Автобиографическая повесть Владимира Дудинцева "Между двумя романами" – это воспоминания, магнитофонные записи, выдержки из интервью, рукописные заметки, опубликованные после смерти писателя его семьёй. Это искренний и честный рассказ-монолог о трёх десятилетиях, разделяющих опубликование двух самых известных, знаковых произведений Дудинцева – романов "Не хлебом единым" (1956) и "Белые одежды" (1986).
Дудинцев Владимир
Между двумя романами
Но не хочу, о други, умирать;
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать.
А. С. Пушкин
Несколько предварительных строк
Эти записи, сделанные в 1985–1987 годах, Владимир Дмитриевич полагал использовать в задуманном им новом романе, который, вопреки обыкновению писателя, имел уже имя – "Дитя" ("Не хлебом единым" и "Белые одежды" названия, родившиеся в ходе работы). Однако ранее, когда, вылезая из очередного инфаркта, он начал наговаривать на магнитофон свои воспоминания, он готовился их напечатать в виде повести "Между двумя романами". Был даже анонс в журнале "Нева".
К 1992 году все записки с мыслями и сюжетом были собраны воедино, и началась непосредственная работа над новым романом по его собственному методу: большое полотно, склеенное из листов ватмана, разбивалось на главы, и – пошло изготовление "лоскутного одеяла" (по выражению В. Д.), то есть приготовленные записки наклеивались в соответствующую колонку – главу. Таков был первый этап творения романа.
Весной 1993 года Владимира Дмитриевича настигла тяжелая болезнь. И все-таки до самого конца его не покидала надежда: встанет и закончит роман. Оттого и не разрешал печатать уже готовые воспоминания. И только в последние дни показал рукой на папку с воспоминаниями – действуйте.
Теперь, когда его уже нет с нами, мы, жена Владимира Дмитриевича и его дети, выполняем волю писателя.
При подготовке повести использованы записи, сделанные в 1985 году, выдержки из интервью разных лет и рукописные заметки писателя.
После напечатания "Белых одежд" прошло двенадцать лет. Помнит ли Дудинцева читатель? После "Не хлебом единым" помнили тридцать лет, узнавали, радовались встрече. Владимир Дмитриевич как-то сказал: "Сильна наша Родина в первую очередь не оружием, хотя бы и самым страшным, а духовной высотой нашего народа. Как кидаются на каждую стоящую над привычной серостью книгу, сколько "гудят" о прочитанном, волнуются, в каких очередях стоят на художественные выставки, просят лишнего билета на концерт в консерваторию. Пока мы такие, нас не победить".
Посмотрим, вспомнит ли нынешний читатель писателя, который не боялся рассказать ему правду об обществе, где мы живем, и пытался вооружить для борьбы со злом.
Глава 1 Знаменательный день в моей жизни
1956 год. Двадцать пятое октября. Перед Домом литераторов – толпы народа. Вся улица Воровского, насколько охватывает глаз, – головы, головы, головы… Сегодня должно состояться обсуждение моего романа "Не хлебом единым". Окна, двери, крыша Дома литераторов забиты людьми. Чуть не на проводах висят. Тут и там шутливые плакаты вроде: "Пропустите меня, я Симонов!" Все так и было. Ничего в этом рисунке, ни капли, не утрировано. Даже не хватает конной милиции, которую кто-то вызвал.
Общество ждало открытого слова – слова правды. И, видно, мне выпало такое счастье – сказать его, да еще быть понятым. После стольких лет лжи правда нуждалась в защите. Вот и собрались люди – защищать мой роман.
Здание уже было набито до отказа. Пройти внутрь обычным путем – толпа бы нас и близко не подпустила. Каждый сам хотел попасть в здание. Это была прямо Ходынка какая-то, иначе не скажешь… Мы с женой, словно мелкие букашки, пробирались ко входу и не могли пробраться.
– Я – Дудинцев, автор, пропустите, без меня обсуждение не начнется, тщетная мольба.
