* * *
За словесностью шло фехтование на штыках, после которого солдаты, спускаясь с лестницы, держались за стенку, ноги не гнутся! Учителем фехтования был прислан из учебного батальона унтерофицер Ермилов, великий мастер своего дела.
- Помни, ребята, - объяснял Ермилов на уроке, - ежели к примеру фихтуешь, так и фихтуй умственно, потому фихтование в бою - вещь есть первая, а, главное, помни, что колоть неприятеля надо на полном выпаде, в грудь, коротким ударом, и коротко назад из груди у его штык вырви… Помни: из груди коротко назад, чтоб он рукой не схватил… Вот так! Рраз - полный выпад и рраз- коротко назад. Потом рраздва! Рраздва! ногой коротко притопни, устрашай его, неприятеля рразддва!
А у кого неправильная боевая стойка, Ермилов из себя выходит:
- Чего тебя скрючило? Живот что ли болит, сиволапый! Ты вольготно держись, как генерал в карете развались, а ты, как баба над подойником… Гусь на проволоке!
* * *
Мы жили на солдатском положении, только пользовались большей свободой. На нас смотрело начальство сквозь пальцы, ходили в трактир играть на биллиарде, удирая после поверки, а порою выпивали. В лагерях было строже. Лагерь был за Ярославлем, на высоком берегу Волги, наискосок от того места за Волгой, где я в первый раз в бурлацкую лямку впрягся.
Не помню, за какую проделку я попал в лагерный карцер. Вот мерзость! Это была глубокая яма в три аршина длины и два ширины, вырытая в земле, причем стены были земляные, не обшитые даже досками, а над ними небольшой сруб, с крошечным окошечком на низкойнизкой дверке. Из крыши торчала деревянная трубавентилятор. Пол состоял из нескольких досок, хлюпавших в воде, на нем стояли козлы с деревянными досками и прибитым к ним поленом - постель и подушка. Во время дождя и долго после по стенам струилась вода, вылезали дождевые черви и падали на постель, а по полу прыгали лягушки.
Это наказание называлось - строгий карцер. Пища - фунт солдатского хлеба и кружка воды в сутки. Сидели в нем от суток до месяца, - последний срок по приговору суда. Я просидел сутки в жаркий день после ночного дождя, и ужас этих суток до сих пор помню. Кроме карцера суд присуждал еще иногда к порке. Последнее, - если провинившийся солдат состоял в разряде штрафованных. Штрафованного мог наказывать десятью ударами розог ротный, двадцатью пятью - батальонный, и пятидесятью - командир полка в дисциплинарном порядке.
Вольский никогда никого не наказывал, а в полку были ротные, любители этого способа воспитания. Я раз присутствовал на этом наказании, по суду, которое в полку называлось конфирмацией.
Орлов сидел под арестом, присужденный полковым судом к пятидесяти ударам розог "за побег и промотание казенных вещей".
- Уж и вешши: рваная шинелишка, вроде облака, серая, да скрозная, и притупея еще перегорелой кожи! - объяснял наш солдат, конвоировавший в суд Орлова.
Побег у него был первый, а самовольных отлучек не перечтешь:
- Опять Орлов за водой ушел, - говорили солдаты. Обыкновенно он исчезал из лагерей. Зимой это был самый аккуратный служака, но чуть лед на Волге прошел, - заскучает, ходит из угла в угол, мучится, а как перешли в лагерь, - он недалеко от Полушкиной рощи) над самой рекой, - Орлова нет, как нет. Дня через тричетыре явится веселый, отсидит, и опять за службу. Последняя его отлучка была в прошлом году, в июне. Отсидел он две недели в подземном карцере, и прямо изпод ареста вышел на стрельбу. Там мы разговорились.
- Куда же ты отлучался, запил гденибудь?
- Нет, просто так, водой потянуло: вышел после учения на Волгу, сижу на бережку под лагерем… Пароходики бегут- посвистывают, баржи за ними ползут, на баржах народ кашу варит, косовушки парусом мелькают… Смолой от снастей потягивает… А надо мной в лагерях барабан: "Тратата, тратата", по пустомуто месту!… И пошел я вниз по песочку, как матушка Волга бежит… Иду да иду… Посижу, водички попью- и опять иду… "Тратата, тратата", еще в ушах в памяти, а уж и города давно не видать и солнышко в воде тонет, всю Волгу вызолотило… Остановился и думаю: на поверку опоздал, все равно, до утра уж, ответ один. А на бережку, на песочке, огонек - ватага юшку варит. Я к ним:
"Мир беседе, рыбачки честные"… Подсел я к казану… А в нем так белым ключом и бьет!… Ушицы похлебали,,. Разговорились, так, мол, и так, дальше- больше да четыре дня и ночи и проработал я у них. Потом вернулся в лагерь, фельдфебелю две стерлядки и налима принес, да на грех на Шептуна наткнулся: "Что это у тебя? Откуда рыба? Украл?…". Я ему и покаялся. Стерлядок он отобрал себе, а меня прямо в карцыю. Чего ему только надо было, ненавистному!
