмитриевне, жившей в те дни с двумя душевнобольными людьми. Неудивительно, что она желала только одного – как можно скорее уехать на гастроли.

Блок это прекрасно понимал. Он видел, что невыносимость их жизни, точно ржавчина, разъедает то прекрасное, что им удалось воссоздать в Италии. А ведь он хотел, так хотел побыть в деревенской тиши с самыми дорогими и близкими… Почему все у него получается с точностью до наоборот? Он не знает, как ответить на этот вопрос. Любовь Дмитриевна после очередного скандала собирается в Петербург. Блок решает ехать с ней.

Но и там ему неуютно. Ничего, в сущности, не изменилось. Более того, распаленное воображение, расшатанные до предела нервы играют с ним злую шутку. Везде видится только уродство. В лицах прохожих, в зданиях, в прежде некогда любимых улицах. И от этого он делается сам не свой.

Однако все это проявления внутренние. А внешне у Блока все складывалось очень даже благополучно. Цикл "Итальянские стихи" встречен шумным успехом, его статьи печатают не только передовые журналы, но и самые крупные газеты. Но поэт не радуется этому. Напротив, Блок, с мазохистким усердием "разогревает" единственную неудачу того времени – задержку постановки "Песни Судьбы". Он с отчаянием пишет в записных книжках: "Я уже третью неделю сижу безвылазно дома, и часто это страшно угнетает меня. Единственное "утешение" – всеобщий ужас, который подступает везде, куда ни взглянешь. Все люди, живущие в России, ведут ее и себя к погибели. Теперь окончательно водворится прочный порядок, заключающийся в том, что руки и ноги жителей России связаны крепко – у каждого в отдельности и у всех вместе. Каждое активное движение… ведет лишь к тому, чтобы причинить боль соседу, связанному точно так же, как и я. Таковы условия общественной, государственной и личной жизни".

В это же время модное веяние "жить втроем" снова замаячило в семейной жизни Блоков. Казалось бы, они столько раз уже это проходили… Любовь Дмитриевна и Андрей Белый, Александр Блок и Наталья Волохова. Но теперь совершенно иной случай. В Блока влюбилась жена его друга, талантливого поэта Сергея Городецкого. Женщина настолько увлеклась холодной таинственностью, неприступностью и отстраненностью поэта, что сама призналась мужу в этой испепеляющей ее душу страсти.

Поначалу Блоку льстило чувство, которое испытывала к нему эта женщина. Льстило потому, что прежде она его недолюбливала, считая слишком манерным и неестественным. Но постепенно красота Александра Александровича, его образованность, английский юмор сделали свое дело. И страсть, которой они не смогли противиться оба, привела отношения всех троих к логическому завершению. В ответ на предательство друга Городецкий, не ожидавший от жены и от Блока такого пассажа, отказался напечатать отзыв на "Песни Судьбы" Блока. Но обставил свой отказ достаточно интеллигентно, дескать, не захотел критиковать публично это слабое, с его точки зрения, произведение, а предпочел высказать свое мнение в личной беседе. И тогда уже он слова не выбирал, а говорил, что Бог на душу положит. Блок в долгу не остался и тоже довольно нелицеприятно высказался в "Речи" о сборнике С. Городецкого "Русь".

К тому времени чувства жены Городецкого уже несколько остыли. Женщина довольно бурно отреагировала на поступок Блока, написав ему гневное письмо, которое заканчивалось следующими словами: "Горько и противно, что и "друзья" не выше тех евреев-дельцов, что держат литературные лавочки".

Итак, отношения, перешедшие в разряд обычных разборок из цикла "ты меня не любишь", стали тяготить Блока и лишь усугубляли его депрессию. От писем в блоковско-цветаевском стиле, с бесконечными выяснениями отношений в лучших традициях больного Серебряного века, он и попытался отстраниться. Городецкий же в итоге прореагировал своеобразно на эту ситуацию: у него не возникли "вопросы" к жене или другу, он не стал ревновать (и понятно, интеллигентный человек), его волновало лишь одно: сможет ли он видеть Блока столь же систематически, как и прежде.

Александр Александрович его успокоил – все останется как прежде. Забыты были даже их ссоры на литературной почве. Блок, который терпеть не мог резких высказываний, жестов и скандальных ситуаций, облегченно вздохнул, когда всем стало ясно, что их любовный треугольник "приказал долго жить" и теперь можно, как и раньше, мило раскланиваться при редких встречах.

Вообще-то к чести Блока нужно отметить, что при всех его "всемирных запоях" страсти он был не настолько эгоистом в "любви", как многие его собратья по перу. Например, Б. Пастернак в отношениях с женщинами видел, чувствовал и любил прежде всего себя. Показателен следующий эпизод: кумир левой интеллигенции влюбился в жену Нейгауза и настолько был занят собой, был сверхбесчувственен, что решил объясниться с ней в тот момент, когда Зинаида Николаевна стояла плачущая у колодца, где по предположениям мог утонуть ее пропавший сын.

