Полное собрание сочинений. Том 1. Повести. Театр. Драмы - Август Стриндберг 12 стр.


Густав. Всё это не совсем верно! Так оно вышло! - Не скрою, я всегда искренно хотел, чтобы ваш брак кончился плохо, и был почти уверен, что это случится и без моего вмешательства. Кроме того у меня просто и времени не было устраивать какие бы то ни было интриги. Но вот я совершенно случайно встречаю тебя на пароходе и вижу, как ты кокетничаешь с какими-то молодыми людьми. Сознаюсь, время мне показалось как нельзя более подходящим! Я приехал сюда, и твой ягненок сам постарался влезть в пасть волку. Я пробудил к себе симпатию в молодом эпилептике приемами, о которых говорить тебе совершенно бесполезно, и мы уж не расставались. Сначала он пробудил во мне жалость, потому что он переживал такую же тоску, как и я когда-то. Но, к несчастью, он затронул мою старую рану - твой роман, - историю об идиоте-муже, и мной овладело желание разобрать этого молодца, как игрушку, на составные части и перемешать их так, чтобы потом и собрать было невозможно. Сделать это было нетрудно, благодаря твоим подготовительным работам! Он был весь наполнен тобой, ты была главной пружиной в механизме и я сломал ее. Отсюда этот шум! Приехав сюда, я не знал, что я скажу ему. Я был в положении шахматного игрока, который выработал несколько систем игры, но от твоего поведения зависело, с чего начать ход! Из одного вытекло другое, случай завершил всё, и ты в моих руках! Теперь я держу тебя крепко!

Текла. Нет!

Густав. Да-с! Чего ты больше всего боялась, то и случилось! Свет в лице двух дам, которых я не искал и не звал, потому что театральными интригами я не занимаюсь, - свет был свидетелем твоего примирения с первым мужем и того, как ты с раскаянием опять бросилась в его верные объятия! Разве этого недостаточно?

Текла. Для твоей мести, да! Но объясни ты мне, светлый ум, считающий себя справедливым: каким образом ты, который считал всегда, что всё, что ни происходит, происходит в силу неизбежной необходимости, что все наши поступки не свободны…

Густав. Не свободны, только в известном смысле.

Текла. Это всё равно.

Густав. Нет!

Текла. Ты и меня считал неответственной за то, что моя природа и обстоятельства заставили меня поступить так, как я поступила. Почему же ты считаешь себя в праве мстить мне?

Густав. Вот именно по этому!! Потому, что моя природа и обстоятельства заставляют теперь меня мстить! Основания совершенно одинаковы. А знаешь, почему в этой борьбе пали вы оба? пренебрежительное и недоверчивое выражение на лице Теклы. Почему вы так легко попались? Потому что я сильней и хитрее вас. Идиотами-то оказались вы! Ты и он! Нельзя считать идиотами всех, кто не пишет романов и не рисует картин! Советую хорошенько это запомнить.

Текла. У тебя нет никаких чувств в сердце!

Густав. Совершенно верно!.. Поэтому-то я и могу рассуждать, в чём ты могла убедиться, да и действовать, что я тебе тоже, кажется, доказал.

Текла. И всё это только потому, что я задела твое самолюбие?

Густав. Не только поэтому. Попробуй только задеть чужое самолюбие! Это самое больное место в человеке.

Текла. Какая низкая мстительность! Тьфу!

Густав. Какое низкое легкомыслие! Тьфу!

Текла. Да, но уж я такая!

Густав. Но и я такой! Прежде чем давать простор своей природе, надо принять во внимание природу других. Они могут столкнуться, и тогда не миновать слез и скрежета зубовного!

Текла. Ты не умеешь прощать…

Густав. Я простил тебя!

Текла. Ты?

