Между двумя романами - Дудинцев Владимир Дмитриевич 9 стр.


– Пожалуйста, – говорю.

– Знаешь, старик, давай так: ни ты никому, ни я – трепаться не будем. Дадим друг другу слово.

– Хорошо.

Я согласился, потому что я никогда не лезу в бутылку, не становлюсь никому поперек и считаю это самым правильным. Такая натура. И что же дальше? Я молчу, соблюдаю уговор. Никому не треплюсь. Месяц. А потом я встречаю одного человека… Не Володю ли Сякина? В "Молодой гвардии" работал. По-моему, его. И он мне говорит: "Володя, что там у тебя с Кривицким из-за твоего предисловия произошло?" Я смотрю с изумлением, так как в течение месяца никому, даже жене, не сказал ничего. "Ничего, какое предисловие?" – продолжаю в том же роде, держа данное слою. "Ну что ты темнишь, ты был у Кривицкого, вы предисловие там…" – и он мне рассказывает все, что произошло, но только в тенденциозной, обостренной форме. Я ему отвечаю: "Ну ты примерно близко подошел к тому, что было. Но ведь мы с Кривицким дали слово не рассказывать!" А Сякин и говорит: "Он тебе дал слово, а сам сразу побежал наверх, показал предисловие и сказал: "Вот ваш Дудинцев весь. Я хотел его обратить на путь истинный. Я хотел ему помочь, думал, что он наш, советский человек. И вот чем он ответил. Я его разоблачил, и теперь вы знаете, с кем имеете дело". Вот, оказывается, для чего нужно было Кривицкому мое молчание.

Вот такая нескучная была у меня жизнь. А к Кривицкому я еще вернусь, будет еще один штрих для полноты картины.

Глава 16 Размышления о жизни (Записки 87–89 годов)

Не пора ли отдохнуть немного от моих приключений. Поговорим немного о нашем перестроечном времени. В жизни много загадочного и таинственного. Без этого не было бы самой жизни. И не нужно бояться будущего, страшиться тайн и неизвестности. Нужно браться за их разгадывание и стремиться понять, что же там сияет, что ждет нас впереди? Всю жизнь человек тянется к манящему огоньку. Это – природное стремление, нормальное, естественное течение жизни.

Сегодня многие, оглядываясь назад, говорят мы могли бы подняться до огромных высот, если бы не жил в организме нашего общества опасный недуг. Мы избежали бы страшных заблуждений, непоправимых ошибок. На историческом теле нашего народа не было бы ужасающих шрамов, миллионов и миллионов искалеченных судеб. Может быть. Я смотрю на прошлое и будущее иначе.

История не знает частицы "бы". Было то, что было, плохое и хорошее. И будет так, как будет.

История, посылая нам испытание, формирует нас, готовит к чему-то. К чему? К продолжению жизни, которая есть борьба добра и зла.

Уверен ли я в победе добра?

Читатели и журналисты спрашивают об этом так: уверен ли я в победе перестройки?

Я всегда отвечал им: конечно! Какие могут быть у нас гарантии от нас же? Только мы сами. Когда народ, участвуя в общественных событиях, все яснее осознает, чего он хочет, творчески обдумывает, как идти вперед, такой народ, такие люди – гарантия необратимости идущих в обществе процессов. Если люди действительно будут такими.

Я говорил, именно с того момента, когда начался процесс деформации общественной, народной жизни, начался и процесс тяготения к тому, что мы назвали перестройкой и что в действительности является попыткой восстановить искусственно прерванное течение жизни. В своем тяготении к естественному, нормальному образу жизни люди совершали поступки, которые пресекались часто самым жестоким образом. Но жертвы не проходили бесследно, поступки не пропадали даром, они суммировались и превращались во все более яркие и определенные события.

Так я говорил, но недоговаривал: линия жизни не бывает прямой, она вся состоит из зубцов – вверх, вниз, снова вверх…

Летом минувшего года, в сезон партийных съездов мы увидели, что наш народ – гарантия перемен – все еще дитя без мускулов и без оружия, дитя, которое можно шутя раздавить гусеницами танков. Скомандуют – и танки рванутся вперед… Как в Афганистане. Одни и те же люди снова и снова берут на себя право решать, что есть добро и что есть зло. Это страшно.