В годы его наибольшего душевного разлада он до самозабвения занимался тем, что анализировал свою чувственность, которой был до краев переполнен. Он понимал, что не в силах ей сопротивляться ни ранее, ни сейчас, ни потом. И действительно, Блок на протяжении всей своей жизни действовал по одной и той же схеме: увидел красавицу в трамвае – голова заболела, встретил премилую брюнетку – жить захотелось, а если между ними пробежала искра, то жди запредельную страсть. Правда, есть небольшое отступление. В Блоке мирно существовали два человека. Один сгорал дотла, а другой спокойно, с холодной отстраненностью и самодовольством наблюдал за развитием событий. Блок поступал, как женщина, демонстрирующая себя и наперед знающая результат: "пробежало то самое, чего я ждал и что я часто вызываю у женщин: воспоминание, бремя томлений. Приближение страсти, связанность (обручальное кольцо). Она очень устала от этого душевного движения. Я распахнул перед ней дверь, и она побежала в серую ночь".

В итоге поэт разродился тирадой в духе Анатоля Курагина: "У нее очень много видевшие руки; она показала и ладонь, но я, впитывая форму и цвет, не успел прочесть этой страницы. Ее продолговатые ногти холены без маникюра. Загар, смуглота, желающие руки. В бровях, надломленных, – невозможность". Все они: актрисы, цыганки, акробатки, проститутки и другие, – по-разному, но легко возбуждали – "возрождали" чувственного А. Блока, ведь ему так мало было нужно: колющие кольца на руке, молодое, летающее тело, качающийся стан, смеющиеся зубы и т. п.

Показательно, что вопрос о греховности чувственности им не обсуждается, она для поэта безгреховна: "Радостно быть собственником в страсти – и невинно". Правда, к такому видению страсти Блок пришел не сразу, переступив через свое юношеское отвращение к половому акту и теорию, которая во многом предопределила трагедию семейной жизни.

Иногда Блок пытается ввести страсть, которая, как правило, греховная, в русло традиционных ценностей, пытается соединить несоединимое. Например, поэт наставляет жену, увлекшуюся в очередной раз: "Не забывай о долге – это единственная музыка. Жизни и страсти без долга нет". Сам же Блок до конца жизни и уверял жену в любви и изменял ей, забывая о долге и не забывая записать в дневник: "Проститутка", "акробатка", "глупая немка", "у польки", "ночью – Дельмас" (целая серия записей 1917–1918 годов о Дельмас) и т. д., и т. п.

А когда через "атрибуты" внешности женщины он может разглядеть ее внутреннюю, духовно-душевную суть, то заносит в "Записную книжку": "Когдая влюбился в те глаза, в них мерцало материнство – какая-то влажность, покорность непонятная". Именно тогда, когда Блок воспринимал отношения мужчины и женщины с позиций, которые он определял как душевное здоровье, то создавал шедевры типа "Когда вы стоите на моем пути…". В такие минуты духовного здоровья, прозрений Блок прекрасно понимает цену "высокому", которое несовместимо с чувственностью, с греховной страстью.

Здоровое начало ведет Блока и тогда, когда он пишет в "Записную книжку" текст из грамотки жены к мужу конца XVII века, наполненный высокой поэзией, истинной любовью, всем тем, чего практически не было в семейной жизни Блока, что он изначально разрушил в отношениях с Менделеевой, обуреваемый ложными идеями и идеалами: "Послала я к тебе, друг мой, связочку, изволь носить на здоровье и связывать головушку, а я тое связочку целый день носила, и к тебе, друг мой, послала: изволь носить на здоровье. А я, ей-ей, в добром здоровье. А которые у тебя, друг мой, есть в Азове кафтаны старые изношенные и ты, друг мой, пришли ко мне, отпоров от воротка, лоскуточик камочки, а я тое камочку стану до тебя, друг мой, стану носить – будто с тобою видитца…"

В эти же дни у Блока укрепляется мысль о неотвратимости, а главное – необходимости кардинальных перемен, решительного переустройства всей жизни. Настоящее представляется в исключительно мрачном свете – оно "лживое", "грязное", "пошлое", над ним должна, по логике вещей, разразиться "великая гроза". Предчувствием надвигающейся катастрофы пронизан цикл "Ямбы", создававшийся в течение ряда лет, с 1907 по 1914 год.

