– Ты что, хочешь стать нищим, бродягой без всякого будущего?
Мальчик стал набрасывать купидона прямо в школьной тетради, но Папа вырвал тетрадь из рук и закричал:
– Огюст, ты невыносим! Мы живем теперь в приличном доме. И у тебя может быть дом не хуже, когда вырастешь. Я ведь из-за тебя и переехал поближе к Университетскому кварталу. Но ты так плохо учишься, я просто не знаю, что с тобой делать.
Это был крик души, но и Огюст тоже испытывал отчаяние. Комнаты в новой квартире были лучше, чем в прежней, в каждой по два окна, до половины закрытые декоративными коваными решетками, и на окнах чистые занавески. Но и здесь мусор выкидывали прямо на улицу, а потом смывали его водой, чтобы избежать эпидемии. И в доме и на улице всегда царила пронизывающая сырость, и даже здесь стоял тот самый запах, который у Огюста имел одно название– запах бедности. Огюсту и дом и улица казались мрачными, нищими, жалкими. Но Папа был горд: теперь он зарабатывал в год тысячу двести франков.
Следующие неделю-две Огюст старался быть послушным, но, рисуя, он вырывался на волю, оказывался на свободе, в заповедной стране. Тетя Тереза подарила ему старую коробку с красками, и он раскрашивал все, что попадалось ему под руку, и особенно иллюстрированные журналы, которые обожал Папа. Забросив уроки, он без конца делал наброски и раскрашивал. Он завидовал сверстникам, которые выше его ростом. Сам он был приземист, широкоплеч – настоящей крестьянской породы, как говорил Папа, и поэтому все фигуры на его рисунках были крупными, большими.
Он начал пропускать занятия, и в конце концов это дошло до Папы. Когда на следующий день Огюст вернулся, как он заявил, из школы – на самом деле он ходил в Нотр-Дам, чтобы получше разглядеть собор: ему нравились шпили, легкие, высокие контрфорсы и великолепный западный фасад с башнями: все в соборе говорило о величии – и попытался объяснить свои чувства Папе, Папа не стал его слушать. Папа сказал:
– Вот как! Значит, у меня не сын, а идиот! Он даже позабыл, что ему сегодня идти в школу. Он не умеет слагать и вычитать! – И без долгих слов выдрал Огюста своим тяжелым ремнем.
Огюст дрожал как лист, но сдерживал слезы.
Мама стояла рядом и тихонько плакала, а Папа, выбившись из сил, рухнул на стул и простонал:
– Ты неисправим.
Мама горевала из-за равнодушия Огюста к Священному писанию, хорошо еще, что Мари преуспела в этом. Или Клотильда, – господи, еще забота: у Клотильды на уме одни кавалеры. А Огюст четыре года проходил в Валь-де-Грас и не выучил ни строки Священного писания. Мама сомневалась, удостоится ли он когда-нибудь первого причастия. И вдруг она сказала Огюсту, который стоял перед ней, весь дрожа, но без единой слезинки в глазах:
– Огюст, ты меня не любишь.
– Мама… – Он не мог говорить. Конечно, любит. Но не знал, как выразить это. Сейчас не мог сказать. Он ее нарисует, когда придет в себя. Когда невыплаканные слезы не будут застилать глаза. Все вдруг потемнело, словно страшная черная стена отчуждения выросла между ним и Папой.
Папа снова было взялся за ремень. Нет, Огюст тут ни при чем, подумал он, виновата школа. Он пошлет этого олуха в Бовэ, в школу своего брата Александра.
Дядя Александр был умелым, способным и строгим учителем, с нормандской настойчивостью принялся он за воспитание племянника. Крупный нос Огюста, его высокий умный лоб, твердая линия губ, большая голова – все это, по мнению дяди, говорило о восприимчивости. Одно только беспокоило – глаза мальчика, хотя и живые, но очень маленькие.
– Не надо терять надежду, – заверил Папу дядя Александр. – Это иезуиты опозорились, а не Огюст.
