* * *
При моей квартире балкон, а из окон у меня широкий вид на поля, море и леса, синеющие вдали на морском берегу. Лежа на диване я вижу лишь воздух и облака. Мне кажется тогда, что я на воздушном шаре, высоко над землей. Мое ухо начинает терзаться множеством мелких звуков. Сосед внизу говорит в телефон, и я слышу по его выговору, что он из Вестергетланда. Больное дитя плачет в чьей-то квартире внизу. На улице двое прохожих остановились под моим балконом и разговаривают; теперь я начинаю прислушиваться по принадлежащему писателям праву подслушивать по крайней мере то, что открыто говорится на улице.
- Да, видишь ли, дело, конечно, идти не могло.
- Так он закрыл теперь? Да, уж конечно! (Я тотчас же понял, что новая мелочная лавка в доме закрылась за неимением покупателей.)
- Нет, их слитком много развелось, это можно было предвидеть. В первый день продали на 30 эр, во второй день кто-то зашел за справкою в адрес-календаре, на третий день продали лишь несколько штук почтовых марок. Да, уж больно много их стало. Прощай!
- Прощай! В банк что ли идешь?
- Нет, на таможню, внести пошлину за товар.
Это была последняя реплика в трагедии, которой я был свидетелем в течение последних трех месяцев и которая разыгралась в моем доме следующим образом.
Налево от моей входной двери устраивалась колониальная лавка. Пока рабочие красили, золотили, лакировали и полировали, молодой хозяин приходил любоваться этими прелестями, становясь на краю тротуара. Он выглядел молодцеватым лавочником, здоровым, бодрым, быть может несколько самонадеянным. У него бывал особенно смелый и самоуверенный вид, когда он приходил со своею невестою.
Я видел, как по стенам стали воздвигаться полки и ящики… Скоро был поставлен прилавок с весами и телефон пристроен к стене. Телефон мне особенно памятен потому, что он так грустно звучал в моей стене, но я не хочу жаловаться, так как решил отучиться от жалоб. Внутри лавки было сооружено нечто в роде киоска, напоминающего театр. При помощи фальшивой перспективы должна была получаться иллюзия чего-то грандиозного.
И вот ящики стали наполняться бесконечным множеством предметов известных и неизвестных наименований. Это продолжалось целый месяц. Затем появилась огромная живопись на колоссальном поле и на третий день я прочел вывеску: "Эстермальм. Деликатесы".
Тогда я подумал вместе с Софоклом:
Высший божеский дар - рассудок, а потому каждый пусть остерегается оскорблять бессмертных. Лишь после того, как высокомерный будет наказан за дерзостные поступки жгучими ранами, научится он с годами рассудительности.
Какое неразумие со стороны этого молодого человека! И хотя в нашем околотке по меньшей мере двести мелочных лавок, он ходил и трубил о себе, как будто он собственник единственной, настоящей лавки. Это захват и попрание чужих прав, покушение на тех, что неминуемо поразят тебя в пяту. Высокомерие, своеволие, самонадеянность!
Итак, лавка была открыта её новобрачным собственником. Выставка в окне была блестящая, но я трепетал за его судьбу. Бог знает, начал ли он дело на свои сбережения, на полученное ли наследство, или просто на трехмесячные векселя?
Первые дни прошли так, как рассказывали мои незнакомцы под балконом. На седьмой день зашел я в лавку за покупками. Я заметил, что приказчик торчал без дела в дверях. Я счел это тактическою оплошностью, так как публика предпочитает незаметно и беспрепятственно входить в лавку, с другой стороны, это указывало на то, что и раньше в лавке не было покупателей. Отсюда я заключил, что хозяин был в отсутствии, быть может отправился, и разумеется со своей молодой женой, путешествовать для своего удовольствия.
Войдя в лавку, я был поражен обстановкою, которая стоила не дешево и навела меня на мысль, что этот лавочник раньте состоял при театре.
Когда пришлось взвешивать финики, то их брали не просто пальцами, а двумя листами тонкой бумаги. Это были великие традиции и обещали многое. Товар был превосходен и я стал постоянным покупателем этой лавки.
Через несколько дней хозяин вернулся и стоял сам за прилавком. Это была современная душа, я тотчас это заметил, так как он не пытался пускаться со мною в разговоры… это слишком старо! Но он говорил глазами, и они выражали почтение, честность, доверие. Он не мог не играть комедии. Его позвали к телефону, он рассыпался передо мною в извинениях и подошел к телефону. На его беду я сочинитель комедий и изучил как свою роль, так и реплику своего партнера. Поэтому я по его лицу увидал, что никакого разговора по телефону не было и я слышал по его ответам на воображаемую речь, что всё это было комедией.
