Мы вошли в дом, когда уже совсем стемнело. Папа и тетя Малка о чем-то тихо переговаривались. В сумеречном свете гладко причесанная голова тети Малки, с белым, ровным, как линейка в тетради, пробором, показалась мне большой, низко надвинутой на лоб шапкой. Только нос и щеки я различила на ее маленьком личике. О том, что тетя Малка носит парик, а голова ее, как того требовало благочестие, обрита наголо, я еще не знала. И все же смутное чувство жалости, откуда только оно взялось, стиснуло мне грудь. Но тут тетя Малка проворно поднялась и зажгла лампу. Тучи рассеялись.
Хотя мне тогда минуло всего девять лет, я привыкла оставаться дома одна. У нас все исчезали при первом проблеске дня. Но когда появилась тетя Малка, мне стало нестерпимо оставаться одной. Я вдруг познала до того незнакомый горький вкус одиночества - я да четыре стены. И я убегала к тете Малке, к несчастной вдове, как ее у нас называли, с тремя сиротами. Здесь всегда царило тихое оживление. Вот Хавеле ловко взбирается в кухне на высокий табурет и принимает из рук мальчиков аккуратно наколотые и тщательно просушенные дрова. Она исчезает с ними в устье большой русской печи. Только босые пятки торчат наружу. Через некоторое время передо мной возникает подол ее платья. Ухватившись руками за край шестка, Хавеле спрыгивает на пол. В печи занимается огонь. Мальчики тут же отправляются бегом в бакалейную лавку за покупками или же приносят из колодца ведро воды, повешенное на середину палки, которую они придерживают с обоих концов.
Тетю Малку я почти всегда застаю склоненной над большой круглой кадушкой. Тетя очень любит месить тесто. Ее руки мерно погружаются в кадушку, увлекая за собой и плечи, и лопатки, как будто исполняя какой-то танец. Случается, однако, что тетины пальцы, облепленные тягучим тестом, вдруг хватаются за край кадушки. Тяжело дыша, тетя украдкой, словно чего-то стыдясь, выпрямляет спину. Когда я вижу ее такой, ловящей ртом воздух, мне тоже становится трудно дышать, мне тоже хочется глотнуть воздуха. Уж пусть лучше тетя не месит тесто. Мне больше нравится смотреть, как она орудует длинной деревянной лопатой, когда приходит время вынимать хлеб из печи. Круглые буханки по одной ложатся на лопату. Хавеле стоит рядом, обвязанная неизменно чистеньким белым фартуком, проводит по каждой буханке обмакнутым в холодную воду гусиным пером. Как я счастлива, когда мне удается выпросить, чтобы это разрешили делать мне. Тетя Малка снова сажает хлеб в печь ловкими, рассчитанными бросками, чтобы, не дай бог, не дрогнули руки, чтобы каждая буханка соскользнула с лопаты и легла на под, не касаясь других. И вот наконец буханки разложены в несколько рядов на белой скатерти из сурового полотна на одинаковом расстоянии одна от другой, подовой стороной кверху. Поджаристые, присыпанные тмином, они распространяют по дому живительный аромат. В ту минуту мне всегда очень хотелось есть. Тем более что для детей, и для меня в том числе, тетя Малка выпекала отдельно по буханочке. Не знаю уж, из какого теста она их выпекала, наверно из того же, что и все. Но эти маленькие хлебцы, иногда круглые, иногда продолговатые, отличались райским вкусом. Авремл и Велвеле каждый раз клали свои буханочки на подоконник, чтобы скорей остыли, а сами отправлялись бегом разносить свежий хлеб по домам постоянных клиентов тети Малки. А мы с Хавеле терпеливо ждали, не решаясь в отсутствие мальчиков отломить хотя бы по кусочку от наших хлебцев.
Отец зачастил к тете Малке, иногда под предлогом, что зашел на минутку за ребенком, то есть за мной. Отец с озабоченным лицом что-то тихо втолковывал тете Малке. Она его не перебивала, и вид у нее был отрешенный. Мне порой казалось, что она и не прислушивается к тому, что говорит ей мой отец.
