Вьется нить - Рива Рубина 5 стр.


В конце года твердая рука Полины Владимировны вывела во всех гнездышках моего дневника аккуратные вензеля троек. Только в самом низу сиротливая пятерка - за поведение. Я заглянула в дневник, а минуту спустя уже не помнила о нем. Он для меня не существовал. Я радостно влетела в дом, громко возвестила: "Папа, одни пятерки!" - и прямиком во двор, играть с подругами в камешки.

Надо же было случиться такому - в субботу я вышла с отцом на улицу, а навстречу Полина Владимировна. Красивая, стройная, в белых перчатках, с крошечным белым кружевным зонтиком. Верхняя часть лица в тени, а подбородок светлее зонтика. На наше приветствие она ответила благосклонно-величественной улыбкой и продолжала свой путь. Но отец остановил ее, чтобы поблагодарить за мои успехи. Учительница удивилась. Ее красивые брови взметнулись.

- Вы видели дневник?

Я резко выдернула свою руку из отцовской и пустилась наутек. Бежала я долго. От отца, от матери, от дома, от школы, от города. Бежала, пока не закололо в боку, не перехватило дыхание. Но я не останавливалась. Я лишь замедлила бег. И только тогда почувствовала слезы на щеках. Может быть, я была испорченным ребенком, но должна признаться, что это не были слезы раскаяния. Впервые я задумалась, почему учительница выставила мне тройки, хоть знала я все не хуже других. Если бы у нее нашлось для меня хоть одно доброе слово, я бы ей всегда отвечала без запинки. В первый раз пошатнулся мой идол, и я шла, ничего перед собой не видя, шла и плакала от любви и разочарования. Так я оказалась на погосте за чертой города. Здесь и нашли меня вечером, спящую на зеленом холмике - деревянный крест в изголовье - с распухшим, в грязных разводах лицом.

Ни тогда, ни после никто в нашем доме не обмолвился о выходке с дневником. Когда я пришла осенью в школу, казалось, и Полина Владимировна не помнила об этом. Во втором классе я научилась, как все, тянуть правую руку, когда хотела ответить, и рана в моей душе постепенно зарубцевалась.

За свой грех, однако, мне пришлось расплатиться.

По соседству с нами, дом в дом, жил Нисл, язва Нисл, сынок меламеда Хоне. Ни одной промашки он мне не спускал.

Нисл был глуховатым, ехидным мальчишкой тремя-четырьмя годами старше меня. На нашей улице он пользовался репутацией "светлой головы". А поскольку он был "светлой головой", он учился в реальном училище. А поскольку он учился в реальном училище, мать его, Мэре, частенько подсовывала ему за столом кусочек пожирнее. Нисл, не глядя, отодвигал от себя тарелку с таким ожесточением, будто мать была его злейшим врагом. Я, однако, знала, что эти "кусочки пожирнее" оставляет он таким образом младшим детям.

Налетаю я однажды во дворе на Нисла, а он бросает будто невзначай - только фыркнув насмешливо:

- Одни пятерки, вот как?!..

Пронюхал все-таки! Кто тому виной, я так и не разгадала, но для Нисла я стала раз и навсегда вруньей. И не нашлось бы такой силы на земле, которая могла бы убедить его, что ложью был для меня дневник, а пятерки - истиной.

А я в Нисла была влюблена. Когда он появлялся во дворе, читая на ходу книгу, своим тугим слухом отстраненный от всего и от всех, я застывала завороженная. Не только скупость его речи, но и его хмурая язвительность казались мне приметами незаурядности. Мне нравилось, забившись в угол, слушать, как мой отец беседует с ним, словно со взрослым, об одном человеке с чудны́м именем Спиноза, который все постиг, всех превзошел умом. И мне было жалко этого Спинозу, хоть уразуметь, что с ним все-таки стряслось, я не могла. Мне только было ясно, что низкие люди сыграли с ним какую-то скверную шутку. Я жалела и Спинозу, и Нисла. В моем представлении они слились воедино. Спиноза тоже, наверно, цедил слова сквозь зубы, чтобы скрыть свою доброту. К восьми-девяти годам я о каждом человеке, которого встречала или о котором слышала, прежде всего спрашивала: "Он добрый?"

А Нисл в мою сторону не глядел. Если и замечал, то лишь для того, чтобы уколоть:

- Ну что, новую басню придумала?