Да, да, непременно, слушаюсь! (отбой).
Это должно было представить собою заказ. Но не доставало интонаций и модуляций голоса. В сущности это было вполне невинно, но мне не хотелось быть им одураченным и не было охоты ждать, а потому я пришел в критиканствующее настроение и стал читать ярлыки и фабричные клейма. Хотя я и не знаток в винах, тем не менее мне издавна помнится, что когда на бутылке стоит "Cruve et fils" - то - это настоящее французское вино. Увидав теперь это имя на ярлыке бутылки, я удивился, что в мелочной лавке можно достать бордоское вино, я раскутился и купил бутылку этого вина по невероятно дешевой цене.
Вернувшись домой, я сделал несколько открытий, которые, конечно, не причинили мне огорчения, но заставили меня не покупать более в этой лавке. Финики, в прошлый раз превосходные, были теперь перемешаны со старыми одеревенелыми, вино было, конечно, от Крузе, быть может Робинзона Крузе, но не Cruse et fils.
С тех пор я не видал, чтобы кто-нибудь входил в эту лавку. И вот, начинается трагедия. Мужчина во цвете лет, жаждущий работы, обречен на бездействие и, следовательно, на гибель. Борьба с несчастьем, наступающим с каждой минутой всё ближе и ближе. Его неустрашимость сдалась и сменилась нервным упорством. Я видел в окно его лицо, похожее на привидение в то время, как он выслеживал покупателей. Но через некоторое время он спрятался. Он представлял собою страшное зрелище, притаившись в углу, боясь всего, даже прихода покупателя, так как он опасался, что тот явится лишь за справкою в адрес-календаре. То бывала самая ужасная минута, потому что надо было приветливо улыбаться. Он поймал раз приказчика на том, что тот грубо швырнул адрес-календарь на прилавок какому-то почтенному господину. При своем несколько большем знании человеческой природы, наставительно пояснил он мальчику, что иногда покупатели начинают с почтовых марок и адрес-календарей, но сам он еще не усвоил себе той истины, что хороший товар - лучшая реклама и что хитрыми уловками обманываешь только самого себя. Развязка приближалась. Я выстрадал все его мучения, думал о его жене, о наступающих сроках уплаты за наем помещения, платежей по векселям. Наконец, я не мог более проходить мимо его окон, а обходил другою дорогою. Но совсем уйти от него я не мог, потому что его телефонный провод скорбно звучал в моей стене даже по ночам. Мне слышались в нём то плачевные песни долгие и бесконечные, о разбитой с самого начала жизни, то надежды, то отчаяние в возможности начать сызнова… А жена всё ждала с еще врожденным ребенком.
Дело нисколько не менялось от того, что это было его собственной ошибкой. Впрочем, сомнительно, чтобы в том была его вина. Он принял все эти маленькие обманы, присущие торговле, как козыри, от своих прежних хозяев и не видел в них ничего дурного. Непонимание! В нем-то причина, а не вина.
Порою я спрашивал себя, какое мне до всего этого дело. Быть может чужим страданиям суждено тяготеть над вами и падать на вас, как раз тогда, когда вы в одиночестве стараетесь уйти от них.
Между тем судьба торговца свершилась. В сущности было облегчением видеть, как двери заперлись; наступил конец. Но когда двери снова отворились и ящики стали опоражниваться, полки обнажаться и уноситься со всею массою товара, большею частью уже початого, то, казалось, присутствуешь при анатомическом вскрытии. Так как мне был знаком один из рабочих, то я вошел в помещение лавки, находившееся за аркой; здесь он раньше ратоборствовал; чтобы убить время и избежать проклятого бездействия, он выписал массу воображаемых счетов. Они лежали еще там и были адресованы на имя: князя Гогенлоэ, Феликса Фора, даже принца Уэльского. Последний купил 200 кило русского мармелада и ящик коньяку.
Мне было любопытно видеть, как в мозгах этого человека смешалось путешествие в Россию Ф. Фора с англо-индийскою кухнею принца Уэльского.
Там лежала также кипа написанных от руки объявлений об икре первого сорта, кофе первого сорта - всё первого сорта, но объявления эти никогда не были напечатаны.
Я понял, что он был принужден за своею конторкою играть комедию перед своим приказчиком. Бедняга! Но жизнь долга и переменчива, и этот человек еще воспрянет!
III
В сущности, одиночество заключается в следующем: закутаться в ткань своей собственной души, окуклиться и ждать превращения, которое не преминет наступить. Тем временем живешь прошедшим и телепатически переживаешь жизнь других. Смерть и воскресение; новое воспитание к неизвестному новому.