И действительно, с неожиданной бодростью она вдруг отмахивалась от него и громко произносила, положив этим конец разговору:
- Эка важность! Трудно, что ли?
Отец умолкал. Но однажды он в сердцах возразил:
- Да, трудно, а убить себя легко. Хоть бы детей пожалела…
С того дня тетя Малка бросила выпекать хлеб. Она послушалась моего отца. Но на нее было жалко смотреть. Она слонялась по дому как потерянная. Присаживалась, сложив на большом животе руки с выпуклыми синими прожилками, и глубоко задумывалась. Дети тоже притихли. Веселое оживление, которым привлекал меня дом тети Малки, казалось, покинуло его навсегда.
2
Тем временем у нас дома произошли два события. Первое: мне больше не приходилось сидеть дома одной - папа потерял работу. Словно видя в этом что-то забавное и вместе с тем как бы оправдывая свое ничегонеделанье, он бодро заявлял всем и каждому: "Ни шевро, ни хрома. Кому теперь нужны заготовки?" Второе событие: как будто специально для того, чтобы смягчить свалившуюся на нас беду, из Борисова от одной нашей дальней родственницы пришло письмо, в котором она приглашала папу и маму приехать со всеми детьми на свадьбу ее дочери.
По молчаливому уговору никто в доме, кроме самого папы, не вспоминал о том, что он остался без работы. Тем более пестрой каруселью завертелись толки и разноречия по поводу приглашения на свадьбу. В первые минуты обсуждение достигло такого накала, словно у нас в доме загодя, в отсутствие жениха и невесты, бурно справлялось их бракосочетание. Больше всех шумела мама:
- Чтобы я поехала к Рейзеле на свадьбу ее дочери? Много чести… Знать их не хочу, ни-кого. - Мама ударяла тыльной стороной одной ладони в собранную горстью вторую, будто именно в ней расположился тот, кого она не хочет знать. Да и вообще никаких родственников, - запальчиво говорила она. - Добрые друзья мне милее всяких родственников. Если уж Рейзеле дала о себе знать, то это неспроста. Не иначе, опять заготовки понадобились… Бесстыжие ее глаза… Забыла, как я ей показала на дверь.
И в самом деле, трудно было понять, почему Рейзеле вздумалось пригласить нас на свадьбу. Ровно год тому назад мама поссорилась с ней насмерть, и с тех пор никто в доме не решался даже произнести ее имя.
Дело было так: от Рейзеле пришла депеша, что она приезжает в такой-то день и в такой-то час. К депешам у нас не привыкли. Разве лишь кто-нибудь был при смерти, да и то сообщать печальную весть поручали чаще всего балагуле. Так что, пока разобрались в депеше, она всех напугала. Всех, кроме мамы.
- Штучки Рейзеле… - сразу определила она.
Приезд Рейзеле мне хорошо запомнился. В тот день я первый раз в жизни ехала "на извозчике". Не на вокзал, конечно, а с вокзала. Существо, которое носило уменьшительное имя "Рейзеле", кряхтя втиснулось в широкую пролетку и там растеклось, как перестоявшееся тесто. Снаружи спинка сиденья собралась в складки под напором рыхлых телес, выпиравших меж планок. Отец легко взобрался в пролетку, опустил откидную скамейку и уселся против Рейзеле. Меня он устроил на подножке и велел крепко держаться.
Всю дорогу Рейзеле жаловалась на здоровье:
- Ну что за жизнь? Веселое занятие у себя самой считать куски во рту. Доктора́… Хотела бы я знать, у них-то самих что, круглый год пост? Колбасы нельзя, жаркого нельзя, послушать их, так и кусок паршивого штруделя - чистая отрава. - Вдруг Рейзеле с беспокойством заерзала на сиденье и тронула папу за колено: - Иче, вон там, кажется, колбасная Канторовича, Надо купить чего-нибудь перекусить. Душа своего просит.
Пролетка остановилась, Рейзеле запустила руку в свой огромный ридикюль, который я было приняла за мешок, удивляясь, почему мешок черный, да еще блестит. Очевидно, она собиралась дать папе деньги на покупки, но тут же передумала. Как бы раскаиваясь в своем широком жесте, она в несколько оборотов затянула ридикюль шнурком.