Сегодня много говорят о привилегиях. Жаркие баталии идут в комиссиях Верховного Совета, когда речь заходит о пайках и закрытых родильных домах. Так оно и должно быть: ведь лучше не согнешь спину перед бюрократом, лучше не поклонишься чиновнику, чем поселив его в доме из спецкирпичей, вручив ему шапку из спецмеха. Все верно, и возмущение народа оправдано. Однако для самих "опричников" все это – лишь обрамление иной, глубокой страсти, за которую они действительно станут драться. Конечно, и качество колбасы имеет значение, но не ею они вскормлены.

В "Комсомольской правде" со мной работал один маленький чиновник, которому очень хотелось быть большим начальником и который очень страдал по причине своей серости. Случилось ему купить машину. Тоже серую, каких много на улице. Пыхтя и обливаясь потом, он собственноручно перекрасил ее в черный цвет единственно ради того, чтобы все идущие и едущие увидели его в машине "государственного" цвета, полагавшегося в те годы лишь чиновникам не низкого ранга. Увидели – и осознали собственное ничтожество. Наше унижение – их хлеб.

Сегодня они вроде бы в обороне. Они как горцы у Толстого в "Хаджи-Мурате" – залезли в яму, связались колено к колену, чтобы никто не мог встать и убежать, и отстреливаются. Так и они – силы демократии окружили их, загнали в яму – некуда деться. Но они цинично отстреливаются, надеясь внести смятение в ряды осаждающих и разорвать окружение. И надеются они не напрасно. Они на опыте проверили и знают: нет силы, которая устояла бы перед бутербродом с икрой. А в запасе у них и не такие соблазны, и немного найдется, пожалуй, людей, которые, подобно Христу, смогут ответить: "Изыди", когда им покажут "долины и реки, зверей и птиц, и трудящихся на полях людей": бери, владей… Даже если эти владения – всего лишь шестая часть планеты. Даже если всего лишь чиновничий департамент с десятком служилых людей. А демократы тоже люди.

Читая "Десять дней, которые потрясли мир", думаю, немногие обратили внимание на один факт, вольно или невольно подмеченный Джоном Ридом, и совсем немногие задумались над ним… Факт к тому же действительно малозначительный на фоне грандиозной драмы. Американский журналист описывает Смольный, центр нового мира, в дни и часы восстания. Он похож на взбудораженный улей – солдаты с винтовками, матросы, увешанные пулеметными лентами, другой люд, причастный к перевороту… Время от времени они забегают в столовую, расположенную где-то внизу здания, чтобы получить миску борща и ломоть хлеба. А на верхнем этаже, где стоят часовые, где народ не толпится, есть другая столовая, где хлеб с маслом и к чаю дают сахара сколько угодно. Мелочь, конечно, которую и неравенством назвать как-то неудобно. Так, маленький прыщик, из которого вырвалась бубонная чума. И так быстро распространилась эпидемия! В двадцатые годы моя теща работала в детском саду для отпрысков московской номенклатуры. Она рассказывала, как подавали детям на третье – в феврале-то! – в годы, когда немногие ели досыта! – тарелки клубники. Детки, конечно, выросли, и мы видим, как эти бациллоносители продолжают развращать наше общество. Я не о высокомерном пренебрежении к закону – теперь наши руководители подчеркнуто, хотя с непривычки не очень ловко, учатся держать себя в рамках законности. И не об оргиях в охотничьем домике – теперь они тоже вроде бы не в моде. Только привычка-то лакомиться чужим унижением осталась. Одна из тех девочек, что отведали клубники, завоеванной революцией, живет в моем доме, в моем подъезде. Это она никак не может отказаться от привычки выставлять на подоконник лестничной клетки коробки из-под торта: пусть дети дворничихи полакомятся остатками крема. Вот отчего я испытываю некоторую тревогу, видя, как много среди наших демократов птенцов из того же, старого, гнезда.