Наконец остаешься наедине с самим собою. Ничьи мысли не проверяют моих мыслей, ничьи мнения, капризы не угнетают меня. Теперь душа начинает расти во вновь приобретенной свободе, и испытываешь необычайный внутренний покой, тихую радость и чувство безопасности и личной ответственности.
Возвращаясь мысленно к прежней жизни в обществе, которая должна была служить воспитанием, я теперь нахожу, что она была лишь средством взаимного обучения порокам.
Необходимость постоянно видеть безобразное для того, в ком развито чувство красоты, есть мучение, лукаво заставляющее вас считать себя мучеником. Закрывая глаза на несправедливости из уважения к другим, - вы воспитываете в себе лицемера; из того же уважения, подавляя свое мнение, вы становитесь трусом. Наконец, принимая на себя вину в том, в чём в сущности вы неповинны, ради спокойствия, вы этим незаметно унижаете свое достоинство, - так что в один прекрасный день вы сами начинаете считать себя негодяем. Никогда не слыша слова одобрения, вы теряете всякое мужество и доверие к самому себе. Принимая на себя последствия чужих ошибок, вы ожесточаетесь против человечества и мирового порядка.
Всего же хуже то, что вы не являетесь хозяином своей участи, поскольку вы исполнены доброй воли поступать справедливо. К чему я буду стараться быть безупречным во всём, когда мой товарищ пятнает себя. Я обыкновенно несу по крайней мере половину, если не весь позор от этого. Вот что заставляет вас, живя в обществе, постоянно находиться в неуверенности; распространяя свою личность на других, вы, так сказать, выставляете. большую площадь для прицела и зависите от чужого произвола. И те, что не были в силах запустить руку под мое платье, пока я стоял одинок, могут свободно подойти с ножам к моему сердцу, как скоро я предоставляю постороннему носить его по улицам и площадям.
От одиночества я выиграл то, что могу сам выбирать свою душевную пищу. Мне не приходится видеть за своим столом врагов и молча выслушивать поругание того, что я высоко ценю. Я не принужден слышать у себя ненавистную мне музыку. Я избавился от зрелища разбросанных вокруг журналов с карикатурами на моих друзей и на меня самого. Я освободился от чтения книг, мною презираемых, от посещений выставок, от созерцания отвратительных для меня картин Словом, я хозяин над своею душою, именно в том отношении, в каком имеешь право быть хозяином, и мне дозволено выбирать свои симпатии и антипатии. Я никогда не был тираном, но лишь не хотел быть жертвою чужого деспотизма. Но этого не терпит деспотическое человечество. Поэтому я всегда был ненавистником тирании, и этого не прощают тираны.
Я постоянно стремился вперед и ввысь, и в этом я был более прав, чем те, что хотели тащить меня книзу, и поэтому я стал одинок.
* * *
Первое к чему приступаешь в одиночестве - это сведение счетов с самим собою и с прошлым, - долгая работа, путем которой человек готовится к победе над самим собою. Самой благодарной работой является, конечно, познание самого себя, если оно возможно. Ведь можно иногда прибегать к зеркалу, в особенности к двойному, в котором отражается затылок; иначе нельзя знать, как выглядишь сзади.
Сведение таких счетов начал я десять лет тому назад, когда я познакомился с Бальзаком. Во время чтения его пятидесяти томов я сам не замечал, что во мне происходило, пока я не окончил. Тогда я нашел самого себя и синтез моей предшествующей жизни..
Смотря на людей в его бинокль, я даже научился видеть жизнь обоими глазами, тогда как раньше я видел ее лишь в монокль и одним глазом. И он, этот великий чародей, даровал мне не только известную безропотную покорность судьбе или Провидению, но и незаметно подсунул мне своего рода религию, которую я бы назвал христианством без вероисповедания. Пространствовав под руководством Бальзака через его человеческую комедию и познакомившись в ней с четырьмя тысячами человек (какой-то немец их сосчитал!), мне показалось, что я переживаю другую жизнь, более широкую и богатую, чем моя собственная, так что под конец мне представилось, будто я прожил две жизни. Из его мира я почерпнул новую точку зрения на свою собственную жизнь. После нескольких кризисов и возвращений к старым ошибкам, пришел я наконец к некоторого рода примирению со страданием, убедившись в том, что горе и страдание одинаково сжигают сор души, изощряют инстинкты и чувства и даже наделяют душу, освобожденную от измученного тела, высшими способностями. С тех пор я стал принимать горькую чашу жизни, как лекарство, и считал своим долгом терпеть всё добровольно и без унижения.