- Да где тебе разобраться? Давай уж вместе…
Заколебались фалды, заколыхались ярко-красные цветы на платье, и Рейзеле выволокла себя из пролетки.
Всю дорогу, которая оставалась до нашего дома, папа бережно поддерживал на коленях покупки. От их запаха у меня кружилась голова. Тайное чувство подсказывало мне, что навряд ли мне удастся вкусить от содержимого больших и маленьких свертков Рейзеле. Чего можно ждать от такой вруньи? То она ничего в рот не берет, то она покупает столько еды, что нам всем хватило бы на неделю. Мне хотелось есть, я устала и уже не испытывала никакого удовольствия от катанья "на извозчике". "Рейзе - врунья, Рейзе - лгунья!" - мстительно повторяла я про себя. Когда пролетка подкатила наконец к нашему двору, я с трудом подавила в себе желание подкрасться к Рейзеле со спины и через спинку сиденья ущипнуть ее за мясистые складки. Да мне бы, пожалуй, и не успеть… Едва только лошадь стала, Рейзеле с неожиданной прытью выбралась из пролетки. Она показала пальцем направо и спросила почему-то не у папы, а у меня:
- Сюда?
- Нет, туда.
Быстрым, уверенным шагом Рейзеле направилась в глубь двора, прижимая к животу необъятный ридикюль и все свои свертки, которые каким-то чудом от папы перешли к ней. Я оглянулась на папу. С пристыженным лицом, не смея поднять глаз на извозчика, он что-то искал в своем потертом кожаном кошельке.
Охая и кряхтя, Рейзеле протиснулась в дверь.
Съев приготовленный мамой обед, она решительно заявила: "Хочу вздремнуть!" - и, будто она здесь была хозяйкой, выгнала детей во двор.
Вздремнуть ей, однако, не удалось. Не прошло и четверти часа, как мама, толкнув раму, распахнула окно и крикнула:
- Дети, заходите в дом!
Рейзеле стояла посредине комнаты, зажав в руках ридикюль, высокая и широкая, как башня. Башню венчала маленькая головка с туго скрученным на самой макушке серым ватным узлом. Где-то там, наверху, было и лицо - безглазый, безносый красный шар. Отец тоже стоял, щуплый, невысокого роста, очень красивый. Потому, наверно, мне так запала в память эта сцена, что первый раз в жизни я открыла для себя красоту человеческого лица. По-новому я увидела знакомый мне с рожденья высокий лоб, за которым всегда готова была зародиться мысль, живые глаза, и умную бородку, подстриженную, как у Менделе Мойхер-Сфорима, любимца папы. "Шолом-Алейхем, - говорил он, - тоже смотрит в корень, но Менделе копает глубже". Отец стоял перед "Рейзеле-вруньей" со сконфуженным лицом, как всегда, когда жизнь сталкивала его с чьим-то неблаговидным поступком. Захлестнувшее меня горячее чувство любви глубоко отличалось от прежней детской привязанности к отцу. Было понимание, сочувствие, была любовь единомышленника.
От окна, возле которого осталась стоять мама, полетел кусок матовой черной кожи, который шлепнулся прямо в грудь Рейзеле и тут же исчез в ее как по волшебству разинувшем рот ридикюле. Вскоре я узнала, почему мама с таким бешенством запустила в Рейзеле этим невинным куском кожи. Тогда же я ничего не поняла. Дверь распахнулась с треском, с таким же треском захлопнулась, и… с Рейзеле было покончено, казалось, навсегда.
И вот эта же самая Рейзеле прислала нам приглашение на свадьбу своей дочери, и, что всего удивительнее, отец согласился поехать.
- Из-за Рейзеле я не буду на свадьбе Рише-Баше? - раздумчиво говорил отец. - Кто еще так достоин счастья, как она? Кроткая голубка. Светлой минуты в своей жизни не видела. Промыкалась все молодые годы в прислугах у собственной матери.