* * *
И не раз бывало это с Орловым - уйдет дня на два, на три; вернется тихий да послушный, все вещи целы- ну, легкое наказание; взводный его, Иван Иванович Ярилов, душу солдатскую понимал, и все похорошему кончалось, и Орлову дослужить до бессрочного только год оставалось.
И вот завтра его порют. Утром мы собрались во второй батальон на конфирмацию. Солдаты выстроены в каре, - оставлено только место для прохода. Посередине две кучи длинных березовых розог, перевязанных пучками. Придут офицеры, взглянут на розги и выйдут из казармы на крыльцо. Пришел и Шептун. Сутуловатый, приземистый, исподлобья взглянул он своими неподвижными рыбьими глазами на строй, подошел к розгам, взял пучок, свистнул им два раза в воздухе и, бережно положив, прошел в фельдфебельскую канцелярию.
- Злорадный этот Шептун. И чего только ему надо везде нос совать.
- Этим и жив, носом да язычком: нанюхает и к начальству… С самим начальником дивизии знаком!
- При милости на кухне задом жар раздувает!
- А дома, - денщики сказывают, - хуже аспида, поедом ест, всю семью измурдовал…
Разговаривала около нас кучка капральных.
- Смиррно! - загремел фельдфебель.
В подтянувшееся каре вошли ефрейторы и батальонный командир, майор- "Кобылья Голова", общий любимец, добрейший человек, из простых солдат. Прозвание же ему дали солдаты в первый день, как он появился перед фронтом, за его длинную лошадиную голову. В настоящее время он исправлял должность командира полка. Приняв рапорт дежурного, он приказал ротному:
- Приступите, но без особых церемоний и какнибудь поскорее!
Двое конвойных с ружьями ввели в середину каре Орлова. Он шел, потупившись. Его широкое, сухое, загорелое лицо, слегка тронутое оспой, было бледно. Несколько минут чтения приговора нам казались бесконечными. И майор, и офицеры старались не глядеть ни на Орлова, ни на нас. Только ротный капитан Ярилов, дослужившийся из кантонистов и помнивший еще "сквозь строй" и шпицрутены на своей спине, хладнокровно, без суеты, распоряжался приготовлениями.
- Ну, брат, Орлов, раздевайся! Делать нечего, - суд присудил, надо!
Орлов разделся. Свернутую шинель положил под голову и лег. Два солдатика, по приказу Ярилова, держали его за ноги, два- за плечи.
- Иван Иванович, посадите ему на голову солдата!
высунулся Шептун.
Орлов поднял кверху голову, сверкнул своими большими серыми глазами на Шептуна и дрожащим голосом крикнул:
- Не надо! Совсем не надо держать, я не пошевелюсь.
- Попробуйте, оставьте его одного, - сказал майор. Солдаты отошли. Доктор Глебов попробовал пульс и, взглянув на майора, тихо шепнул:
- Можно, здоров.
- Ну, ребята, начинай, а я считать буду, - обратился Ярилов к двум ефрейторам, стоявшим с пулками по обе стороны Орлова.
- Рраз.
- Аах! - раздалось в строю.
Большинство молодых офицеров отвернулось. Майор отвел в сторону красавцабакенбардиста Павлова, командира первой роты, и стал ему показывать какуюто бумагу. Оба внимательно смотрели ее, а я, случайно взглянув, заметил, что майор держал ее вверх ногами.
- Два. Три. Четыре, - методически считал Ярилов. Орлов закусил зубами шинель и запрятал голову в сукно. Наказывали слабо, хотя на покрасневшем теле вспухали синие полосы, лопавшиеся при новом ударе.
- Реже! Крепче! - крикнул Шептун, следивший с налитыми кровью глазами за каждым ударом.
Невольно два удара после его восклицания вышли очень сильными, и кровь брызнула на пол.
- Мммм… гы…- раздался стон изпод шинели.