* * *

Я очень любила мою подругу Фаню Бергер. Она была самая красивая. Может быть, даже красивей учительницы. Проказница, хохотушка и проворна на диво. Я никогда не успевала заметить, как ее тоненькая фигурка выпрастывается из-под зимнего пальто с белым меховым воротничком; как ее голова выпутывается из громоздкого шерстяного башлыка с длинными концами, обернутыми вокруг шеи. И вот уже бежит звонкоголосая Фаня по коридору, и два пышных банта пляшут на ее спине, затянутой в коричневое гимназическое платье. Кроме нее, ни одна девочка в нашей школе не одевалась, как гимназистка.

Красивая голова Фани с четырьмя косами - две тоненьких над ушами вплетены в две толстых по плечам - вертится во время уроков во все стороны. Соседке справа Фаня покажет язык, соседку спереди пощекочет. Могло показаться, что объяснения учительницы вовсе не касались ее. Но когда Фаню вызывали отвечать, мел в ее руке стучал по доске так же уверенно и весело, как башмачки ее по школьному коридору. Играя ямочками на румяных щеках, Фаня отвечала на все вопросы без сучка без задоринки. Она все знала. Она получала одни пятерки. Так мудрено ли, что я хотела стать ее подругой? И стала. Хоть началась наша дружба с размолвки.

Произошло это вот как: за очередную проделку Фаня Бергер была поставлена в угол. За спиной учительницы она корчила такие гримасы, что никто не мог удержаться от смеха.

- Сегодня ты пойдешь домой последней, - сказала Полина Владимировна своим ровным голосом. - Пока хоть одна ученица останется в классе, ты не сдвинешься с места.

Я подождала, пока все разошлись, и вышла на улицу вместе с Фаней.

- Где ты живешь? - спросила она.

- Перед мостом. А ты?

- Вон там. За мостом.

- Знаешь? - выпалила я неожиданно для самой себя. - Мой дядя - разбойник.

- Твой дядя?

- Ну да. Брат моей мамы.

- Разбойник?

- Разбойник. Отнял у моей мамы наследство.

- Почему он отнял у нее наследство?

- Просто так… Потому, что он разбойник.

- Твой дядя живет в лесу? - спросила Фаня.

- Нет, он живет в Радошковичах…

Фаня остановилась и обожгла меня своими черными шельмовскими глазами.

- Ерунда! - закричала она. - Твой дядя не разбойник. Разбойники живут в лесу. Наверно, у тебя вообще нет никакого дяди!

- Но мама и вправду говорит, - пыталась я спасти положение, - что мы живем как в лесу. На разбойников управы нет.

Фаня, однако, уже бежала по мосту, и на ее спине подпрыгивал набитый до отказа ранец.

Я осталась одна у замерзшей реки, и не было на земле человека несчастнее меня. Никому, никому я не нужна. Никто меня не любит. Все считают меня обманщицей.

Назавтра мы помирились. Фаня первая подошла ко мне и позвала после занятий к себе домой. Мы вместе поели, приготовили уроки и до вечера катались на санках во дворе. Моя новая подруга никак не хотела меня отпускать. Ушла я только тогда, когда она и две ее младших сестренки в рубашках до пят, с длиннющими рукавами, стали каждая в своей кроватке, и отец, нажимая на резиновый баллончик, опрыскал их из пузырька какой-то благоухающей жидкостью. Сладковатый аромат сопровождал меня до самого дома.

* * *

Радость дружбы с Фаней Бергер, наверно, ничем не омрачилась бы, если бы я не так бегло читала по-русски. Однако, на свою беду, во втором классе я читала по-русски так, что не угонишься. И заслуга в том моей учительницы была невелика. Своим умением я была обязана двум старшим братьям, хотя они об этом и не подозревали. Просто я увлеклась тоненькими книжками, которые они время от времени приносили домой и, как пасьянс, раскладывали на железной кровати, где вместе спали. Первую книжечку - историю о загадочном убийстве в старом замке - я едва осилила. Пока я добралась до конца, где Нат Пинкертон настигал злодеев, я забыла начало. Но я столько раз перечитывала эту книжку, что учительница диву давалась моим поразительным успехам. Множество непонятных слов не могли сбить меня с толку. Напротив, только раззадоривали. Как мне заблагорассудится, так я их и объясняла. "Гейша хлопнула в ладоши, полы расступились, и выскочил человек со сверкающей саблей в руке", - вычитала я в одной из книжек. Что обозначает "гейша", я сразу сообразила. Это красавица такая. Труднее было понять немудреное "хлопнула в ладоши". Попробуй догадаться, что "ладоши" - это просто ладони. Я вышла из положения, вообразив оглушительный, неясных очертаний предмет, от ударов в который даже полы расступаются.