– Знаем мы таких авторов, я сам автор, – слышалось в ответ. И вдруг, как маяк над толпой, – белая голова Симонова. Предусмотрительный, он позвонил из соседнего дома в ресторан Дома литераторов и договорился: в определенное время, с точностью чуть ли не до секунды, мы подойдем к двери ресторана, и нам ее откроют. Сверили часы – как на фронте перед атакой – и пошли. И вот, секунда в секунду, открывается дверь, мы в нее влетаем, как пробка из шампанского, а за нами – еще несколько человек. И тотчас же изнутри дверь подпирают бревном…
Мы понеслись по коридору, как в комедийном фильме, сбив при этом официанта, у которого с подноса разлетелись котлеты. И ворвались в зал (теперь он называется Малым, а тогда был единственным: нового здания еще не было). Зал был переполнен, но нас с Симоновым ждали места в президиуме. Должен сказать, что со сцены открылась картина почти невероятная: люди сидели везде, где только можно, даже на полу, плотно стояли в проходах; в форточках окон торчали по несколько голов. Это, знаете, надо уметь пробраться каким-то образом на второй этаж, по трубам, что ли, и оккупировать все окна.
Между тем в бурлящем море партера остались несколько пустых кресел, явно ожидавших важных гостей, ответственных товарищей. И действительно, через некоторое время смотрю: какие-то молодые люди расталкивают толпу, закупорившую вход, образуют свободную дорожку, и по ней проходят серьезные и строгие товарищи в хороших костюмах, садятся в приготовленные кресла и, как по команде, достают свои блокноты и авторучки с золотыми перьями.
Наконец началось обсуждение. Вел его Всеволод Иванов, о котором я не могу не сказать несколько слов: это был настоящий рыцарь, человек благороднейший. Судите сами, когда-то, за несколько лет до этого, я подвизался в редакциях, подрабатывая на внутренних рецензиях. И на какую-то вещь Всеволода Иванова написал тогда отрицательную рецензию, чем помешал ее прохождению. Не помню уже, как это произошло и в чем было дело, – помню только, что был убежден в своей правоте.
Так вот, поднялся Всеволод Иванов в президиум, любезно пожал мне руку и сказал очень яркое одобрительное вступительное слово о моей книге. Вот так, живешь и всю жизнь учишься у людей благородству… Выступало много писателей: Тендряков, Каверин, Лев Славин, Овечкин, Кетлинская, Михалков, критик Тамара Трифонова. Выступали изобретатели… Все как сговорились да, роман критичен, но его критика направлена против бюрократии, мешающей прогрессу, его критичность следует в фарватере, заданном XX съездом, отвечает его духу… И еще добавляли: "Против могут быть только "Дроздовы" (бюрократ из моего романа). "Дроздовы" молчали пока… Все шло хорошо, и Симонов, сидя рядом со мной, кивал головой, одобряя, как все развивается. Нужно было сохранить тот коридор, ту брешь, которую пробил этот роман в унылой и часто фальшивой печатной массе. Мой "Не хлебом единым" жил уже вне меня.
А потом на сцену вышел Константин Георгиевич Паустовский. Я чрезвычайно уважал и сейчас уважаю этого человека и писателя. Но должен сказать, что еще в те времена, когда он приносил свои рассказы в "Комсомольскую правду", я замечал в нем некоторую, очень приятную кстати, инфантильность. Он был так непосредствен – этакое старое дитя, – и не чувствовалось в нем того тормозящего жизненного опыта, который должен контролировать каждое наше слово, каждый поступок. Его наивность, кстати, никому не приносила вреда, и мы, молодые работники "Комсомолки", с удовольствием читали его рассказы.
И вот тут, обсуждая мой роман, он вдруг "осадил" выступавших до него: "При чем тут XX съезд! Что вы тут говорите! Дудинцев правильно выдал этим бюрократам, завесил им…" Я не цитирую, а лишь излагаю по памяти.