Сегодня мы пытаемся бороться с этой чумной эпидемией. Порой нам кажется, что мы одерживаем решительные победы в этой борьбе. Мы радуемся, что у кого-то удалось отнять спецпаек, кто-то вынужден добираться до своей поликлиники, пока еще специальной, на обыкновенном трамвае. Только это еще не победы. Мы редко задумываемся о нравственной глубине идущей борьбы.

Зло неизбежно, потому что оно коренится в самом человеке.

Бывает, рождается человек талантливый, работящий, и все у него ладится, и честь ему за это и любовь.

А как быть тому, кто появился на свет без особых талантов, да и работать так и не научился?

Вы знаете, как он может поступить, и, наверное, расскажете не одну историю, подобную той, о которой я часто вспоминаю.

Ученый бездарь, измученный завистью, украл у своего гениального коллеги результаты научных исследований. Украл, надеясь каким-то образом выдать их за свои успехи. И только. И ничего больше. Только, в силу своей бездарной ограниченности, он, наверное, и подумать не мог, что для настоящего ученого его труд – что жизнь, лишиться так долго искомого результата – все равно что умереть. И гений умер. Повесился.

Бездарь ужаснулся своего поступка – он не хотел убивать. Он мучился и страдал, не зная, как поступить, и был, пожалуй, близок к раскаянию. Но тут его вызвал начальник:

– Знаешь, наверное, у нас тут такой-то повесился. Думаю тебя на его место поставить. Оклад у тебя будет побольше, "кремлевку" получишь. Думаю, оправдаешь. Я давно к тебе присматриваюсь – человек ты надежный…

Куда бездарю деваться, он соглашается, утешается "заборной книжкой" на паек с синей полоской.

Время идет, слюнки текут: хочется с красной полоской. А как? И тут ему другой начальник, повыше, говорит в доверительной беседе:

– Нравишься ты мне, Константин Макарович, надо тебе расти. Только как быть с твоим шефом, ума не приложу.

Константин Макарович смекает как. Дело-то уже привычное. Жизнь оправдывает злые поступки.

А тут еще философы какие-то доказывают, что это бытие определяет наше сознание. "А это бытие определяет сознание, я не виноват, – опять смекает Константин Макарович и успокаивает совесть. – Я ни в чем не виноват, я в такую среду попал – здесь же острая классовая борьба идет. Вы думаете, я подсидел бывшего шефа? Ничуть. Я просто проявил классовую твердость: он же троцкист, хуже – бухаринец! Мне и девушка-комсомолка об этом рассказала. Я пригласил ее на машине за город прокатиться, и она мне по дороге говорит: "Я восхищаюсь, Константин Макарович, вашим мужеством, вашей борьбой". И все в порядке – система отбирает удобных для себя человечков.

Что сказать на это?

Остается удивляться недалекости, недальновидности руководителей, иной раз целой страны, которые делают ставку на бездарность и бессовестность. Эти качества противны самой природе и могут привести только к катастрофе.

В природе действует закон достаточного основания. Я объясняю его так. Если взять лист бумаги – достаточно сухой, поместить его в атмосферу, где есть достаточно окиси водорода, подвести достаточно высокую температуру… и бумага вспыхнет. И вспыхнул Чернобыль в иссушенной глупостью руководителей общественной атмосфере. И высох Арал от концентрации некомпетентности. И стоном стонет страна.

Узколобость – да. Трусость – да. Невежество – да. Лакейство, лизоблюдство, подлость и жадность – это реальность нашей жизни. Только не следует забывать, что они – лишь результат, имеющий свое достаточное основание: уничтожение, изгнание лучших людей. Ленин, например, говорил, что партия должна быть умом, честью, совестью государства. Но как это возможно, если вышибать из жизни народа самих носителей этих высоких качеств, хранителей самого нравственного и интеллектуального потенциала нации? И чему же удивляться, когда мы видим, как на заседаниях съездов и Верховных Советов именно коммунисты торпедируют разумные начинания?

Убежден сам и согласен с теми, кто считает, что нравственные качества передаются человеку по наследству, генетическим путем. Все, наверное, слышали о габсбургских носах – исторических носах, которые передавались в династии Габсбургов по наследству от поколения к поколению. Реже вспоминают о том, как по наследству в той же семье передавались навыки мудрого правления государством.