Таить в себе то, что я узнавала из тонких книжек, было свыше моих сил. Все истории я пересказывала моей новой подруге. Лишь одну повесть я не могла ей рассказать - повесть о ней самой, о Фане Бергер. Я изнемогала в жажде слушателя. И отыскала. Это была младшая сестра Нисла - Ципа, чернявая, с тонким, острым носиком и зубами, торчащими из-под верхней губы. Летом, стоило ей только показаться на улице, как целая орава мальчишек - учеников ее отца - увязывалась за ней, распевая:

Ципка-Дрипка,
Богова ошибка,
Отчего ты, Дрипка,
Тощая, как цыпка?

И без передышки, сначала. Ципа изо всех сил старалась показать, что ей это нипочем. Лишь повернет к преследователям свою тусклую мышиную мордочку, выставит зубы, будто хочет укусить, и бросит коротко:

- Дождетесь, скажу отцу, жабьи глотки!..

Ее слова только подливали масла в огонь. Отца Ципы никто не боялся. Это был тихий человек с бескровным, голодным лицом. Проблеск жизни появлялся в нем только тогда, когда жена ставила перед ним тарелку гречневого крупеника или миску горячей фасоли. Жестом лунатика он протягивал свои бледные руки к хлебу. Отрезал толстый ломоть, зажимал его в правой ладони, а левую подставлял гнездышком, чтобы ни одна крошка не пропала. Проглотив последний кусочек, он левой рукой отправлял в рот крошки и лишь после этого принимался за крупеник или за фасоль.

В один злосчастный день во время самозабвенной трапезы меламеда Хоне я присела на кровать к Ципе и рассказала ей о моей подруге Фане Бергер, отец которой князь и которая живет в замке за высокими крепостными стенами. Всегда там играет музыка и пахнет духами. Я сама там была и сама видела, как отец моей подруги, князь Бергер, вернулся с охоты, ударил в ладошу, в такую огромную серебряную ладошу, и пол расступился - одна половина направо, другая - налево, и вырос стол, а на нем чудесные яства в посуде из чистого золота.

Я строго-настрого наказала Ципе хранить это в тайне, потому что моя подруга Фаня скрывает, что ее отец - князь. Но Ципа меня предала. Она проговорилась. И кому же? Нислу! Если бы я могла предвидеть, что Нисл вырастет ученым, если бы догадывалась о силе его аналитической мысли, может быть, возмездие, обрушившееся на меня так быстро и неожиданно, не поразило бы меня столь жестоко.

На следующий день, не успела я войти к меламеду в дом, все его ученики были уже в сборе, Нисл, не глядя в мою сторону, будто ненароком спросил:

- Разве еврей может быть князем? - И, насмешливо шмыгнув носом, добавил: - Только бы выдумать… Князь - это ведь родственник царя!

1965

Перевод Е. Аксельрод.

Конь и сапоги

Вьется нить

Мы с папой стояли во дворе спиной к открытому окну нашего полуподвала. С наличника над рамой лениво падали редкие капли отшумевшего дождя.

Той осенью чуть не до самого октября стояла чудесная погода. И дожди ("Дождик пошел", - ласково говорили женщины) были теплыми, летними. Солнце, запутавшись во временах года, каждое утро прокладывало себе путь сквозь облака и с самонадеянностью молодки - кровь с молоком - усаживалось на небе, любуясь собственной красотой. В такое именно утро мы стояли у окна нашего дома и ждали чуда, отец и я. Отец всегда ждал чуда. И нам явилась лошадь. Настоящая, живая. Она высунула из-под хомута меж оглобель свою длинную, тощую шею и посмотрела на нас большим черным глазом.

Лошадь вошла в открытые ворота, волоча порожнюю телегу по влажной, прибитой дождем земле, и мы заметили ее только тогда, когда она стала перед нами. Мы молча смотрели на лошадь, лошадь тихо смотрела на нас.

- Хозяин, это золото, а не лошадь. Орел, одним словом, конь! Купите, не пожалеете.