Густав. Да, конечно! Разве в продолжение целого ряда лет я поднимал на вас руку? Нет! Я только пришел сюда, взглянул на вас, и этого оказалось достаточным, чтобы между вами произошел разлад. Разве я делал вам сцены, упрекал вас, проклинал? Нет… Я просто посмеялся над твоим супругом, и этого оказалось довольно, чтобы уничтожить его! Но я теперь перестаю быть обвинителем, и готов отвечать. Текла! Тебе не в чём упрекнуть меня?

Текла. Совершенно не в чём. Христиане говорят, что нашими поступками руководит Провидение, другие называют его судьбой. Но мы невиновны!

Густав. До некоторой степени - пожалуй! Но стоит позволить себе пустяк, - наделаешь долгов, и рано или поздно явятся кредиторы. Мы не виновны, но ответственны. Мы невинны перед Тем, в Кого мы больше не верим; но мы ответственны друг перед другом и перед ближними.

Текла. Так ты являешься кредитором?

Густав. Я пришел потребовать с тебя не то, что ты получила, а то, что ты украла! Ты украла мою честь и, так как восстановить ее ты не можешь, я пришел и взял твою… Это вполне справедливо!

Текла. Честь! Гм! И теперь ты удовлетворен!

Густав. Да, удовлетворен! Звонит.

Текла. И теперь ты уедешь… к своей невесте?

Густав. У меня нет невесты! - И никогда не будет! Я поеду не домой, потому что у меня нет дома, и я не хочу иметь его! Входит лакей. Приготовьте счет! Я уезжаю с первым пароходом. Лакей уходит.

Текла. Ты уезжаешь, не примирившись со мной?

Густав. Примириться! У тебя много слов, потерявших всякое значение! Примириться? Супружество втроем? Ты одна могла бы послужить делу примирения, искупив вину, но этого ты не можешь! Ты только брала, но то, что взяла, ты уничтожила, и уж не можешь вернуть ничего! - Ты удовлетворишься, если я скажу: прости, ты разбила мое сердце; прости, ты опозорила меня; прости меня за то, что в течение семи лет я каждый день был посмешищем для моих учеников; прости, что я освободил тебя от родительского гнета, от тирании неведения и предрассудков, что вручил тебе свой очаг, что я взял тебя ребенком и сделал из тебя женщину! Прости меня, как я простил тебя! Теперь я перевожу мой вексель! Ступай теперь, своди счеты с другим!

Текла. Что ты сделал с ним? Я начинаю подозревать - что-нибудь - ужасное!

Густав. Так ты его еще любишь?

Текла. Да!

Густав. Но ведь когда-то ты любила меня? Правда?

Текла. Правда!

Густав. Знаешь, кто ты?

Текла. Ты презираешь меня?

Густав. Мне жаль тебя! Быть жалкой!.. Качество, чтобы не сказать недостаток, не из приятных. - Бедная Текла! - Я чувствую, что и мне нужно в чем-то покаяться, хотя я ни в чём не повинен - как ты! Но может быть тебе будет полезно почувствовать то, что я когда-то почувствовал! - Знаешь, где твой муж?

Текла. Думаю, что знаю… Даже наверное… Он там… в соседней комнате! Он всё слышал! И видел всё! А кто увидел своего демона, умирает.

Адольф показывается в дверях в глубине террасы бледный как мертвец, с кровавою царапиной на левой щеке, взгляд неподвижный, без выражения, вокруг рта белая пена.

Густав, отступая. Вот он! Своди теперь свои счеты с ним, и посмотрим, будет ли он так милосерд к Тебе, как я! - Прощай! Направляется налево и, сделав несколько шагов, останавливается.

Текла направляется к Адольфу с протянутыми руками. Адольф! Адольф скользит у дверного косяка на пол. Текла бросается к трупу и покрывает его поцелуями. Адольф! Дитя мое! Ты жив! - говори же, говори! - Прости свою злую Теклу! - Прости!.. Прости! - Прости! Брат!.. Слышишь? Господи, он не слышит… Умер! О, Боже милосердие, сжалься над нами, помоги!