Галерка, переполненная молодежью, – кстати, молодежь, видимо, представляет собой наиболее легкий материал, всегда в залах как бы всплывает, занимая места на самом верху, – тут же, как только Паустовский произнес эти слова, подняла крик, свист, затопала ногами и захлопала в ладоши. Константин Георгиевич, почувствовав контакт с молодежью и поощряемый ею, давай еще больше развивать эту мысль. Он рассказал о том, как ездил с "дроздовыми" в круиз по Средиземному морю, какие они все неграмотные и некультурные, прямо медведеподобные со своими толстыми затылками… И все это он напрямую связывал с моим романом: здорово, мол, молодец Дудинцев, открыл нам глаза на эту страшную бюрократию!
Симонов толкает меня коленом и кивает на тех, сидящих в креслах: у них у всех, как заведенные, забегали в блокнотах золотые перья.
– Все пропало! – тихо говорит Симонов.
И действительно – пропало… Пропало! За все это Симонов простился с креслом главного редактора "Нового мира" и был отправлен в "почетную ссылку" – на два года в Ташкент. А что означало для Симонова это место? Прежде всего он потерял возможность влиять на развитие общественной мысли, которую имел как главный редактор.
Сегодня, оглядываясь назад, я думаю, что не только выступление Константина Георгиевича определило дальнейшие события. Среди "винтиков" партийной машины были и эксперты по вопросам идеологии – "инженеры человеческих душ". Конечно, они уже прочли роман и представили "куда надо" свои соображения. Наверное, так и было… Но я передаю то, что видел я.
Вот что значит неосторожное слово. Как медведь из басни Крылова – убил булыжником комара на лбу пустынника. Я, конечно, говорю только о медведе, а не о ком-то еще.
Но и это было не всё. К тому времени "Роман-газета" уже набрала и сверстала для своих двух выпусков мой роман. Уже меня сфотографировали для обложки, уже отпечатали контрольный экземпляр… Но это уже другая история.
* * *
И потом после обсуждения мы, оживленные, сидели за ресторанным столом. Кто угощал, не помню. В оплате стола я не участвовал, а каким-то образом все было замечательно оплачено, так что никто и не заметил. Рыцарь оплачивал. Были там Симонов, Михаил Светлов – пьяненький, Александр Альфредович Бек, Юрий Олеша, Сергей Михалков, Лагин был, кто-то вспомнил, Хоттабыч! Лагин обиделся. Есть у него и другие книги. В общем, много народа. Подняли тост за смелого редактора Симонова. Константин Михайлович задумчиво повертел рюмку в руке и поправил: "За редакторские поджилки, которые трясутся". И, как показало время, поджилки тряслись не напрасно.
А пока за пиршественным столом все казалось возможным. Брешь в броне косности и лжи была пробита.
В тот вечер мы много говорили: остроумно шутил Светлов, хвалил автора Сергей Михалков. Александр Альфредович развел руками и сказал: "Удивительно, я совсем не завидую!" Дорогой Александр Альфредович! Вот так, в своей особенной манере, вы не однажды защитили меня, но об этом речь впереди.
Пожалуй, пора перейти к самому роману. Как пришел я к мысли написать такую, по тому времени, крамолу.
Глава 2 Социальный заказ
Прежде чем перейду к истории создания и печатания моего "Не хлебом", придется сказать немного о тех специфических условиях, в которых творил советский писатель в то время.
Реакция читателя на новую книгу, как известно, не одинакова. Она может быть и положительной, и отрицательной. Причем положительной и отрицательной с множеством вариаций и оттенков, за которыми порой трудно увидеть, как лег замысел произведения на сердце читателя. И легли вообще. Но в этом многообразии присутствует одна легкоуловимая мысль: нужна ли читателю сама книга, ждал ли ее, торопил ли писателя с его сокровенным словом? Ждал ли? Главное в этом. Подобный вопрос задают себе и сами писатели. Задаю себе и я. Чувствуем ли мы, работая над произведением, ожидание читателя? Чем продиктовано это ожидание? Простым любопытством: что нового скажет автор, как откликнется на злобу дня, чем удивит? Или ожидания другого порядка – душу бередят сомнения, томится она в поисках ответа на вопросы, а вопросы сложные, как сама жизнь.