Дядя Александр сделал основной упор на своих любимых предметах – латыни и арифметике: это дисциплинирует и развивает ум. И Огюст учился прилежно, стал спокойнее, прибавил в весе, раздался в груди и плечах и стал очень сильным. Его бледная кожа порозовела, обветрилась, и от свежего деревенского воздуха он стал настоящим крепышом. Но ума так и не набрался, как ни бился с ним дядя Александр.
Прошло четыре года, и дядя Александр признал свое поражение – отцы иезуиты были правы.
– Мальчишка считай что неграмотный, только читать и научился, а латынь для него леc темный, он не знает и спряжений, а уж орфография – ничего подобного я в жизни не видал, ну а о сочинениях и говорить не приходится… – Дядя Александр безнадежно махнул рукой. – Просто уму непостижимо.
Огюст попытался было объяснить, что у него болят глаза и он не видит, что написано на доске. Но дядя не стал и слушать. А страсть к рисованию все росла. Когда он рисовал, все становилось ясным, большим. Вот уйти бы совсем в этот мир штрихов и линий – там бы он обрел свое счастье.
Дядя Александр сознавал, что потерпел полное поражение. Он был рад избавиться от этого тупицы и отослать Огюста домой. Он сообщил Папе:
– Эту каменную башку ничем не прошибешь. Его ничему не научишь. Чем скорее приставить его к делу, тем лучше. Сомневаюсь только, сумеет ли он заработать себе на жизнь.
Глава II
Для Папы это было страшной угрозой, ведь самое главное – это уметь зарабатывать себе на жизнь, а он боялся, что брат окажется прав и от парня не жди толку. Огюсту уже четырнадцать, а он еще не научился никакому ремеслу; в семье каждый су на учете, и надо, чтобы сын мог хотя бы содержать самого себя.
Папа немедленно объяснил Огюсту, что ему надо устраиваться на работу.
Стояло чудесное июньское воскресенье, самое подходящее время для пикника, какие они устраивали до того, как его заслали в эту тюрьму, в Бовэ, но сегодня обедали дома. Так пожелал Папа, и все были дома, за исключением Клотильды.
– Вот только где тебе работать? – спросил Папа.
– Я хочу рисовать, – сказал Огюст.
Папа взялся было за ремень, но вовремя спохватился: сегодня воскресенье. Мама шила, чтобы как-то справиться с волнением, и думала: лучше бы отправились на пикник. Огюст уперся на своем, и Папа решил сорвать свой гнев на чем-нибудь более податливом. Он вспомнил о Клотильде, которая отсутствовала за столом, и это без его разрешения. Обед был важнейшим моментом, когда вся семья собиралась за столом. Он закричал на Маму:
– Где Клотильда? Вечно ее нет дома. Разве у нас теперь плохо?
Мама ответила:
– Не знаю, где она.
– Должна знать! Совсем отбилась от рук! – еще громче закричал Папа, чувствуя, что всюду терпит поражение. – Дочь шляется неизвестно где, а тут еще сын задумал в художники. Только этого недоставало. Я сделал все, чтобы переехать сюда, поближе к Сорбонне, где живут самые образованные люди в Париже, а сын у меня оболтус, рыжий оболтус. Умел бы хоть писать, устроил бы тебя клерком в префектуру, а теперь… – Он в бешенстве развел руками, но в этом жесте сквозило и бессилие.
Огюст подумал: "Верно, никогда еще мы не жили в таком приличном районе". Они переехали в дом получше на той же улице Сен-Жак, отсюда была видна Сорбонна, но будь он даже хорошим учеником, все равно ему не поступить в университет – ведь у Папы ни положения, ни денег. Огюст взглянул на Папу, сидевшего во главе стола, – Папа считал его просто избалованным ребенком.
Папа гордился, что в этой квартире у Огюста была своя комната, и у Марии, у Клотильды тоже; так пусть Огюст отрабатывает свою. Днем комната Огюста служила кухней, сестры распоряжались столовой, родители – гостиной.