- Розги переменить! Свежие! - забыв все, вопил Шептун.
У барабанщика Шлемы Финкельштейна глаза сделались совсем круглыми, нос вытянулся и барабанные палки запрыгали нервной дробью.
- Господин штабскапитан! Извольте отправиться под арест.
Покрасневший с вытянутой шеей, от чего голова майора стала еще более похожа на лошадиную, загремел огромный майор на Шептуна. Все замерло. Даже поднятые розги на момент остановились в воздухе и тихо опустились на тело.
- Двадцать три… Двадцать четыре… - невозмутимо считал Ярилов.
- Извольте идти за адъютантом в полковую канцелярию и ждать меня!
Побледневший и перетрусивший Шептун иноходью заторопился за адъютантом.
- Слушаюсь, господин майор!… - щелкая зубами, пробормотал он, уходя.
- Что, кончили, капитан? Сколько еще?
- Двадцать три осталось…
- Ну поскорей, поскорей…
Орлов молчал, но каждый отдельный мускул его богатырской спины содрогался. В одной кучке раздался крик:
- Что такое?
- С Денисовым дурно!
Наш юнкер Митя Денисов упал в обморок. Его отнесли в канцелярию. Суматоха была кстати, - отвлекла нас от зрелища.
- Орлов, вставай, братец. Вот молодец, лихо выдержал, - похвалил Ярилов торопливо одевавшегося Орлова.
Розги подхватили и унесли. На окровавленный пол бросили опилок. Орлов, застегиваясь, помутившимися глазами когото искал в толпе. Взгляд его упал на майора. Полузастегнув шинель, Орлов бросился перед ним на колени, обнял его ноги и зарыдал:
- Ваше… ваше… скоблагородие.;; Спасибо вам, отец родной.
- Ну, оставь, Орлов… Ведь ничего… Все забыто, прошло… Больше не будешь?… Ступай в канцелярию, ступай!
- Макаров, дай ему водки, что ли… Ну, пойдем, пойдем…
И майор повел Орлова в канцелярию. В казарме стоял гул. Отдельно слышались слова:
- Доброта, молодчина, прямо отец.
- Из нашего брата, из мужиков, за одну храбрость дослужился… Ну и понимает человека! - говорил ктото. Ярилов подошел и стал про старину рассказывать:
- Что теперь! Вот тогда бы вы посмотрели, что было. У нас в учебном полку по тысячи палок всыпалиПривяжут к прикладам, да на ружьях и волокут полумертвого сквозь строй, а все бей! Бывало, тихо ударишь, пожалеешь человека, а сзади капральный чирк мелом по спине, - значит, самого вздуют. Взять хоть наше дело, кантонистское, закон был такой: девять забей на смерть, десятого живым представь. Ну, и представляли, выкуют. Ах, как меня пороли!
И, действительно, Иван Иванович был выкован. Стройный, подтянутый, с нафабренными черными усами и наголо остриженной седой головой, он держался прямо, как деревянный солдатик, и был всегда одинаково неутомим, несмотря на свои полсотни лет.
- А это, - что Орлов? Петьдесят мазков!
- Мазки! Кровищито на полу, хоть ложкой хлебай, - донеслось из толпы солдат.
- Эдакто нас маленькими драли… Да, вы, господа юнкера, думаете, что я, Иван Иванович Ярилов? Да?
- Так точно.
- Так, да не точно. Я, братцы, и сам не знаю, кто я такой есть. Не знаю ни роду, ни племени… Меня в мешке из Волынской губернии принесли в учебный полк.
- Как в мешке?
- Да так, в мешке. Ездили воинские команды по деревням с фургонами и ловили по задворкам еврейских ребятишек, благо их много. Схватят в мешок и в фургон. Многие помирали дорогой, а которые не помрут, привезут в казарму, окрестят и вся недолга. Вот и кантонист.
- А родителито узнавали деток?
- Родители!…Хм… Никаких родителей. Недаром же мы песни пели: "Наши сестры - сабли востры"… И матки и батьки - все при нас в казарме… Тактос. А рассказываю вам затем, чтобы вы, молодые люди, помнили да и детям своим передали, как в николаевские времена солдат выколачивали… Вот у меня теперь офицерские погоны, а розог да палок я съел - конца краю нет… Мне об это самое место начальство праведное целую рощу перевело… Так полосовали, не вроде Орлова, которого добрая душа, майор, как сына родного обласкал… А нас, бывало, выпорют, да в госпиталь на носилках или просто на нары бросят - лежи и молчи, пока подсохнет.
