Тарковские. Отец и сын в зеркале судьбы - Паола Педиконе 4 стр.


Она была высокого роста и тонка, прямая фигура, длинные руки. Кожа была нежна, бела и розовата, к ней плохо приставал загар. Темно-русые волосы, сбегавшие к мысику на лбу, она немножко подстригала, чтобы лоб казался повыше. У нее были голубые – или серые? – глаза, окруженные голубыми кругами, чуть выдающиеся скулы, некрупный рот, белые и скорее мелкие зубки… Голос ее был со странной хрипотцой, быть может, ее голос был первым, что заставило меня полюбить ее.

Она была бедна. Может, у нее были еще платья, но я помню ее только в белой блузке и коричневой юбке в клетку; с обувью у нее всегда было не слишком благополучно. Еще она имела серое пальто цвета офицерской шинели и меховую, кажется, скунсовую горжетку.

Как я был молод тогда!

До этого она была замужем. Муж ее уехал чуть ли не после первой брачной ночи, она осталась одна с матерью. Потом у нее был роман с М[ихаилом] Х[ороманским], но и он уехал, потом с Н. Г., и он бросил ее. Может быть, до меня она любила и еще кого-нибудь… Тогда я думал, что она не любит меня. Вероятно, так и было. Ведь я был совсем мальчик тогда, за что меня было любить?

Я не помню, как это началось. Не помню, что было причиной тому, что я должен был поцеловать ее ногу в ботинке, но я поцеловал. Это было сделано, чтобы унизить меня, и я был унижен – поцеловал и ушел. Я тогда полюбил ее, и если она когда-нибудь любила меня, то полюбила тоже тогда. Быть может, ее влекла ко мне разнузданная чувственность мальчишки, которую она во мне угадывала, она ведь тоже была чувственна. Мы проводили сумасшедшие ночи и дни. Я очень рано развился в этом смысле, я был плохой мальчик и причинял маме много страданий.

Я был легкомыслен тогда, мне нравилась и другая женщина, и М. Г. сказала как-то ей: "Заведи с ним роман, он славный мальчик". Та посмеялась, не завела. Я очень страдал оттого, что М. Г. так сказала. А может, это была пустая бравада, она любила хорохориться…

Года за два до смерти М. Г. я снова попал в город. Мы увидели друг друга, я с женой был у нее, и жена ей не понравилась, – хотя, скорее всего, это была ревность. Но тогда она в последний раз принадлежала мне.

Какое-то время спустя я написал письмо М. Г., я писал о том, что любил ее и, вероятно, люблю до сих пор. Письмо было большое, на десяти страницах, в нем я много писал о себе; вероятно, это было хорошее и печальное письмо, потому что в те годы мне казалось, что молодость не удалась, а это помогало писать так, что написанное волновало читателя.

Ответа я не получил. Много лет спустя от сестры М. Г. я узнал, что она умирала с письмом в руках. Сестра потом сожгла это письмо.

М. Г. было жаль свою молодость. А может, она по-настоящему любила меня и печалилась о том, что ничего не сделала, чтобы удержать меня. Но, скорее всего, ей было страшно умирать, а я своим глупым письмом разбередил этот страх. Всегда получалось так, что мои высказывания, как бы благожелательны они ни были, причиняли боль тому, к кому они были обращены. У меня сердце лишено такта. Хотя, говоря правду, к этому меня приучила она – я слишком старался защититься от ее изменчивой любви.

В 1929–1932 годах, уже будучи женатым на Марии Вишняковой, живя в верховьях Волги – Завражье и Юрьевце, Арсений мучительно тосковал о Марии, оставшейся в далеком южном городе. Это была тоска не только о юношеской любви, но – о самой юности.

Если ангелы летают
В куполах ночных церквей,
Если розы расцветают
В тесной горнице твоей.

Ангелы в ночных куполах – это Юрьевец, его таинственные древние храмы. А тесная горница – это Елизаветград, город первой любви, город вечного света, опустевший рай.

М. Г. посвящены (без обозначения) около десятка стихотворений Тарковского, написанных в разные годы. Одно из них датировано 5 августа 1932 года и в черновике имеет приписку "день смерти М. Г.".

Соберемся понемногу,
Поцелуем мертвый лоб,
Вместе выйдем на дорогу,
Понесем сосновый гроб.
Есть обычай: вдоль заборов
И затворов на пути
Без кадил, молитв и хоров
Гроб по улицам нести.
Я креста тебе не ставлю,
Древних песен не пою,
Не прославлю, не ославлю
Память бедную твою.
Для чего мне теплить свечи,
Петь у дома твоего?
Ты не слышишь нашей речи
И не помнишь ничего.
Только слышишь – легче дыма,
Ниже сонных трав земных,
В холоде земли родимой
Тяжесть нежных век своих.