Значит, книга должна быть ответом на вопрос, может быть, еще не произнесенный. Еще не сформулированный, только смутно тронувший сознание или чувства. И еще: ожидание-то связано с временем. Вчера книга была еще не нужна, тем более – позавчера. Нужна именно сегодня. Я исключаю эту конъюнктуру, у нее своя сфера проявления и свои оценочные критерии. Разговор идет о социальной потребности в книге, в определенной книге.
Как бы я ответил на читательский и собственный вопрос?
Наверное, я наделен каким-то таким чувством: вижу, что мысль, идея, занимающая меня, недостаточно смела, недостаточно ярка по сути, и если я вокруг этой идеи наворочу какой-то художественной ткани, то результат будет прямо противоположным задуманному. В редакции, куда я неизбежно должен буду отнести это сочинение, – его отвергнут. Садиться с таким ощущением за письменный стол нельзя, как бы ни было заманчиво само желание сказать что-то необычное, новое, занимательное по сюжету и мысли.
Я сажусь за стол, когда меня "подпирает" и я каким-то внутренним чутьем угадываю, что "это" увидит свет, "это" нужно и ожидаемо читателем. В такие минуты я поистине счастлив. Работа начинается, и каждая страница приносит душевную радость.
Трижды это чувство не подводило меня: когда писал роман "Не хлебом единым", "Новогоднюю сказку" и – "Белые одежды".
Должен сказать, что еще до романа "Не хлебом единым" были напечатаны несколько моих рассказов в журналах "Огонек" и "Новый мир". А вообще, писать я начал давно. Первое стихотворение появилось в "Пионерской правде", когда мне было двенадцать лет. Потом пошли рассказы. И уже тогда, по прошествии двух-трех лет моей "литературной работы", начало складываться это чувство предвидения. Начало складываться и постепенно оформилось, вот ведь какая штука! Вместе с тем тогда путь от замысла к воплощению был другим… Я работал корреспондентом газеты "Комсомольская правда", и мое появление в редакциях было частым, обязательным даже. Впоследствии, ругая меня с высокой трибуны за роман "Не хлебом единым" и желая хорошенько пригвоздить, Алексей Сурков точно заметил: "Этот Дудинцев имеет полированное хождение по редакциям".
Сказал правду. Именно в те годы, когда я "полированно" ходил по редакциям, я столкнулся с так называемым "социальным заказом". Редактор, который меня приглашает (допустим, что это молодежная газета или журнал), говорит: – Дудинцев! У нас скоро Новый год. Давай-ка так через недельку принеси новогодний рассказ. И чтобы прямо в номер. Поскольку наш орган молодежный, значит, в этом рассказе должна присутствовать молодежь комсомол. Должно быть также производство, желательно металлургическое, но можно и машиностроение. Должно быть соцсоревнование. И непременно – любовь. Чтобы рассказ был интересным, вставь в него, помимо ударников, еще и отсталый элемент. Любовь же должна быть не просто любовью: через нее выяви различные качества положительных и отрицательных героев. Введи ревность, чтобы мешала герою выполнять план, тогда как счастливо разрешившийся любовный конфликт зажжет твоего положительного героя на перевыполнение этого производственного плана. И девушка должна быть комсомолкой, ударницей… Положительный конец в рассказе обязателен.
Вот вам и "социальный заказ". Не всегда он формулировался столь обстоятельно, но в сознании молодого писателя в результате хождения по редакциям все эти параметры выстраивались в один типичный ряд.
Так почему же это называли именно так – социальный заказ, – а не как-то иначе?