Пока Папа перебирал ремесла, которыми может овладеть сын, Огюст с волнением (живя в Бовэ, он очень скучал по своим, даже по Папе) всматривался в родные лица. У Папы были все те же широкие плечи, могучая грудь, мускулистые руки, тяжелые квадратные кулаки, пальцы покрыты рыжими волосами. А вот лицо избороздили преждевременные морщины. Голос был густым, трубным, когда Папа был в хорошем настроении, и хриплым – когда сердился.
Мама была блондинка с серыми глазами, с простым, невыразительным лицом. Глубоко религиозная, она и на лице хранила печать вечной скорби, словно раз и навсегда решила, что в этой грешной жизни одни заботы и тяготы. Огюст заметил, что платье на ней все то же, что и до его отъезда в Бовэ, от бесконечных перекрасок материя просвечивала чуть не насквозь.
Мари что-то слишком уж тоненькая, слабая, подумал Огюст: светло-рыжие волосы, бледность – совсем как средневековая статуэтка, и на милом лице ее какая-то отрешенность, как у матери. Но стоило ей развеселиться, как бывало в обществе Огюста, она становилась хорошенькой. Тогда ее небольшое продолговатое лицо и синие глаза так и сияли и вся она словно светилась, несмотря на ее всегда строгий наряд. Он обратил внимание на простое черное платье с высоким скромным белым воротником – совсем как у монашенки.
Вот кто красавица, так это Клотильда. Дочь Папы от первой жены, она резко выделялась из всей семьи. Веселая, яркая, смуглокожая, с зелеными глазами и черными волосами.
Все уселись за стол, Мама и Мари подали суп.
Папа снова стал ворчать по случаю отсутствия Клотильды, как вдруг заметил, что Огюст сидит неподвижно, словно окаменевший, не ест, не говорит ни слова.
– И не стыдно тебе, что ты такой неуч?
– Я не хочу работать в полиции.
– Идиот, в префектуре нужны мозги!
– Я знаю, что мог бы стать художником.
– Ты что, думаешь, деньги с неба сыплются? Поработай-ка– узнаешь, что почем. За эту вот клеенку я заплатил пять луидоров. – Клеенка была старой, засаленной, но ее постилали только к воскресному обеду.
– Я должен поступить в художественную школу. – Огюст сказал это почти про себя.
Папа принялся издеваться:
– Вам, конечно, подай Большую школу изящных искусств, мосье Роден?
– Нет, Папа, туда мне рано. Надо подготовиться.
– Как же, как же. Ты далеко пойдешь.
– В Большую школу я поступлю, если хорошо подготовлюсь.
– Один-единственный сын, – причитал Папа, – и тот идиот.
Мари рассматривала своего серьезного брата: безбородое, совсем еще детское лицо, высокий лоб, квадратные скулы, длинный тонкий нос, решительный рот. "Он считает, что выглядит слабым из-за своего тихого голоса, невысокого роста, но наружность обманчива, – думала она, – и ведь воля, упорство у него просто на диво". Она заговорила впервые за весь день:
– Папа, может, ему и верно пойти в художественную школу?
– Нет, – сказал Папа. – Парень, конечно, с норовом – вон какой нос, да и ручищи сильные, но того и гляди вообразит себя важным господином – и подавай ему фрак и цилиндр.
– А вдруг он поступит в Школу изящных искусств…
Папа с презрением выдохнул воздух, его красное лицо стало злым и насмешливым:
– Ну а если, мосье, вы вдруг не поступите в Большую школу?
– Поступлю, – сказал Огюст с уверенностью четырнадцатилетнего юнца, готового бросить вызов всей вселенной.
– Да ты и писать-то не умеешь толком, – продолжал неграмотный Папа. – Александр говорит, что ты словечка не напишешь правильно.
Огюст ответил:
– Ошибки в словах – это все равно что ошибки в рисовании. А я, Папа, не придираюсь к тому, как ты рисуешь.
– Идиот! – Папа занес руку, но тут Мама поставила перед ним тарелку с мясом, что было непривычной роскошью, и устоять перед заманчивым запахом было свыше его сил. Набив рот телятиной, он объявил:– Только в одном Париже полным-полно художников, да разве они едят вот так досыта?