Прервало цепь этих горестных рассуждений не менее горестное известие. Отец Блока умирал, и теперь ему срочно нужно было ехать в Варшаву. Конечно, отец не воспитывал сына и в Петербург наезжал лишь на каникулы или, как говорили тогда, "вакации". Это был человек тяжелого нрава, о чем сохранилось множество свидетельств – и прямых, и косвенных – обширной родни поэта со стороны матери, но объективность этих свидетельств может быть поставлена под сомнение, поэтому лучше привести выдержки из малодоступных воспоминаний людей посторонних. Вот что пишет о профессоре Блоке его коллега Евгений Александрович Бобров, бок о бок проработавший с отцом поэта целых шесть лет. "Все на нем было вытерто, засалено, перештопано. Проистекало это не из материальной нужды, а из чисто плюшкинской жадности и скупости… Он даже экономил на освещении квартиры. По вечерам он выходил на общую площадку лестницы, где горел даровой хозяйский газовый рожок, читал, стоя, при этом свете или шел куда-нибудь в дешевую извозчичью харчевню, брал за пятак стакан чаю и сидел над ним весь вечер в даровом тепле и при даровом свете".

Боброву вторит Екатерина Сергеевна Герцог, с отцом которой нелюдимый, замкнутый, слегка заикающийся профессор Блок дружил – кажется, с ним единственным. "Прислуги у него не было; никто не топил печей, никто не убирал комнаты. На вещах, на книгах, иногда прикрытых газетами, лежали толстые слои пыли… Чтобы впустить немного тепла, он открывал дверь на лестницу или уходил куда-нибудь отогреваться… Белье на нем всегда было несвежее, так что воротнички были уже совсем серые, обтрепанные по краям. Запонки на рубашке всегда отсутствовали, и надето бывало на нем по две и даже по три рубашки. Вероятно, – предполагает мемуаристка, – он надевал более чистую на более грязную или зимой ему было холодно".

Какая противоположность сыну, всегда безупречно одетому, подобранному, совершенно спокойно тратившему деньги – когда они были! Деньги, правда, были не всегда, и, случалось, Блок обращался за помощью к отцу, но получал если не отказ, то строго дозированные суммы. Зато после смерти профессора в его захламленной нищенской квартирке было обнаружено свыше восьмидесяти тысяч рублей – сумма по тем временам гигантская. Экономил не только на сыне, не только на жене (на обеих женах – вторая, как и первая, тоже сбежала от него), но и на себе – на себе даже в первую очередь. Кончилось все трагически. "По свидетельству врачей, – пишет Бобров, – недостаточным питанием он сам вогнал себя в неизлечимую чахотку и уготовил себе преждевременную смерть на почве истощения".

Надо ли говорить, каким было отношение Блока к отцу? Тут сказывалось не только органическое неприятие образа жизни отца, но и обида за мать, страдавшей во время недолгой совместной жизни. И если бы только от скупости мужа ("держал жену впроголодь", – пишет ее родная сестра М. Бекетова), но и – нередко – от его кулаков.

Тем не менее Блок едет к умирающему отцу. Эта поездка хоть и вырвала поэта из мучительных уз, постепенно превращающихся в тяжелейшие путы, на самом деле оказалась изнурительной и изматывающей. За время пути у него было много времени подумать о своих непростых отношениях с отцом. Ну а если быть совершенно точным и перестать лукавить перед самим собой, то в последние годы о полном отсутствии таковых. Тяготило его и то, что пришлось ехать одному, а он уже отвык от этого. Без Любови Дмитриевны обходиться все хуже и хуже, а с ней тоже не лучше. Вот и получалась дилемма, которой нет решения. Он смотрел в окно, чтобы хоть как-то отвлечься от жуткой головной боли, от неярких образов, без спросу вырывающихся из сознания и заполнявших все окружающее пространство – злобных, ухмыляющихся противной, издевательской усмешкой. Становилось так тошно, что хотелось разнести в дребезги этот чертов поезд. И он себя сдерживал невероятными усилиями воли, зажав свои желания в железные тиски. А чтобы совсем не сойти с ума от жутких видений, Блок прибегает к испытанному средству, он берет в руки карандаш и пишет: "Длинный коридор вагона – в конце его горит свеча. К утру она догорит, и душа засуетится. А теперь – я только не могу заснуть, так же как в своей постели в Петербурге. Передо мной – холодный мрак могилы. Отец лежит в долине роз и тяжко бредит. А я в длинном и жарком коридоре вагона, и искры освещают снег. Старик в подштанниках меня не тревожит. Ничего не надо. Все, что я мог, у убогой жизни взял, взять больше у неба – не хватило сил. Заброшен я на Варшавскую дорогу так же, как в Петербург. Только ее со мной нет – чтобы по-детски скучать, качать головкой, спать, шалить, смеяться".

Назад Дальше