Человек с длинными ногами, длинными руками, с длинной физиономией вопил на каком-то диковинном наречии, давясь словами, что разве лишь полоумный не согласится с его ценой, что он отдает лошадь задаром, можно сказать, "за ничего", потому что у него нет "рубахи на теле". Он приподнял и сразу же отпустил полу своего странного облачения - шинель не шинель - с такой поспешностью, что убедиться в отсутствии "рубахи на теле" нам не удалось. Зато на его огромные башмаки с растресканными тупыми носами, в которые он тыкал длинным, как жердь, указательным пальцем - "разутый-раздетый" - мы нагляделись вволю. Короче говоря, незнакомец драл глотку до тех пор, пока отец не отдал ему пару новеньких хромовых сапог, высоких и широких, как печные трубы. Таким образом отец расстался с последним, что напоминало ему о его прошлой мирной профессии заготовщика. Незнакомец утих. Схватив сапоги двумя концами веревки, он бросил ее коромыслом на плечо, шагнул своими длинными ногами и поминай как звали. Казалось бы, такой заметный, а будто растворился. Вместе с сапогами-трубами он унес свои длинные ноги, длинные руки, длинную физиономию, с тем чтобы мы никогда о них и не вспомнили. Помимо следов, которые башмаки с тупыми носами и отставшими подметками отпечатали на сыром песке, от случайного пришельца ничего не осталось.

Поди знай…

Отец распряг лошадь и высыпал перед ней из сенника, завалявшегося на чердаке, горстку трухлявого сена. Лошадь, и в самом деле не лошадь, а золото, не была привередлива. Принюхавшись к угощению, она задрала к отцу свою добрую, длинную морду и с грустью посмотрела на него, как бы спрашивая: "А получше у тебя ничего не найдется?" Не получив ответа, она, словно ручку водокачки, опустила тощую шею и начала разбрасывать сено. Очевидно, надеялась, что где-то внутри запрятана для нее та аппетитная горсточка, по которой она истосковалась. Обманутая в своих надеждах, она, добрая душа, никакого недовольства не выказала. Стала вдумчиво водить мордой по земле, подобрала все под метелку.

- Завтра, братец, мы с тобой отправимся в деревню за мукой. Там и тебе кое-что перепадет, - утешал отец свою лошадь, поглаживая ее по холке.

Раз у нас собственная лошадь, то было бы грешно не заехать в мамино родное местечко. Сам бог велел, чтобы мы пришли на помощь ее подруге детства Гинде-умнице. Что толку в ее уме, если она осталась одна, покинутая мужем, с двумя детьми на руках. А местечко-то на самой границе, и оттуда выселяют евреев. В деревню, говорит мама, не поздно будет заехать и на обратном пути. Обменять носильные вещи на мешок муки всегда можно. Только не папе, конечно. Лошадь он, правда, заполучил неплохую, но с обменом ему никак не справиться. Солдатки его вокруг пальца обведут. Так что все равно придется ехать вместе. Отец не возражает, но ребенка (это меня) он в такое время не оставит одного в городе. Старшая моя сестра Рисл не в счет, она редко бывает дома. Итак, мы отправляемся в путь втроем.

"Снова подарок", - говорит папа. Это значит, что день обещает быть хорошим. Пока свежо, но солнце уже затеяло с нами игру в прятки. То окрасит край неба розовым, то затаится за легким облачком. И сквозь него светится. Не проснувшись еще окончательно, я покачиваюсь на телеге, а колеса скрип-скрип, и веки мои смежаются. А когда открываю глаза, я вижу спину отца. То и дело откидываясь, он уверенно потягивает вожжи, словно никогда другого дела и не знал, от веку возница. И лошадь идет. А колеса тихо скрип-скрип. Я снова впадаю в дремоту. И радостно мне, и покойно.

Я полная противоположность маме. Не помню, чтобы какая-нибудь папина затея вызывала у нее сочувствие, а ведь она в папе души не чаяла. Это я понимала даже в детстве. Папины фантазии она в зародыше убивала иронией. И никакой всем известной коровы, которая пролетала над крышей и снесла яйцо. Маме ничего не стоит свое сочинить: "Подай быку лукошко - цыплята вылупились!" Или: "Подойник петуху - у него молоко перегорело!" Мама почти всегда оказывается правой, но я все равно в душе на стороне отца.

Назад Дальше