- Вы ужасы рассказываете, Иван Иванович.
- А и не все ужасы. Было и хорошее. Например, наказанного никто попрекнуть не посмеет, не как теперь. Вот у меня в роте штрафованного солдатика одного фельдфебель дубленой шкурой назвал… Словом он попрекнул, хуже порки обидели… Этого у нас прежде не бывало: тело наказывай, а души не трожь!
- И фельдфебель это?
- Да, я его сменил и под арест: над чужой бедой не смейся!… Прежде этого не было, а наказание по закону, закон переступить нельзя. Плачешь, бывало, да бьешь.
- Вот Шептун бы тогда в своей тарелке был! - заметил кто то.
- Таких у нас бывало. Да такой и не уцелел бы. Да и у нас ему не место.
- Эй, Коля! - крикнул он Павлову. Русые баки, освещенные славными голубыми глазами, повернулись к нему.
- Дело, брат, есть. До свиданья, молодежь моя милая.
Вокруг Ярилова и Павлова образовался кружок офицеров. Шел горячий разговор. До нас долетели отрывистые фразы:
- Итак, никто не подает ему руки.
- Не отвечать на поклон.
- Ну, что такое, - горячился Павлов, - я просто вызову его и пристрелю… Мерзавцев бить надо…
- Ненормальный он, господа, согласитесь сами, разве нормальный человек так над своей семьей зверствовать будет… - доказывал доктор Глебов.
Повашему все - ненормальный, а понашему - зловредный и мерзавец, и я сейчас посылаю к нему секундантов.
- Нет, просто руки не подавать… Выкурим… Из канцелярии выходил довольный и улыбающийся майор. Офицеры его окружили.
А Орлов бежал тотчас же после наказания. Так и пропал без вести.
- За водой ушел, - как говорили после в полку. Вспомнились мне его слова:
- На низы бы податься, к Астрахани, на ватагах поработать… Приволье там у нас, знай, работай, а кто такой ты есть, да откуда пришел, никто не спросит. Вот ежели что, так подавайся к нам туда!
Звал он меня.
И ушел он, должно быть, за водой: как вода сверху по Волге до моря Хвалынского, так и он за ней подался…
* * *
Первые месяцы моей службы нас обучали маршировать, ружейным приемам. Я постиг с первых уроков всю эту немудрую науку, а благодаря цирку на уроках гимнастики показывал такие чудеса, что сразу заинтересовал полк. Месяца через три открылась учебная команда, куда поступали все вольноопределяющиеся и лучшие солдаты, готовившиеся быть унтерофицерами. Там нас положительно замучил муштровкой начальник команды, капитан Иковский, совершенно противоположный Вольскому. Он давал затрещины простым солдатам, а ругался, как я и на Волге не слыхивал. Он ненавидел нас, юнкеров, которым не только что в рыло заехать, но еще "вы" должен был он говорить.
- Эй, вы! - крикнет, замолчит на полуслове, шевеля беззвучно челюстями, но понятно всем, что он родителей поминает.
- Эй, вы, определяющиеся! - вольно! корровы!!., А чуть ктонибудь ошибется в строю, вызовет перед линией фронта и командует:
- На плечо! Кругом!… В карцер на двое суток, шагом марш! - И юнкер шагает в карцер.
Его все боялись. Меня он любил, как лучшего строевика, тем более, что по представлению Вольского я был командиром полка назначен взводным, старшим капральным, носил не два, а три лычка на погонах, и за болезнью фельдфебеля Макарова занимал больше месяца его должность; но в ротную канцелярию, где жил Макаров, "не переезжал" и продолжал жить на своих нарах, и только фельдфебельский камчадал каждое утро еще до свету, пока я спал, чистил мои фельдфебельские, достаточно стоптанные, сапоги, а ротный писарь Рачковский, когда я приходил заниматься в канцелярию, угощал меня чаем из фельдфебельского самовара. Это было уже на второй год моей службы в полку.
Пробыл я лагери, пробыл вторую зиму в учебной команде, но уже в должности капрального, командовал взводом, затем отбыл следующие лагери, а после лагерей нас, юнкеров, отправили кого в Казанское, а кого в Московское юнкерское училище. С моими друзьями: Калининым и Павловым, с которыми мы вместе прожили на нарах, меня разлучили: их отправили в Казань, а я был удостоен чести быть направленным в Московское юнкерское училище.