Шенгели
Москва. 1920-1930-е

Тарковский приехал в Москву 27 июня 1925 года. В юноше с горящими глазами жила романтика времен Гражданской войны, тяга к путешествиям и приключениям, но еще больше томила жажда поэтического самовыражения.

Поэзией Арсений увлекся "давным-давно". Елизаветград был заметным культурным центром, и многие дореволюционные знаменитости не обходили его, гастролируя по Новороссии. Мальчиком Арсений вместе с отцом побывал на поэтических вечерах Федора Сологуба, Константина Бальмонта, Игоря Северянина…

Юный Тарковский прибыл в Москву в одежде, сшитой из солдатской шинели и гимнастерки. Кроме того, у него были: а) тетрадка стихов, б) умение ничего не есть два дня подряд.

На первых порах помогала сводная сестра Леонилла (она уже несколько лет жила в Москве, выйдя замуж за актера столичного театра), но так не могло продолжаться долго. И Арсений взялся за то, в чем считал себя сведущим и к чему лежала душа, – стал работать распространителем книг. Звучит красиво, а на деле – классическая модель коммивояжера: нужно войти в доверие к клиенту и уговорить приобрести товар, зачастую не очень покупателю и нужный.

Продажей книг Арсений промышлял примерно с год. Затем знакомство и дружба с поэтом Георгием Шенгели открыли возможность зарабатывать на жизнь хотя и поденным, но литературным трудом – сочинением заказных фельетонов, рецензированием рукописей и т. д.

Георгий Аркадьевич Шенгели (1894–1956) практически неизвестен современному читателю, разве что как адресат стихотворных нападок и эпиграмм Маяковского, вроде:

…молотобойцев
анапестам
учит профессор Шенгели.
Тут не поймете
просто-напросто,
в гимназии вы,
в шинке ли.

Не оставался в долгу и Шенгели, ответив полемически заостренной статьей "Маяковский во весь рост" (1927), направленной не только против Маяковского, но и против футуризма в целом.

Между тем начало писательской деятельности самого Шенгели было связано именно с футуризмом. Приезд Игоря Северянина, Владимира Маяковского, Давида Бурлюка и Вадима Баяна в 1913 году в Керчь, где Шенгели учился в гимназии, произвел на него сильное впечатление. Правда, его кумиром стал не Маяковский, а Северянин.

В 1916–1917 годах Шенгели принимал участие в гастролях Северянина по югу России, выступая с докладами на его "поэзо-вечерах". Вскоре, однако, Шенгели изменил литературную ориентацию. Поселившись в 1917 году в Харькове, он провозгласил новое направление в современной поэзии, которое называл "новоклассическим", "пушкинизмом", "новым пушкинством", в качестве примеров такового приводя стихи М. Волошина, О. Мандельштама и В. Ходасевича.

В годы Гражданской войны обстоятельства забросили Шенгели на территорию, занятую Добровольческой армией Деникина. Об этом периоде своей жизни он впоследствии писал:

Октябрь, а затем германская оккупация Украины оторвали Харьков от Севера <…>. В начале 19 г. Харьков был занят советскими войсками; я поехал в Москву и узнал, что Вы остались за рубежом <…>. Дальше судьба меня занесла опять на Юг, где я отсиживался от добровольческих щупальцев. Окончательный переворот застал меня в Одессе, где пришлось пробыть полтора года, борясь с нуждой и холодом, – пока весной 22 г. я не выбрался в Москву.

Основные свои произведения – сборники стихов "Раковина" (1922) и "Норд" (1927), филологические труды "Трактат о русском стихе" (1923) и "Как писать статьи, стихи и рассказы" (1926) – Шенгели создал после революции.

Тарковский познакомился с Шенгели, когда поступал на Высшие литературные курсы, – Георгий Аркадьевич был в числе экзаменаторов. "Южное" происхождение Арсения и эрудиция юноши явно благорасположили к нему Шенгели.

Вот что вспоминал позже Тарковский о Шенгели:

Я никогда не видел человека, одетого, как он. На нем был сюртук – долгополый, профессорский сюртук, короткие, до колен, черные брюки, жившие второй жизнью: когда-то они были длинны, их износили, потом – обрезали и остатками починили просиженные места. На ногах у профессора – солдатские обмотки. На носу ловко сидит чеховское пенсне.

Шенгели молод, особенно для профессора. Голос у него глубокого, мягкого тембра, низкий и очень гибкий. Я угадал сразу: профессор из наших краев, человек южный. И правда – он из Керчи, в Москве не так уж давно. Он был комиссаром искусств в Севастополе. Он любит оружие, так же, как и я.