Одиночество вместе с тем делает человека чувствительным и если я прежде вооружался грубостью против страдания, то теперь я сделался более чувствительным к страданиям других, - сделался добычей внешних впечатлений, но не дурных. Последние лишь пугали меня и заставляли еще дальше отстраняться. Тогда я искал более уединенных прогулок, где встречал лишь мелкую публику, которая меня не знает. У меня особая дорога; я называю ее via dolorosa и хожу по ней в более мрачные мгновения. Эта дорога, на подобие одностороннего бульвара с рядом домов по одной стороне и лесом - по другой, составляет границу города с севера. Прежде чем попасть туда, я должен пройти по поперечной с ней улице, имеющей для меня, я сам не знаю, почему, особую притягательную силу. Внизу, на заднем плане узкой улицы, возвышается большая церковь, которая как бы поднимает собою эту улицу и вместе с тем окутывает ее тенью. Церковь не привлекает меня подобно улице, так как я никогда не хожу в церковь, потому что… да я не знаю, почему. Там, направо, находится пасторская канцелярия, в которую я обращался, давно тому назад, для оглашения брака. Но здесь, в верхней части улицы, на севере, стоит дом, как раз в том месте, где улица выходит в поле. Он величиною с замок и стоит на косогоре, откуда открывается вид на морской залив. Несколько лет мои мысли были заняты этим домом. Я желал жить в нём; я вообразил себе, что там живет кто-то, влиявший на мою судьбу или имеющий как раз теперь на нее влияние. Я вижу этот дом из моей квартиры, гляжу на него всякий день, когда он освящен солнцем, или к вечеру, когда все огни в нём потушены. Когда же я прохожу мимо него, я ощущаю нечто в роде ласкового участия и я как будто ожидаю, что однажды мне придется попасть в него и найти там покой.
Итак, я расхаживаю по этому бульвару, на который выходит много поперечных улиц, и каждая из них будит во мне различные воспоминания о моем прошлом. Так как я нахожусь на горе, то улицы эти идут под гору; некоторые из них образуют выпуклости, как бы небольшие пригорки на подобие поверхности земного шара. Стоя на тротуаре бульвара, я вижу человека, поднимающегося по задней стороне этого пригорка; сперва показывается из земли голова его, затем плечи и всё тело. Это происходит в течении полминуты и действует таинственно.
Мимоходом, я заглядываю в каждую из поперечных улиц; вдали, открывается вид либо на южную часть города, либо на дворец, либо на часть старого города, расположенную между мостами. При этом я испытываю тяготу различных воспоминаний. Там, внизу, в глубине этой изгибистой трубы, называемой *** улицей, находится дом, в который я много лет тому назад входил и выходил, пока судьба моя сплетала свою сеть. Как раз напротив, стоит другой дом, куда я ходил 20 лет спустя, при таких же обстоятельствах, однако изменившихся и теперь вдвойне мучительных. А вон там, на следующей улице, пережил я время, которое в жизни других людей обыкновенно считается прекраснейшим. Таковым оно было и для меня, но вместе с тем и самым безобразным. Политура годов не может усилить красивое, а безобразное покрывает собою то немногое, что было прекрасно. Картины от времени портятся, краски меняются и не к своей выгоде. Особенно белое имеет склонность стать грязно-желтым. "Читатели") говорят, что так оно и должно быть, для того, чтобы мы при великой разлуке, ни о чём не жалели, а уходили довольные тем, что можно оставить всё позади.
Я иду всё дальше по бульвару, мимо больших новых домов; затем, дома эти постепенно исчезают, возвышаются небольшие холмики и тянется поле, засеянное табаком. Ряд строений частной скотобойни пересекается поворотом переулка.
Там стоит табачная лавка, которую я помню с 1859 года, когда я играл в ней. В избушке, более не существующей, жила поденщица, служившая прежде няней у моих родителей… И из окна этой лавки упал её восьмилетний сын и сильно расшибся. Мы обыкновенно ходили туда, чтобы нанимать ее для большой чистки перед Пасхой и Рождеством… Я, впрочем, охотно проходил этими задними улицами, отправляясь в школу, чтобы избегать Дротнингатан). Здесь показываются деревья и душистый горошек, пасутся коровы и кудахтают куры, здесь в то время была деревня!.. И вот я погрузился в прошлое, в страшное свое детство, когда неизвестная жизнь еще находилась впереди и пугала, и всё угнетало, давило… Мне стоит лишь повернуться на своих каблуках, чтобы оставить снова всё это позади себя, и я поворачиваюсь, но мне еще приходиться видеть вдали верхушки лип вдоль длинной улицы моего детства и воздушные контуры сосен вдали у кладбища.