– Париж – это город художников, – ответил Огюст. – Поэтому они и живут здесь. А Школа изящных искусств совсем рядом с нами.
– Я сказал: забудь о Школе!
– Да я все равно в нее не поступлю.
– Это почему еще? – Папа вдруг почувствовал себя задетым.
– Я еще не подготовился. Пока нет. – Он опустил руки в холодную воду, осторожно вымыл. Руки теперь надо беречь.
И тут вошла Клотильда.
– Да нет, я не обедать, – сказала она. – Меня пригласили на обед.
– И это в воскресенье? – Папа разъярился вконец. – Тебе еще всего девятнадцать! Куда ты направляешься? С кем? – Его гордость была оскорблена.
"Как она хороша сегодня, – подумал Огюст. – Высокая, гибкая, округлые формы, теплые тона кожи, приятная осанка".
На ней была шляпа со страусовыми перьями.
– У тебя все по моде, – усмехнулся Папа. А Клотильда упрекнула его, что он скряга. Папа взорвался:
– Слишком уж ты разряжена для честной девушки! И что это за роскошный экипаж, на котором ты подкатила? Он все еще поджидает тебя на углу Сен-Жермен?
Клотильда превратилась в прелестную молодую женщину, слишком хорошенькую, чтобы быть его дочерью. Папа чувствовал себя с ней неловко. Она не хотела стать швеей или хотя бы модисткой. Она перестала носить простые скромные платья. А теперь еще дерзит, отказывается отвечать, где была. Он веско сказал:
– Если так пойдет дальше, ты мне больше не дочь. – Он надел свой грубый темно-коричневый сюртук. – А теперь садись обедай, не заставляй Маму ждать.
– Мама, я же тебе сказала, что меня пригласили на обед.
– Да ты с ума сошла!
– Экипаж ждет.
– А ты что за Жозефина?
– Папа, я заехала за накидкой. – Кто же у тебя за Наполеона?
– Бедный папочка, все ему нужно знать.
– Твои родители обвенчаны в церкви. Ты достаточно красива, ты можешь выйти замуж и без приданого.
Клотильда насмехалась:
– Это что, семейная исповедальня?
– Да ты совсем обнаглела! – Папа свирепо уставился на нее, ожидая, что она попросит прощения и займет наконец свое место за воскресным столом.
Клотильде не хотелось ссоры, но она не могла заставить себя просить прощения. Она понимала, что зашла слишком далеко, но, если сейчас отступить, ей никогда не видать свободы. А Гастон ждет. Им не стоит бросаться: он достаточно богат и без ума от нее. Всего несколько минут назад он уверял, что лишь ангелы могут сравниться с ее красотой, которой приличествует соответствующая оправа. И все же хотя она и не хотела уступать, не стоило слишком сердить Папу. Мало ли что еще ей обещали, а что толку? Она заколебалась, не зная, как поступить.
Папа тоже не хотел сцен, но боялся, что, прояви он слабость, остальные воспользуются этим, Огюст в первую очередь. Клотильда еще пойдет на попятный, уверял он себя, это не впервые. Папа сказал:
– Садитесь все, потом решим, как ее наказать.
– А как быть с моим другом? – спросила Клотильда.
– А ты пригласи его к нам, – сказал Папа. – Лишний человек не объест, заодно и познакомимся.
Но это невозможно, подумала Клотильда. Гастон из хорошей семьи, чуть ли не самой богатой в Руане; если он тут побывает, то уже никогда не захочет с ней знаться. И так еле-еле уговорила подождать ее на бульваре Сен-Жермен.
– Прости меня, Папа, – сказала она, – но мы уже договорились пообедать в другом месте. – Теперь она даже гордилась своим неповиновением.
– Значит, мы для него недостаточно хороши, – заключил Папа.
– Я этого не говорила, – сказала Клотильда.
– А и не надо говорить. Это так же ясно видно, как страусовые перья на твоей шляпе.
– Ему они нравятся.
– А мне нет. – Папа протянул руку, чтобы схватить их, но она уклонилась.