Пройдет время – он будет вести занятия в тюрьме, в литературном кружке, состоящем из заключенных. Поэтому ему выдадут револьвер, и он мне его покажет, и мы будем чистить его вместе, три раза в неделю.

Мне казалось странным, что Шенгели – профессор. Для меня он был – поэт. Я не думал, что человек одновременно может быть и поэтом, и ученым. Я еще в детстве, года три тому назад, прочел книгу его стихотворений "Раковина". А теперь он подарил мне свой "Трактат о русском стихе".

В те времена существовало два рода поэтов: одни были революционные (Демьян Бедный, Кириллов, Гастев, Александровский, Герасимов). Другие поэты влетели в РСФСР из бывшей империи и были просто поэты (Кузмин, Сологуб, Андрей Белый, Василий Каменский). Я тогда плохо разбирался в нашей словесности, понятия у меня были не слишком ясные. И я удивлялся Шенгели. Он был поэтом "просто", а писал стихи о революции…

Поэзия Шенгели открыла молодому поэту, что можно писать стихи и на современные темы. Тарковский был изумлен, он не знал этого до знакомства с Шенгели. Еще так недавно он полагал, что стихи следует писать на старые, проверенные, классические темы, о падении Трои, например, и любовные, причем современность может присутствовать в стихах только последнего рода – любовных… При этом в вопросе формы стиха Шенгели был абсолютным сторонником неоклассицизма.

Тарковский признавался:

Шенгели стал моим учителем во всем, что касалось стихотворчества. Прежде всего, он обучал меня современности. Когда я забирался на античные горы слишком высоко, он хватал меня за ноги и стаскивал на землю. Он говорил:

– Почему вы не напишите стихотворения – ну, скажем, о милиционере? Он же несет чрезвычайно важные функции: он осуществляет власть государства на этом перекрестке…

Шенгели жил тогда в Борисоглебском переулке на каком-то поднебесном этаже в одной комнате со своей женой Ниной Леонтьевной. У них была собака Ворон, доберман-пинчер.

Крыша текла. Хозяева подставляли тазы, ведро и консервные банки, и струйки воды противно стучали по железу. В комнате было тесно, и стало еще тесней, когда Шенгели поселили меня под письменным столом. У меня там была постель и электрическая лампочка.

Денег у меня не было. Георгий Аркадьевич кормил меня и заставлял писать стихи. Шли месяцы. Я жил уже не под письменным столом, а в комнате какого-то полукурятника за Таганкой. У меня появились деньги. Я стал журналистом. Вот как это произошло. Георгий Аркадьевич сказал мне:

– Знаете что? Я ухожу из "Гудка". Не хватает времени. Я веду в этой газете фельетон на международные темы в стихах и судебную хронику. Возьмитесь за это дело.

– Я не умею, – сказал я.

Мне стало страшно. Показалось, что легче умереть, чем написать фельетон в стихах на международную тему. Конечно, легче, чем в прозе, но никогда, никогда мне с этим делом не справиться.

– Легче умереть, чем написать фельетон, – сказал я.

– Ну вот еще! Нате вам газету, найдите тему!

Я взял газету и действительно нашел тему.

– Вот, – сказал я, – смотрите, Георгий Аркадьевич: Пилсудский на заседании сейма…

Не помню, как оскандалился тогда Пилсудский, но мой учитель сказал:

– Прекрасно! Пишите про Пилсудского! Сейчас же! Когда напишете, мы пойдем в "Гудок" и вы станете сотрудником редакции.

Я сочинил свой первый фельетон. Шенгели выправил его, поперчил и присолил. Под его руководством я составил и свой первый судебный отчет.

Так Шенгели связал мою жизнь с газетой, чтобы, – если он с Ниной Леонтьевной уедет из Москвы на лето, – я не умер с голоду и увидел, что такое работа и настоящая жизнь.

Тарковский попал в "Гудок" в его золотую пору, когда в газете сотрудничали Булгаков, Катаев, Олеша, Ильф и Петров…

Шенгели и позднее опекал своего юного друга. Помог с работой на радио, где Тарковский писал инсценировки радиоспектаклей. Правда, работа эта быстро кончилась. Стоило Тарковскому ввести в пьесу под названием "Стекло" (шел 1932 год) персонаж, именовавшийся "Голос Ломоносова", как тотчас РАППовская критика обвинила автора в мистицизме и поповщине.