Густав. По-видимому, она всё еще любит его! - Несчастный человек!

Занавес.

(пер. В. М. Саблина)

Одинокий

I

После десятилетнего пребывания в деревне я снова в своем родном городе, сижу за обедом, среди старых друзей. Каждому из нас около пятидесяти лет, и самым молодым в нашем обществе, во всяком случае, более сорока или около этого. Мы удивляемся, что мы не постарели с тех пор. У одних, конечно, в бороде и на висках проглядывает слегка седина, но зато другие как будто помолодели с тех пор и признают, что с приближением к сорока годам в их жизни произошла удивительная перемена. Они чувствовали себя старыми и думали, что жизнь их приходит к концу; они находили в себе болезни, которых не было; руки их выше локтя одеревенели и им стало трудно надевать на себя платье. Всё казалось им старым и изжитым; всё повторялось, всё возвращалось в вечном однообразии; молодое поколение грозно наступало и не считалось с заслугами старших; да, всего досаднее было то, что молодежь делала те же открытия, что сделали мы, и, что еще хуже, она подносила свои старые новости, точно они раньте никому и не снились.

Беседуя о старом и вспоминая свою молодость, погрузились мы в прошлое, буквально переживая бывшее двадцать лет тому назад. Вдруг кто-то спросил:

- Да существует ли время?

- Еще Кант сказал, - пояснил один философ: - Время есть лишь способ восприятия действительности.

- Ну вот, и я так думал, ибо когда я вспоминаю о незначительных событиях моей жизни, сорок лет тому назад, то они стоят передо мною с такою ясностью, точно это было вчера; и то, что было в моем детстве, представляется в моей памяти столь близким, будто я пережил это всего год тому назад.

Мы спрашивали себя, всегда ли и все ли думали таким образом. Шестидесятилетний господин, единственный, которого мы в нашем обществе считали стариком, заметил, что он еще не чувствует себя старым. (Он только что вторично женился, и у него родился ребенок.) Вследствие этого ценного признания, нам всем показалось, что мы мальчишки, и тон нашей беседы сделался действительно вполне юношеским.

Я уже заметил с первой встречи, что мои друзья остались такими же, как были, и удивлялся этому; однако я заметил, что они не улыбались с тою же непринужденностью, как раньше, и соблюдали известную осторожность в речи. Они постигли значение и силу сказанного слова. Жизнь, конечно, не смягчила суждений, но научила всякого, что сказанное слово обращается на сказавшего, и притом они убедились в том, что целые тона не годились для людей, но что, для выражения с достаточною точностью своего мнения о человеке, следовало пользоваться полутонами. Теперь же, напротив того, они стали развязны: слова не взвешивались, мнения не уважались - они неслись полною рысью, закусив удила; но было весело.

Наступил перерыв; несколько перерывов; воцарилось неприятное молчание. Те, что больше всего говорили, стали испытывать некоторую неловкость, будто они говорили, главным образом, о себе. Они чувствовали, что за истекшие 10 лет у каждого незаметно завязались новые отношения, возникли новые, чуждые собеседнику, интересы, и те, что прежде беседовали непринужденно, натыкались теперь на подводные скалы, путались, ступали по новой почве. Они могли бы заметить это, если бы обратили внимание на взгляды, вооружавшиеся к противодействию и защите, судорожно подергивающиеся углы рта, в то время как губы утаивали подавленное слово.

Когда вышли из-за стола, вновь завязавшиеся нити перепутались, настроение было испорчено, всякий находился в состоянии обороны, снова уходил в себя, но, так как надо было говорить столь же много, то говорились фразы. Это было заметно по глазам, не следившим за словом, по улыбкам, не соответствовавшим взглядам.

Вечер тянулся нестерпимо долго. Отдельные попытки, с глазу на глаз или небольшими группами, воскресить старые воспоминания не удавались. По незнанию справлялись о том, о чём не следовало спрашивать. Напр.:

- Как поживает твой брат Герман? - (Вскользь брошенный вопрос без малейшего желания получить ответ, не представлявший никакого интереса.)