С удивлением и радостью я видел, как растут мои дети: то же выражение глаз, те же жесты, те же склонности и пристрастия. Я счастлив, потому что вижу в них свое бессмертие. Присмотритесь к детям – вы увидите, насколько добры, умны, честны вы сами, наше поколение, наш мир. Вы увидите, насколько силен иммунитет против зла, который сумели оставить им в наследство.

Зло неизбежно. Но это вовсе не значит, что мы не должны с ним бороться или что борьба эта бессмысленна. Никто из нас не безнадежен, никто не умер для добра. Даже те, чья грудь закована в броню бесчестия и высокомерной самовлюбленности. И для них я пишу свои книги – хочу сделать им больно, пробить их панцирь. Силой боли я хочу заставить их думать – это будут их первые шаги на пути к добру. Ведь добро – это страдание. Страдание плюс размышление. Такому добру мы можем доверить свою судьбу.

Вы помните Мадонну Рафаэля? И ее младенца, который со страхом смотрит на мир, предвидя страдания, и все же протягивает к нему руки?

В каждом человеке от рождения до смерти живет такое дитя. Всю жизнь в нас звучит и зовет его голос. Только редко мы слышим его. Потому что боимся боли правды? Потому что знаем, чувствуем, что этот голос природы не соврет? Не нужно бояться. Еще в Апокалипсисе сказано: "Сии, облеченные в белые одежды, кто и откуда пришли? Это те, которые пришли от великой скорби". Яснее не скажешь. Белые одежды спасителей человечества от зла даруются не за внешнюю чистоту не замаравшей себя жизнью добродетели. Обеляют страдания, жертвы во имя спасения страждущих, очищает борьба со злом, которая – нужно быть готовым к этому – не обходится без потерь. Только не ожесточаться в этой борьбе, чтобы ярость схватки не убила чистый дух, волю и разум человека. Тогда больше будет людей в белых одеждах. И снова дитя человеческое будет тянуться к манящему и обжигающему огню жизни. И снова мать будет совершать свой подвиг, отпуская сына в мир, где добро и зло.

Глава 17 Нападки продолжаются

С легкой руки Никиты Сергеевича ор вокруг моей особы разгорался пуще прежнего. Вот в это как раз время и вызывает меня к себе член Президиума ЦК КПСС Михайлов и, сославшись на Хрущева, уговаривает признать ошибки, покаяться. Я ошибок не видел, и тогда-то он и сказал: "Был бы ты членом партии, вылили бы мы тебе на голову три ушата партийной воды".

Чего только не было… Появилась карикатура в "Литгазете": отвратительный отталкивающего вида человек смотрит на вас, а под мышкой у него книга "Хлеб не едим мы".

Мой роман приводил ко мне иностранных корреспондентов. Появился даже некоторый круг довольно близких знакомых. И среди них – герр Ругге, журналист, у нас лет 20 как аккредитован. Он встречался с писателями и был удивлен тем, как недружелюбны некоторые из них к автору "Не хлебом единым". Беседует он с Сурковым, обо мне не спрашивает. Интересуется Союзом писателей, а Сурков – обо мне. Его спрашивают еще о чем-то, а он – опять обо мне… Настолько был переполнен злостью. Вот, например, Ругге хочет знать, что критики и ведущие музы Союза писателей подразумевают под понятием "нездоровые тенденции в советской литературе". Сурков сразу кинулся отвечать. Говорит, что после смерти Сталина обнаружилось, что на духовную жизнь нашего общества была наложена печать. После того, как наша партия честно признала, что в последние годы Сталина те или иные аномальные явления имели место, многие из тех, которые раньше все видели в розовом свете, кинулись, наоборот, очернять, как, например, Дудинцев. То есть – я все видел в розовом свете.