Отец был непреклонен, и маме пришлось сдаться. Сама-то она не поехала. Она и слушать не хотела о свинском доме Рейзеле. А папа… если ему так уж нравится сидеть среди богачей, то пусть по крайней мере захватит с собой несколько буханок хлеба и парочку-другую селедок. Хотя бы для гостей. Угощением Рейзеле сыт не будешь. "Берегись, - предостерегала мама, - как бы тебя там не выдоили, она и ее сынок Соломончик! Опять предложат кроить голенища для сапог из ворованной кожи. Для таких война - счастье".
Я была в семье самой младшей и папиной любимицей. "Зачем ей сидеть дома одной?" - сказал он маме и взял меня с собой на свадьбу. За день до отъезда мы пошли с папой к тете Малке попрощаться. Со двора еще мы услышали стрекотанье швейной машины. В сенях Авремл, стоя на четвереньках, возился с утюгом. Увидев меня, он надул щеки и загукал в утюг так, что искры полетели. Тетю Малку мы застали за зингеровской машиной, которую она привезла с собой из местечка. Тесто она больше не месила. Но в том, как из-под ее пальцев плавно вытекал кусок белой материи по другую сторону строчащей иглы, мне снова привиделся танец. У ног тети Малки сидела на низенькой скамеечке Хавеле и пришивала пуговицы к наволочке.
Прощаясь со мной и с папой, тетя Малка оглядела меня со всех сторон, одернула платье спереди, подтянула у шеи сзади.
- Так вроде ничего, только рукава коротки. Растет девочка… - Тетя достала из комода праздничное платье Хавеле и заставила меня его примерить. Она не могла надивиться тому, как хорошо сидит на мне платье ее дочки, как оно мне к лицу. Мне страшно не хотелось снимать с себя платье Хавеле, зеленое платье в цветочках, с оборками на рукавах и по подолу, с белым кружевным воротничком, но папа наотрез отказался взять его для меня хотя бы на время.
- Брось! - прикрикнула на него тетя Малка. - Ничего платью не сделается, цело будет. А если и нет, - добавила она, - мы с тобой как-нибудь без раввина разберемся. Эка важность!
3
Где же невеста? Мне никак не удавалось на нее посмотреть. К подвенечному шатру было не протолкнуться, И за ужином я невесту не увидела. К свадебному столу все бросились как на пожар и тут же зачавкали, зачмокали, загоготали… Мы с папой еле нашли себе место с самого края, откуда ничего нельзя было разглядеть. Во время танцев перед моими глазами несколько раз пронеслась фигура в белом. За ее спиной трепыхался белый тюль. Но те же, которые чавкали, чмокали, гоготали, каждый раз заслоняли ее от меня. Я то и дело тянула отца за рукав:
- Папа, невеста красивая? - В том, что она молодая, я не сомневалась. Разве бывают невесты не молодые?
- Красивая, красивая, - рассеянно отвечал мне отец.
"Кроткая голубка" - так назвал папа невесту, когда мы с ним собирались на свадьбу. Теперь же, после промелькнувшего передо мной белого тюля, она из кроткой голубки превратилась в моем воображении в легкокрылого ангела. Ни голубки, ни ангела мне никогда не доводилось видеть. Мне, однако, было доподлинно известно, что как голубки, так и ангелы красивые и добрые и, в отличие от людей, они не ходят, а порхают.
Все комнаты заезжего дома Рейзеле, или гостиницы, как он именовался на вывеске у ворот, были в ту ночь заняты свадебными гостями. Нас с папой тоже оставили ночевать. Солнце уже светило вовсю, когда меня разбудил незнакомый женский голос. Напротив моей кровати сидела на мягкой кушетке старая женщина в светло-голубом шелковом платье. Я чуть не прыснула, настолько это платье не подходило к ее длинному скучному лицу с бородавкой на правой стороне носа и к ее тусклым усталым глазам. Отец сидел рядом с ней на кушетке. Оба не обратили на меня никакого внимания. Я повернулась лицом к стене. И тут в полудреме до меня дошло имя Рише-Баше. Да, так папа назвал старую женщину в шелковом платье. Я совсем проснулась.
- Папа, хочу домой, - неожиданно вырвалось у меня.