(Замешательство среди собеседников.)

- Благодарствуй, всё тоже, улучшения не замечается.

- Улучшения? а разве он был болен?

- Да… разве ты не знаешь?

Тут кто-нибудь ввязывается в разговор и спасает несчастного брата от необходимости мучительного признания, что Герман сошел с ума.

Или так:

- Ну, а твою жену можно видеть?

(Она как раз разводится.)

Или еще:

- Твой мальчик, поди, вырос? Держал уже экзамен?

(Это потерянная надежда семьи.)

Словом нить общения была потеряна, всё расползалось. Все уже испытали серьезность и горечь жизни и во всяком случае не могли считаться мальчишками.

Когда, наконец, стали прощаться на улице, у выхода, то чувствовалась потребность совсем распроститься, а не идти в кафе, как бывало раньше, чтобы продлить встречу. Воспоминания молодости не имели ожидаемого ободряющего действия. Прошедшее было той подстилкой, на которой выросло настоящее и эта подстилка насквозь истлела, выветрилась, покрылась плесенью.

Заметно было, что никто более не говорил о будущем, а лишь о прошедшем, по той простой причине, что мы находились уже в том будущем, о котором мечтали, и не могли более создавать его в своем воображении.

* * *

Через две недели сидел я опять за тем же столом, почти в том же обществе и на том же месте. Теперь всякий, соответственно своему положению, успел обдумать свой ответ на вопросы, оставленные из вежливости без ответа в прошлый раз. Собеседники были вооружены и свернулись, как кислое молоко. Те, что были утомлены, ленивы или предпочитали хорошо поесть, относились равнодушно к разговору, не участвуя в нём, и вокруг них царило молчание; спорщики же схватились. Точно по какой-то тайной программе, всегда неясной, стали обвинять друг друга в неверии.

- Нет, я никогда не был атеистом! - воскликнул кто-то.

- Вот как! Неужели нет?

Тут завязался спор, который был бы уместен лет 20 назад. Пытались намеренно воспроизвести то, что в счастливое время роста являлось бессознательно. Но память изменяла. То, что было сделано и сказано, было теперь забыто, - цитировали самих себя и других, некстати; выходила бессмыслица. При первом молчании, кто-нибудь из собеседников возвращался к тому же предмету. Разговор вертелся, как колесо, приводимое в движение топтанием на месте. Он то замолкал, то начинался сызнова.

На этот раз расстались с тем чувством, что с прошедшим было покончено, что мы сделались взрослыми, могли покинуть питомник и, пересаженные на свободную почву, могли расти сами по себе, на воле, без помощи садовника, ножниц и ярлычков.

Таким образом каждый оказался в сущности одиноким. Так оно и было всегда. Однако, это еще не был конец, так как те, что не хотели остановиться в своем росте, а желали идти вперед, делать открытия, завоевывать новые миры, соединялись в маленькие кучки, и пользовались кафе, как местом для совместных бесед. Пытались, было, собираться в семьях, но там скоро оказывалось, что у товарища была подкладка платья, называемая женой. Она частенько морщилась за шитьем. В её присутствии надо было говорить о другом "и когда по забывчивости" говорилось о своем, то происходило одно из двух: или жена начинала разглагольствовать и диктаторами решала все вопросы, и тогда приходилось молчать из вежливости, или же она подымалась, убегала в детскую и не раньше показывалась, пока гость не почувствует себя там просителем, приживальщиком, лицом, с которым обращаются так, как будто оно намеревалось отвлечь мужа от жены и дома, от долга и верности.

Так продолжаться не могло. Впрочем, нередко друзья расставались вследствие обоюдной антипатии их жен. Они были требовательны друг к другу.