Потому, что в то время фарисейски провозглашалось, как непреложный закон, удовлетворение запросов, в том числе и духовных, рабочего класса. А запросы эти достаточно произвольно формулировали для художника бюрократы "люди с портфелями". По тому, как они представляли себе духовный мир рабочего класса, можно судить об их, бюрократов, внутреннем мире. И каждый художник обязан был неукоснительно следовать этому "социальному заказу".
Получив такой заказ, я отправлялся домой, запирался в комнате и в полном уединении начинал думать. И, знаете, постепенно я себя так натренировал выдумывать такие заданные рассказы… И по молодости даже считал, что это и есть единственно правильный метод работы.
Однако нельзя и сказать, что это было просто трафаретом. Допускалось и даже не слишком ограничивалось какое-то разнообразие выдумки – главным условием была лишь определенная политическая цель. И тем лучше, если я все это расцвечу разнообразными приемами и поворотами сюжета, а уж коли приведу все к благополучному концу… Представьте себе, печатали, и нравилось!
Социальный заказ и его требования возникли в начале тридцатых годов, а набрали полную силу примерно к тридцать седьмому году.
Глядя из нашего времени в те годы, я могу сказать, что так преломлялась под руководством сталинской бюрократии жизнь для деятелей любого вида искусства. Как это выглядело для писателей, я вкратце рассказал. Теперь посмотрим, что происходило у художников.
Это же явление у них представлялось несколько иначе. Если смотришь картины тех времен, то видишь угловатых мужчин с маленькими головами и огромными кулаками. Женщины непременно грудастые с огромными бедрами, – все для воспроизводства рода человеческого. Именно такими считались типичные рабочие и работницы. Вместо лица – пятно цвета хорошего загара. И ни одной мысли на лицах.
Полная противоположность портретам Боровиковского, Левицкого – на тех люди мыслят. Помимо красоты, это яркие типы.
А скульпторы изображали все больше людей с этакой кочергой в руке и торчащими вверх и врозь плечами. Все одеты в утрированно брезентовую робу.
Таков был социальный заказ для художников и скульпторов.
И скажу я вам вот еще что… Я этих персонажей обнаружил в американских мультфильмах. Вот какая штука… Такие же огромные бицепсы и одинаковые невыразительные лица. И рельефные женские фигуры – даже у барсучих и мышей. А ведь по тому, что общество предлагает детям, видно, к чему оно идет. Получается, нынешние американцы похожи на тех нас. В этом обществе, которое мы привыкли воспринимать как вершину демократии, попахивает тоталитаризмом. Я недавно видел американскую картину тех лет, когда у нас шел "Светлый путь" Александрова. Там некоему лицу говорят: "Ты не веришь в американскую мечту?" И все строго смотрят на него, как у нас на того, кто усомнился бы в победе коммунизма. Тут есть о чем подумать. К чему готовили нас… к чему готовят американцев? Но вернемся к нашему рассказу…
Когда я после войны работал в "Комсомольской правде", социальный заказ был в самом разгаре. Но "крючок" социального заказа следовало поглубже прятать в "наживку" искусственной художественности. Я писал тогда такие рассказы для "Огонька" и "Нового мира". Должен признать, что я медленно расставался с этим методом. Из глубины сознания поднималось что-то новое и с опаской выходило на страницы.
Между тем для "Нового мира" уже тогда почти не существовало таких поправок, основанных на "социальном заказе". Тем не менее в повести "На своем месте", которую я написал для этого журнала, есть следы такого заказа и повышенного интереса к формализованному пролетарию и производству – даже не то что следы, а довольно заметные черты. А вот что касается интереса к человеческим чувствам, человеческой личности и свободному мышлению, тут действительно следы начинающегося выздоровления. Твардовский их заметил. И позвал этого автора, то есть меня – хотел посмотреть на него. И посмотрел, то есть сделал такие специфические круглые и озорные глаза, постучал по какой-то странице рукописи пальцем и сказал: "Ничего!" На этом и кончилась наша первая беседа.