На минуту воцарилось молчание. Остальные застыли на месте будто статуи. Терпению Папы пришел конец. Когда Клотильда вышла за накидкой, он бросил ей вслед:
– Если ты сейчас уйдешь, можешь не возвращаться.
– Это серьезно?
– Да, – подтвердил Папа. Слова Папы явно произвели впечатление. Клотильда приостановилась, и решимость Папы еще больше возросла. – Ты должна подчиниться.
– А если я не подчинюсь?
– Тогда собирай вещи, уходи.
– Но почему?
– А потому, что иначе тебе одна дорога в Сен-Лазар, в женскую тюрьму. – Папа явно не шутил, и она испугалась.
– Мадемуазель, знаете ли вы, что в Сен-Лазаре тысяча окошечек, ужасных, маленьких и все с решетками. А сколько там проституток, и все больные, а некоторые даже сумасшедшие. Я-то знаю – доставлял письма в тамошнюю префектуру. И не хочу, чтобы моя дочь туда попала.
Выражение ужаса в глазах Клотильды сменилось гневом:
– Как вы можете так поступать со своей дочерью!
– Тогда ты уже больше не будешь моей дочерью. Мама сказала:
– Жан, она молода, упряма, надо ее простить.
– После того как она меня оскорбила?
– О Жан, и все из-за того, что она с тобой не согласна?
– Она не слушается. Только то и делает. Все мои дети от рук отбились, – сказал он удрученно, но исполненный решимости положить этому конец, поставить на своем, доказать сыну свою силу, пока не поздно. – Даже тихоня Мари.
– Жан, ты не можешь выгнать ее на улицу. Папа с трудом сдерживал себя. Как смеет Мама защищать ее? Что она ей, родная мать? Теперь все против него! Отступать поздно: он зашел слишком далеко.
– Если ты ее любишь, – говорила Мама, – ты ее простишь.
Папа молчал. Сидел словно каменный. Клотильда, которая все время стояла, словно застыв на месте, теперь пошла за накидкой. Папа бросил ей вслед:
– И не возвращайся.
Мама снова принялась умолять Папу смягчиться, к ней присоединилась Мари, а потом и Огюст, но их сопротивление только укрепило его решимость доказать свою власть. Клотильда схватила накидку и бросилась к дверям. Мама в растерянности замерла у плиты.
Клотильда задержалась в дверях. Она и Папа надеялись, что кто-то уступит, но ни один не мог побороть себя. Она побледнела, выбежала из комнаты. Мари и Огюст бросились за сестрой, но та уже села в экипаж, ждавший на углу.
Папа пробормотал:
– Шлюха, как есть шлюха! Помяните мое слово! Мама воскликнула:
– Жан, как ты можешь так говорить? Ты же знаешь, что ей не на что жить!
Папа стукнул кулаком по столу:
– Хватит!
Огюст был потрясен: Папа назвал Клотильду шлюхой.
Он не вернулся за стол к неоконченному обеду, а так и остался у дверей после того, как бросился за Клотильдой, и Папа прорычал:
– Иди на место, не валяй дурака. Ешь!
– Не хочу.
– Так не дергайся, стой спокойно.
– Я и стою.
– Садись, я тебе сказал! Господи!
Огюст знал, разумней всего подчиниться, но не мог. А вдруг Папа выгонит и его? Куда денешься? Но он должен рисовать.
Папа жег взглядом сына, а тот упрямо застыл на месте, недвижимый, что скала. С Клотильдой все нехорошо получилось, а тут еще сын… Не может же он лишиться своего единственного сына, слишком уж будет унизительно. Так они и взирали друг на друга, пока Мари не предложила компромисс. Она негромко сказала:
– Я знаю бесплатную школу. Малую школу.
– А кто будет платить за квартиру и еду?
– Я ему помогу, – сказала Мари. – Я могу продавать образки и медали.
– Ну и ну. – Папа был поражен. Уж от Мари-то неповиновения он совсем не ожидал.
Мари почувствовала, что сопротивление Папы слабеет, и сказала:
– В этой школе готовят больше чертежников, чем художников, чтобы юноши из бедных семей могли получить ремесло.