Поэтому оставалось лишь кафе. Удивительно, что там не сиделось так охотно, как бывало прежде. Хотя всякий и внушал себе, что здесь была нейтральная почва, где не было ни гостя, ни хозяина, но чувствовалось беспокойство женатых о том, что дома оставалось в одиночестве лицо, которое могло бы найти себе общество, если бы оно было одиноко в жизни, - лицо, обреченное теперь на домашнее одиночество. Кроме того, посетители кафе были большею частью холостые, а потому в некотором роде враги и, казалось, что они, как бесприютные, имели там особые права. Они вели себя там, как дома, шумели, громко смеялись, смотрели на женатых, как на непрошеных гостей, - словом, они мешали.

В качестве холостого я считал, что имею некоторые права на кафе, но, вероятно, я не имел этих прав и, когда я приглашал туда женатых, я стал навлекать на себя гнев их жен, и меня перестали звать в дома. Быть может, это и справедливо, ведь брак есть в сущности союз двух лиц.

Когда же приходили женатые, то они бывали поглощены своими домашними делами, и я, прежде всего, должен был выслушивать все их заботы, о прислуге и детях, школах и экзаменах; я чувствовал себя настолько втянутым в чужие семейные дрязги, что не находил никакого преимущества в том, что освободился от своих собственных.

Когда же мы, наконец, касались отвлеченных предметов или великих вопросов, то часто случалось, что один из нас говорил, пока другой с опущенными глазами ждал момента для реплики, чтобы затем некоторое время говорить о том, что нисколько не относилось к делу и вовсе не было ответом на речь. Или же случалось, что все говорили за раз и, казалось, никто не понимал другого. Вавилонское столпотворение, кончавшееся ссорой и невозможностью понять друг друга.

Ты не понимаешь, что я говорю! - бывало обычным восклицанием.

Так оно и было. За истекшие годы каждый вложил новый смысл в слова, придал новое значение старым понятиям, не говоря уже о том, что никто не хотел выразить своего самого сокровенного мнения, которое считал своей профессиональною тайной, или чуял в нём непреложные идеи будущего и ревниво их оберегал.

Всякий раз, как я ночью возвращался домой после наших собраний в кафе, я сознавал всю суету этой бестолковщины, где в сущности, всякий хотел лишь слышать свой голос и навязать свое мнение другим. Мои мозги были как бы разрыхлены, взрыты и засеяны сорной травой, которую надо было выполоть, прежде чем она не разрастется. И когда я возвращался домой в одиночестве, в тиши, я снова находил самого себя, закутывался в свою собственную духовную атмосферу, в которой чувствовал себя хорошо, как в удобно сидящем платье, и, после часового мечтания, погружался я в небытие сна, свободный от всяких вожделений, хотений и желаний.

Так мало-помалу прекратил я свои посещения кафе, приучился к одиночеству; хотя порою и впадал в искушение, но с каждым разом возвращался всё более и более исцеленным, пока, наконец, не нашел наслаждения в слушании тишины и в прислушивании к новым голосам, которые в ней можно подслушать.

II

Таким образом, мало-помалу, я сделался одиноким, ограничиваясь лишь внешним общением с людьми, насколько оно требовалось для моей работы, да и это общение я поддерживал, главным образом, при помощи телефона. Не стану отрицать, что в начале было тяжело и что пустота, образовавшаяся вокруг меня, требовала наполнения. Прервав все сообщения с людьми, мне казалось, что я, вследствие этого, сперва потерял в силе, но, вместе с тем, мое "я" начало как бы уплотняться, осаждаться вокруг того ядра, в котором сосредоточивалось всё пережитое мною; там оно растворялось и воспринималось моею душою в качестве питательного вещества. Вместе с тем, я приучился перерабатывать всё то, что видел и слышал в доме, на улице, среди природы и, приурочивая свои впечатления к той работе, которой я в данное время занимался, я чувствовал, что мой капитал рос и что моя работа в одиночестве становилась гораздо ценнее, чем мое изучение людей в обществе.

Назад Дальше