Из радиовещания пришлось уйти. И опять Шенгели не оставил юного друга – предложил ему попробовать свои силы в переводе поэзии народов СССР. Тарковский попробовал – получилось хорошо. Профессия переводчика хотя и весьма тяготила, а порой и просто подводила к смертельной грани, но кормила его всю жизнь…

Из других запомнившихся Арсению Тарковскому эпизодов – совместные дежурства на крыше дома, где жил Шенгели, на 1-й Мещанской, в августе и сентябре 1941 года во время первых бомбежек Москвы немецкой авиацией:

Над Москвой с гудением бормашины летают "юнкерсы". Шенгели чувствует мое беспокойство и ведет со мной подчеркнуто спокойную беседу, чтобы мне легче стало жить на свете – под черным гудящим небом, ослепленным голубыми прожекторами, на крыше семиэтажного дома, в середине огненного кольца, зажженного вражескими летчиками вокруг Москвы. Пламя – там красное, там – зеленое: горят склады Лакокраски на Красной Пресне…

Когда я во время войны так редко и так ненадолго приезжал в столицу – я бывал у него в холодной, нетопленой квартире и рассказывал о том, что довелось мне видеть в пору разгрома гитлеровцев под Москвой, да о боях на Курской дуге.

– Видите, – говорил он, – я недаром втянул вас в "Гудок": вам это пригодилось. Вам было бы теперь трудней работать в газете – без подготовки… А какой у вас пистолет? Покажите-ка!

Брал пистолет, вынимал обойму, выбрасывал патрон из ствола, прицеливался в угол и щелкал.

– Рука у меня не дрожит, смотрите, – правда?

Рука у него и в самом деле была тверда.

Высшие литературные курсы
Москва. 1920-е

Сокурсница Тарковского по Высшим литературным курсам Юлия Нейман вспоминает:

Арсик – так его тогда называли. Было ему тогда – восемнадцать. 1925 год. Осень. Это – время действия… Место?.. Скажешь: "Москва. Литературные курсы" – и ничего не выразишь. Кто теперь вспомнит окраску и запахи тех лет? К тому же наши "Литкурсы" существовали так недолго! Несвоевременность, призрачность этого учебного заведения угадывалась с самого начала: незадолго перед тем был ликвидирован, видимо за ненадобностью, "Брюсовский" литературный институт… И все-таки, едва сообщение о Литкурсах где-то появилось, в Дом Герцена, где тогда приютилась курсовая канцелярия, побежали девушки и юноши, как теперь сказали бы – абитуриенты, с документами и дерзким желанием посвятить свою жизнь литературе.

То были по большей части отпрыски "бывших" или хотя бы попросту интеллигентских семей – те, кому ход в "рабоче-крестьянские" вузы тех лет был заказан. Не то чтобы вполне "чуждые", но и не "свои". По крайней мере, не "свои в доску" – ходила тогда такая формула!

Кто поступал к нам на курсы?.. Чуть раньше – Даня, Даниил Андреев, чьи мистические стихи теперь уже многим известны. Чуть позже – Юрий Домбровский: это имя говорит само за себя.

Среди слушательниц курсов Арсений явно пользовался наибольшим успехом. Юлия Нейман признается:

Что он – красив, мы, первокурсницы, заметили сразу. Но своеобразие, особость этой черно-белой красоты осознавалась поздней и постепенно. Первый взгляд ухватывал только то, что могло быть присуще любому красивому брюнету: черные крылья бровей на очень белом лбу. И яркий рот. Такой яркий, что я не удержалась от вопроса:

– Тарковский! Вы красите губы?

Тут нужна "сноска". Юноши с накрашенными губами в те годы были в Москве не такой уж редкостью. И мы, литкурсанты, относились к ним терпимо. Короче, своим вопросом я не хотела обидеть нового знакомца.

И все-таки он обиделся. И стал изо всех сил тереть губы рукавом своей черной рубашки.

– Вот, глядите! Глядите!

Я глядела… Отпечатков помады на черном не появилось. А губы стали еще ярче. Мы оба посмеялись. Обида его прошла. Он пересел ко мне на парту (помнится, она была в левом от него ряду) и быстренько нарисовал в мою приготовленную для записей тетрадь – почему-то свинку. Условный рисунок был неплох. Автор явно умел рисовать.

Домой мы шли вместе. Кодекс "рыцарской" чести гласил: "даму" надо проводить, где бы она ни жила. "Дама" – то есть я – жила достаточно далеко. За время пути он успел рассказать мне о своем родном городе Елизаветграде, – он его называл с добродушной шутливостью – "Елдабеш". Тогда же я запомнила имена его лучших друзей – Коля Станиславский, Миша Хораманский, Юрка Никитин… Четвертым был он, Арсик.

Назад Дальше