Что же в романе Дудинцева ему показалось заслуживающим упрека? интересуется Ругге. Оказывается, Суркова возмущают не "негативные типы" они есть и в жизни. На них можно сердиться и даже следует о них писать. Но общая атмосфера романа! Она же делает их непобедимыми! В романе, говорит, все навыворот: что слабо, оказывается сильным! А что такое любимый герой автора? Наоборот, одиночка, подобный князю Мышкину из "Идиота". Спасибо Суркову за комплимент! Ругге так поразила реакция Суркова, что он решил передать мне этот нелицеприятный отзыв.

Сурков на протяжении моей жизни каким-то образом всегда, при малейшем случае, ухитрялся ко мне прицепиться. Еще до романа он меня за что-то невзлюбил. Когда-то я выступал на собрании начинающих писателей, второе, что ли, всесоюзное совещание было… Я там покритиковал некоторых, в частности Фадеева, за то, что тот запил и не явился руководить совещанием, хотя это была его компетенция. В общем, Сурков с тех пор как о чем-нибудь говорит, как в тот раз в беседе с Ругге, и тут же ему Дудинцев запрыгнул на язык. Так и раньше бывало. Про "полированное хождение по редакциям" – тоже его слова.

Задел меня, и притом пребольно, и Илья Эренбург. С ним у меня и раньше бывали встречи. Прежде всего, еще в юном возрасте я действительно имел "полированное хождение" по литературным каналам – в "Пионерской правде", был в литературной группе. Это еще в 1933 – 34 годах. Тогда же меня Лев Кассиль познакомил с Эренбургом. Я ведь и с Багрицким был знаком, ходил к нему домой. И с Эренбургом. Я-то его запомнил, но он меня, может, не запомнил совершенно. Он какой-то был такой сноб, как бы ничего не видел. Но вот, мы ходили тогда к Мейерхольду, и там, к чему я веду, нашелся какой-то фотограф, который снимал небольшую группу: Мейерхольд, Эренбург, и я там оказался. И это фото было в "Пионерской правде" опубликовано. Так что у меня с Эренбургом бывали нечаянные встречи. Потом была такая невстреча. Один из ныне здравствующих писателей просил Эренбурга, чтобы тот поговорил с Арагоном – Арагон приезжал в СССР. Поговорил вот о чем… Как известно, мои заграничные доходы "Международная книга" отдала агентству "Ажанс литерер артистик паризьен". Мне говорили, что там работают сплошь французские коммунисты, и эти деньги шли будто бы в помощь французской компартии. Мне это подтвердил помощник де Голля – он оказался моим читателем; приходил ко мне, когда де Голль приезжал в СССР. Так вот, нашелся доброхот. Он и обратился к Эренбургу – Илья Григорьевич был близок к тем кругам. И будто бы Эренбург разговаривал с Арагоном и Арагон сказал, что Дудинцев этих денег не получит. Так вот, Эренбургу я благодарен за его попытку помочь мне. Но…

Глава 18 О художественности

У меня было два типа противников: одни налегали на мою "антисоветскую" сущность, другие – на "нехудожественность". Я уже говорил, что писал роман с незримым красным галстуком на груди. Я надеялся помочь нашему дорогому государству избавиться от тех пакостей, о которых на страницах "Правды" и устами Хрущева гораздо сильнее, чем у меня, было заявлено. Сдается, что я медведю рогатину засадил в самое брюхо. И медведь заорал. На два голоса. Из его пасти вырвался голос Суркова, низкий, басистый, и писклявый голос Эренбурга. Голос Суркова орал прямо – вот, значит, все в черном свете. А Илья Эренбург, как скрипочка, пел о том, что, в общем… с позиции искусства… Но мне кажется, что из той и из другой пасти шло амбре того общественного явления, которое было обречено, чтобы его, народ ли, партия ли – кто, не знаю, – но свалили. И медведь заорал, потому что это явление было еще живое, и сейчас еще живое, потому что исторические процессы проходят молниеносно только с точки зрения больших единиц времени. А для одного человека – так это почти и не движется. Этим объясняется, что многие, повесив руки, говорят: "Ничто не изменилось. Ничто не изменится". Изменилось, изменяется и изменится! Только нужно подходить с меркой, равной трем или четырем жизням людей. Причем каждая – по 80 лет.

Назад Дальше