Папа, очевидно, не расслышал. Тем временем Рише-Баше поднесла к лицу свои большие темные руки, но, как бы остерегаясь повредить его, не вплотную. И так, с повисшими перед лицом руками, тихо заплакала. На пальцах у нее сверкало золото.
4
Предполагалось, что самые почетные из приглашенных на свадьбу будут гостить у "молодых" целую неделю. К почетным отнесли и нас с папой. Ни за что не хотели отпускать домой. И все же на третий день мы уехали, и весьма поспешно, ночным поездом.
День с самого утра выдался неудачный. В окно барабанил дождь. Гости вышли к столу с заспанными лицами. Хотя время близилось к полудню, в зале, где были накрыты столы, пришлось зажечь лампу.
Завтрак прошел в молчании. Тишину нарушал только стук ножей и вилок да смачное чавканье. А в окна все хлестал дождь, и никому не хотелось подниматься из-за стола. Завтрак был давно прикончен, а гости все сидели, словно в твердой решимости, не вставая с места, дождаться обеда. И красавец Соломон придумал для них развлечение: декламацию. Гости зашевелились, хотя многим из них было невдомек, с чем ее едят, декламацию. Но раз это слово произнес красавец Соломон, то ради него стоило и переменить положение тела. Сын Рейзеле Шлоймке, или, как его все тут звали, Соломон, был и в самом деле красавцем. Поэтому я вначале думала, что он и есть жених. Гости ловили на лету его взгляд, его улыбку. Стоило ему открыть рот, все замирали, будто от его слов зависела жизнь каждого в отдельности и всех вместе взятых. Соломон казался мне достойным этого внимания - молодой, веселый, приветливый, с открытой душой. Если даже допустить, что для кого-нибудь эта душа была открыта лишь на маленькую щелочку, то для моего папы она была распахнута во всю ширь. Программу Соломон начал с меня, не иначе как для того, чтобы доставить удовольствие папе. Итак, красавец Соломон поставил меня на стол и велел декламировать. Я не заставила себя долго ждать.
Три бледных тени чередой
Стучатся робко в двери рая, -
читала я нараспев грустным голосом.
Моя декламация понравилась. Гости хлопали в ладоши, откинувшись отяжелевшими телами на спинки стульев. Если так, я буду декламировать еще. Я вовсе не собиралась так скоро слезать со стола. Стихов я знала много. Точно ленты у фокусника, они текли из моего рта. И те, которые я проходила в русской школе для еврейских девочек, и те, которые выучил со мной папа, и бог знает еще какие. И вдруг я увидела лицо Соломона. Светлое лицо Соломона. Оно потемнело. Тут же кто-то сонным голосом буркнул "браво". Это "браво" вклинилось в мою декламацию и раскололо ее. У меня вдруг не стало голоса. И я снова увидела лицо Соломона. Снова светлое, веселое.
- Славно, молодец! - Соломон ласково погладил меня по голове и, прижав к груди, снял со стола. Я сразу сообразила, что снял он меня со стола для того, чтобы я перестала декламировать. Но это бы еще ничего, если бы тут же не раздались странные резкие звуки, будто рядом кто-то рвал в куски жесть. Это смеялся жених, и глаза у него были белые. После, дома уже, мне не раз приходилось слышать о том, что Рише-Баше у него четвертая жена. Прежние жены разводились с ним из-за того, что он их щипал. "Щипал? Зачем он их щипал?" - со страхом пыталась я разгадать. И каждый раз передо мной возникали его белые глаза.
На прерванной декламации мои злоключения в тот памятный день в Борисове не закончились. Пока жених выпускал изо рта свои разряды жести, я, застыв, смотрела на него во все глаза. Затем стала озираться на гостей: что они? Они ничего, сидели, а вот у меня, как я этого раньше не заметила, на красивом платье расплылось огромное жирное пятно. Таким образом, я самостоятельно открыла истину, которая взрослым, увы, слишком знакома, - беда не ходит одна. Я со стыдом вспоминала свою декламацию. Ведь ее никто не слушал. Все только и смотрели на отвратительное жирное пятно на моем платье. Зачем же они хлопали в ладоши? Видно, для потехи… И что я скажу тете Малке?